Кушать подано, идите жрать, пожалуйста

  • Андрей Рубанов. Психодел. М.: АСТ, Астрель, 2011 г.

Андрей Рубанов любит сильные метафоры. Самые сильные и удачные он придумал в романе «Хлорофилия»: заросшая гигантской травой Москва, каждая травинка размером с Останкинскую телебашню, дома в сто этажей и очень наглядная социальная иерархия: кто забрался ближе к солнцу, тот и круче. До двадцатых этажей — затененные травой трущобы. До шестидесятых — средний класс. Девяностые — элита, крутые. На сотых живут небожители — те, кто круче всех.

«Кто круче?» — главный вопрос всех рубановских текстов. Его герои непрерывно доказывают свою крутизну. Непрерывно, до одури, как маньяки. Новый роман начинается словами «Зато я умная и красивая», а заканчивается словами «Он очень большой и очень сильный». Большой и сильный мужчина умной и красивой женщины постоянно твердит мантру: «Я, бля, крут». У этого мужчины (Бори) огромные мышцы, субару импреза и свой бизнес по тюнингу дорогих автомобилей. Но он не крут. Он слаб. У него папа профессор. Папа оставил ему квартиру в центре Москвы. Пять комнат, стоимость три миллиона долларов. Боря сдает квартиру и на это живет. Его бизнес не приносит дохода, это только игрушка золотого мальчика. Боря ничего не добился сам. Он слаб. Он не крут. Крут Кактус. Кактус — бандит. У Кактуса есть ножичек, и этим ножичком он режет людей. Режет и обманывает. В прошлом Кактус сидел. Ст. 105-2, пп. «в», «д», «з» (загляните в кодекс, это впечатляет). Кактус из бедной семьи. У Кактуса ничего нет. Но Кактус крут. Потому что он людоед. Он хочет съесть Борю вместе с его самкой, субарой и, главное, квартирой. Но самка Мила сама крута. Она умная, красивая и к тому же бухгалтер. Она все рассчитает и сумеет защитить Борю. Она даст Кактусу, а когда тот насытится и откинется, даст еще раз — чугунной пепельницей по башке. И тогда все кончится хорошо. Свадьбой Бори и Милы.

Уф-ф. На самом деле все не так тупо, как в этом пересказе. Рубанов, как я понимаю, задумал показать абсолютное зло (сходной проблемой одновременно с ним озаботился Пелевин в рассказе «Тхаги»). Абсолютное зло — это сознательное нарушение абсолютных табу. Поэтому автор выбирает в качестве базовой метафоры одно из таких табу — людоедство — и начинает эту метафору разворачивать. Назойливый лейтмотив романа: Кактус жрет мясо. Жрет постоянно. Разминается, как вампиры свиной кровушкой. Жрет и повторяет: съем Борю, съем Борю, съем Борю. Метафоре людоедства подчинено любое описание, любой эпизод: даже диван в комнате у Кактуса «пожирает пространство». Но мы помним: это метафора, кушать Борино мясо Кактус не собирается, он хочет только отобрать у него женщину и собственность, а также унизить — то есть «сожрать» психологически. Почему же тогда Кактус представляет собой абсолютное зло, сравнимое с людоедством? А потому что его поступки — предательство доверия. То, что испокон веков считалось худшим из преступлений. Предателей доверия Данте поместил в низший круг ада, там их без конца пережевывает тремя пастями крутой людоед Люцифер. Вот и Кактус — такой же предатель. Он был Боре как старший брат, Боря ему доверял, а Кактус возжелал Борину (будущую) жену и имущество. Но возжелал сознательно. Не просто классовые чувства двигают Кактусом, есть у него и своя философия. Во-первых, — размышляет этот мыслитель, — нынешнее общество качественно не отличается от первобытного (эх, жаль не освоил Кактус труды этологов, еще круче бы получилось — про павианов там, про тигров, — какие метафоры можно было бы подыскать!). Во-вторых, — рассуждает наш Ницше с ножичком, — кто кошка, а кто мышка, кто пища, а кто пожиратель, «расставлено от века», это нечто отприродное, естественный порядок вещей, и нечего болтать о равенстве и демократии. Везде неравенство и дедовщина. Самое крутое — это не пыжиться, пытаясь стать крутым, а быть крутым, осознав, что право имеешь.

Что ж, философия как любая другая. Если искать ее истоки, то тут даже не Ницше. Достоевский уже в «Записках из Мертвого дома» показывал таких кактусов — Орлова, Газина. Правда, злодеи, так сказать, художественные, романные — Свидригайлов и Ставрогин — у него оказались куда сложнее сырого материала каторжных наблюдений. Материал надо было осмыслить и вписать в теорию — метафизику своеволия.

От Рубанова, как и от всей современной литературы, метафизики ждать не приходится. Зато можно и нужно ждать социологических объяснений происходящего. Вся история про Кактуса и его пищу спроецирована на «поколенческую» и «гендерную» проблематику: Кактус-де — человек из 1990-х, а такие, как Боренька — побочные продукты нефтяного пузыря 2000-х годов. Мила же — новая хозяйка жизни: умная, красивая, может постоять за себя и за парня, да к тому же бухгалтер, помогающий хозяину фирмы прокрысивать дыры в государственном пироге. А еще старое и новое поколения отличаются уровнем образованности: Кактус читал Ильфа-Петрова и даже Шекспира, а эти ничего не читали.

Ну что же — те, для кого указания на «поколения» обладают объясняющей силой, будут удовлетворены.

В целом роман не кажется мне удачей автора. Душная атмосфера, бесконечное «я, бля, крут, а ты, бля, не крут», бесконечные поучения (как только встречаются любые два героя, один начинает учить другого), авторские слепые пятна, когда совсем не лишенный чувства юмора Рубанов просто не слышит, что диалог его меряющихся аргументами крутышей — смешон, почти пародиен, и, наконец, отсутствие у автора хоть какой-то эстетической дистанции по отношению к героям, — все это оставляет тяжелое послевкусие. Впрочем, на вкус и цвет товарища нет.

Андрей Степанов

Поваренная книга

Любой человек, раскрывая книгу, втайне надеется, что сейчас ему/ей скажут что-то новое. Однако так получается далеко не всегда и часто бывает, что старые истины преподносятся в новой упаковке. Именно поэтому в современной литературе основная борьба разворачивается не за содержание, а за форму. С этой точки зрения роман «Психодел» не изобретает колесо, а рассказывает о том, как распределяются теперь роли в российском социальном ландшафте исходя из вековечного закона жизни: сильный есть слабого.

Воистину, образов, связанных с «поглощением» и «пожиранием» в романе великое множество. Весна в романе «жрет» зиму, влюбленные поглощают друг дружку, сынишка, требуя себе игрушек, ест поедом мамашу, а та в свою очередь «гложет» папа. Чтобы возращение к «основному инстинкту» стало еще более наглядным, автор подчиняет жизнь своих персонажей циклическому календарю и естественным силам природы. Главы так и названы: «Новый год», «Старый Новый год», «Мужской праздник», «Женский праздник». А заканчивается все свадьбой. Однако героями являются не первобытные дикари, а наши современники, которые пьют кофе в «Кофе-Хаузе» и «Шоколаднице», ездят на дорогих машинах и т.д. В романе автор глубоко исследует эволюцию тех, кого он называет «новыми бодрыми» и, сталкивая их с людьми из девяностых, показывает читателю, как на деле происходит естественный отбор.

Вот главные персонажи: Борис, сын советских укомплектованных академиков, завсегдатай тренажерного зала, водитель гоночной Субару, рантье, имеющий свой игрушечный бизнес, и Мила, бухгалтер строительной фирмы, богатеющей не от выигрышей, а от проигрышей тендеров. Живут они вместе в Москве, кочуя из одной съемной квартиры в другую. Их ждут фантастические, воистину сказочные приключения, и он, тот, кого называют «принцем», будет вести себя как Иван-дурак, а Мила прекрасно справится с ролью Василисы Премудрой. Она не позволит Серому волку проглотить себя и еще спасет жениха от неминуемой гибели.

Грозная сила, с которой ей придется сражаться, воплощена в бывшем соседе Бориса по коммуналке — Кирилле Кактусе. Когда-то для юного Бориса он был учителем жизни (философское кредо Кирилла Кактуса «У меня есть ножичек»). Но тот оказался плохим учеником, выдвинув свой собственный лозунг, больше отвечающий духу времени: «Главное быть в тренде». Увидев в этом полное ренегатство Кирилл Кактус решил за это … съесть Бориса со всеми потрохами. Этот парадоксальный ход сервируется автором следующим образом: «Собственно, никто не пострадает. Ведь пища, если родилась пищей, не может страдать, когда ее глотают, ибо выполняет свое предназначение. Сладкий мальчик Борис физически будет цел и невредим, более того — доволен и даже, возможно, счастлив. Будут и деньги на жизнь безбедную, и машина красивая. И жена, еще красивее машины. Сладкий мальчик получит все, к чему лежит душа, и даже не заметит, что все это произойдет уже в желудке Кирилла». Ну, конечно «съесть» своего бывшего ученика Кирилл Кактус хочет не в прямом смысле, а в переносном смысле. Борис, действительно, ничего не заметил и был уже наполовину «съеден» своим инфернальным антагонистом (то есть, повязан по рукам и ногам), когда флиртующая с Кактусом Мила, осознав, что ее будущее счастье под угрозой, решила бить врага его же собственными методами. И девушку можно понять — ведь это ее лакомством был Борис и делиться ни с кем она не собиралась.

Уяснив для себя принцип авторского видения жизни («новое грызет и проглатывает старое»), мы не слишком переживаем за то, что отсидевший в 90-х бандит Кирилл Кактус сможет осуществить свои коварные планы и навредить жизни и судьбе «новых бодрых». Он — старое, а значит быть ему и съеденным, и переваренным. И пусть он считает себя людоедом, пусть видит людей насквозь и просчитывает каждый свой шаг, пусть он даже заполучит в свою постель Милу перед ее законным бракосочетанием с Борисом. Именно в этой-то постели и ждала Кактуса трагическая смерть (если интересуют подробности — читай роман «Психодел»). Вот собственно и все: «новые бодрые» в ходе поступательного движения эволюции смели теоретиков из прошлого.

Психоделика? Возможно… Реализм? Отчасти… Абсурд? Не исключено… Главная мысль вполне справедлива и легко усваивается: тот, у кого есть все с самого рождения — машина, дорогая квартира в Москве, папа академик — всегда будет в дамках. А Кириллу Кактусу, несмотря на всю его ницшеанскую философию, сидеть в своей комнате в коммуналке и курить траву, мечтая о светлом будущем. Собственно говоря, это есть закон жизни. И против этого не попрешь.

Думаю, нет ничего плохого в том, что читателю напомнят еще раз, что мир в котором он живет — не так уж благостен, как это может показаться на чей-то незамутненный взгляд. А если он об этом и так знает — ничего страшного. Главное, что читать не скучно.

О книге Андрея Рубанова «Психодел»

Отрывок из романа

Уля Углич

Новые бодрые

Глава из романа Андрея Рубанова «Психодел»

О книге Андрея Рубанова «Психодел»

Зато я умная и красивая.

Если ней не везло, или денег не было, или ломался каблук, или не выходило сдать экзамен с первого раза, или жизнь подкидывала еще какой-нибудь гадкий сюрприз, она говорила себе: «Ну и что? Зато я умная и красивая».

Иметь личное заклинание, короткое, одно на все случаи жизни — хороший способ жить в мире со всем миром. Проверено годами.

Когда конфетно-букетная стадия отношений перешла в стадию откровенных бесед, она спросила Бориса, есть ли у него такое личное заклинание. Секретная персональная поговорка. Универсальный ответ на все вопросы. Друг сердечный засмеялся, застеснялся и даже (по глазам было видно) не хотел отвечать, она тогда уже его всего расшифровала и знала: пытаясь уйти от искреннего ответа, он всегда рассматривает ногти на левой руке; но деваться было некуда, откровенность за откровенность, и он открылся: есть заклинание, да. Звучит так: «Я, бля, крут». Отлично, сказала она, мне нравится, только немножко грубо, а нельзя без «бля»? Нельзя, строго ответил Борис. Надо, чтобы звучало, ну, как бы… жестко. Чем жестче, тем лучше.

Потом, спустя время — было лето 2008-го, август, что ли, двухнедельная война с грузинами, а по четвертому каналу ночью показывали «Сalifornication» с Дэвидом Духовны — она попыталась пошутить на тему его личной мантры. Ехали из гостей, Борис давил на педаль, какой-то дурак его обогнал, он в ответ обогнал дурака, вышли гонки, вечер, дождь, окраина Москвы, редкие фонари, ничего не видать, страшно, и она сказала: прекрати, зачем тебе это надо все. Затем, ответил он, не снижая скорости. Она не любила, когда он слишком быстро гонял, и решила съязвить. Потому что «ты, бля, крут?» А он обиделся, как мальчик, еще прибавил ходу и ответил, с металлом, мрачно, громко, почти крикнул. Да; я, бля, крут. И затеял тираду. А если кто-то не согласен, то я… — и так далее, через слово матом. Очень грубо вышло. Она даже хотела оскорбиться, потребовать остановить машину, выйти и поймать такси, но тут дождь превратился в ливень, какие бывают только в Москве и только в августе, предосенний, с грубыми, опять же, порывами ветра, зонтика она не взяла и почла за благо заткнуться в тряпочку. И больше никогда на эту тему не шутила.

А себе сказала: вот, опять меня обидели, любимый человек сделал больно, нахамил, но ладно, ничего; зато я умная и красивая.

Не выносила грубой брани, с раннего детства. Вообще никакой грубости. Ей нравилось, когда все спокойно. Без резких движений, как сказала бы мама. Уютно, приятно. Мило. Она даже имя себе такое придумала. Мила. Мама с папой назвали ее Людмилой, «Люда» тоже было ничего, очень человечно, люди — Люда, и это влажное «лю» в начале, приятный звук, словно чупа-чупс гоняешь меж десной и языком. В пятом классе она так подписывала записочки подружкам: Лю.

Лю? Да.

Но «Мила» все равно звучало лучше, а главное — более подходило к самоощущению. И к фамилии тоже: «Мила Богданова» — шесть слогов, четное число, делится и на два, и на три, а «Людмила Богданова» — семь, никак не делится. А лучше, чтобы делилось, так гармоничнее.

Нумерология ее не увлекала, но цифры надо уважать. Особенно если десять лет работаешь только с цифрами.

И, кстати, красивой ее трудно было назвать, с точки зрения классических канонов, всех этих пропорций между лбом и подбородком. Но все равно, она знала, что красива. Особенно когда мало надето. Скажем так: чем меньше надето, тем красивее.

А Борис был объективно не слишком красивый молодой человек. Но и не урод, разумеется. Высокий лоб, волосы темные до плеч, а плечи — мечта. Пятьдесят четвертый размер. Спортсмен, много лет таскал штангу в зале, пять раз в неделю. На руках ходить умел.

Она, правда, рассмотрела его не сразу. Так часто бывает. У многих ее подруг так было. У Маши так было, и у Светланы, и у Лены, и у Кати. Хорошие ребята, как правило, ведут себя сдержанно или даже скромно, стесняются, себя не навязывают, в компаниях хвосты не распускают, а тихо сидят себе сбоку. Вообще, сбоку всегда интереснее, чем в центре, в середине. В центре жизни — или компании, пусть даже временной — тесно. Конкуренция, драка. А Мила не интересовалась конкуренцией. Конкуренция — это скучно. Особенно терпеть не могла бабскую конкуренцию, за мужиков, это ужасно, помада ярче, задница круглее, ноги длиннее, кошмар.

У них не сразу, не сразу началось. Когда сразу — это один тип отношений. А когда постепенно, шаг за шагом, ближе, дальше, опять ближе, совсем близко — это другой вариант, более надежный. А ей хотелось именно понадежнее.

Она тогда была взрослой теткой двадцати шести лет и как раз остывала после бурной истории с нефтяником, который в итоге оказался не мужчиной, а подонком и гадом, каких мало; пожрал, сволочь, почти два года жизни, запутал, измучил, всю душу вынул — и кинул, цинично, беспредельно, как все нефтяники. Чего-чего, а кидать нефтяники умеют. И кинутая девушка Мила в тот месяц — апрель, что ли, 2006-го, — не только не хотела новых отношений, а вообще ничего не хотела, с трудом в себя пришла, пришлось даже перекраситься в брюнетку, по совету подруги с психфака МГУ.

Веселый был год, 2006-й. Нервный, бурный, по-хорошему дикий. Брюнетка, каблуки, ногти наращенные, на шее бабушкин кулон с аметистом (винтаж в моде), в плеере Диана Арбенина, черный бюстгальтер под белой блузкой, двойная доза духов — так, в жестком образе женщины с прошлым, заявилась на день рождения к Маше: ресторан, за столом тридцать человек в возрасте от девятнадцати до сорока, а сбоку — он. Жует брокколи. Все пиво пьют и вонзают вилки в колбаски мюнхенские, а он трезвый (за рулем) и ест брокколи. Чисто московский угар, все бодрые и пьяные, девочки в брюликах, мальчики в «омегах», и кто-то уже кормит кого-то ягодкой с ложечки, а кто-то порывается задвинуть свежий анекдот от Трахтенберга, который еще жив, и кто-то взрывает окурком воздушный шарик, все вздрагивают и визжат — а он не вздрагивает, у него самообладание. Скромником не выглядит, улыбается, глаза блестят, бойко обменивается репликами — но только с ближайшими соседями. Чуть набыченный — но в тот год самые умные мальчики предчувствовали кризис и уже опять становились набыченные, как их старшие товарищи десять лет назад, в девяностые. Слишком гладко все шло, слишком весело и бодро. А настоящие бодрые всегда знают, где у бодрости берега.

Смешная вареная капуста в его тарелке появилась не просто так. Все было серьезно. Мужчина сидел на спортивной диете. Куриные грудки четыре раза в день и овощи на пару, а по утрам — овсянка и протеиновый коктейль. Но Мила еще не скоро узнала, что и как он ест по утрам. Она в тот день даже имени его не узнала. Только взглядами обменялись, и потом еще столкнулись возле туалета, — чтобы разойтись в узком коридоре, он прижался к стене, она вежливо сказала «спасибо», а он дружелюбно хмыкнул, пробормотал что-то простое, свойское: «Да ладно вам», или «да бросьте вы». Такое естественное, тестостероновое существо, небритое, рубаха дорогая, но скромная, ничего особенного. В тот год скромные естественные мужчины окончательно вышли из моды. Повсюду утвердилась модель яркого самца: кто позер, кто холеный до неприличия, кто на мотоцикле, кто под педика маскируется, чтоб карьеру сделать — а этот даже мускулы свои не выставлял напоказ. Хотя было что показать.

Потом он сказал, что в тот вечер устроился с краешка вовсе не от скромности, а совершенно случайно. Но Мила отмахнулась. Когда судьба сводит двоих, — не бывает никаких случайностей.

А над правой грудью пламенела у нее тогда царапина. Очень романтическая. Когда срывала с воротника брошь с бриллиантами, чтоб в рожу нефтянику Жоре бросить его подарок — острым концом застежки глубоко разодрала кожу.

Кровь была, и больно.

В субботу проснулись рано, в половине восьмого. Повалялись какое-то время, наподобие тюленей, хотели включить телевизор, но передумали: тишина была приятнее, особенно эта — городская, субботняя. Дураки начинают праздновать выходные еще в пятницу вечером: пьют, гуляют, потом спят до полудня. И только умные ребята знают, что нет ничего лучше раннего утра субботы, когда все дураки спят.

Мила вздохнула, слабенько укусила сердечного друга за плечо и побрела в кухню.

Ночью ей был сон: в уюте некоего заведения — ресторана или лобби дорогого отеля — человек с неприятным розовым лицом сидел напротив и гнусавым баритоном говорил ей длинные сальности. Она порывалась встать и уйти, но не вставалось ей и не уходилось, сидела и слушала, а человек рассматривал ее, шикарно и легко одетую, и медленно, по- лягушачьи моргал, и продолжал говорить, бесконечно и монотонно.

Сны — дело важное, их следует обдумывать только днем. Но если к полудню сон уже забыт — значит, беспокоиться не о чем. И Мила выбросила из головы гнусавого незнакомца.

Пришел Борис, весь в себе. Утренняя меланхолия. Отодвинул ее от плиты. Приготовление завтрака считалось у них мужским делом, но не по каким-то принципиальным причинам, а просто мужчина был спортсмен и с ранней молодости привык сам себе готовить завтрак, а когда у него появилась женщина — он стал и ей готовить, заодно. Омлет с зеленью, сок четырех апельсинов, нагретая в тостере половина булочки серого хлеба. Недорого и питательно.

Утро скреблось в окно, шершавое, бессолнечное, и Мила захотела сказать что-то хорошее, но вместо этого долго и внимательно наблюдала, как друг сердечный закидывается разноцветными таблетками и капсулами (аминокислоты — по привычке, витамины — потому что зима, кальций — чтоб реже ходить к стоматологу), как запивает снадобья доброй дозой кофе, как лицо его, спросонья вялое, понемногу твердеет. И заявила:

— Ты мне не нравишься последнее время.

А хотела сказать что-то хорошее.

На секунду испугалась, — произнесла как собственница, как начинающая дюймовочка-прошмандовочка из старого анекдота: «А здесь, милый, мы поставим наш шкаф».

— Не парься, — ответил он. — Просто не выспался.

— Ты перестал нормально завтракать. Куришь много. Ты хотя бы кофе пей с молоком.

Он не ответил.

Сидели, как муж с женой на каком-нибудь двенадцатом году брака, друг напротив друга, помешивали ложечками в чашечках, у него чашечка синяя, привезли из Греции, у нее — желтая, привезли из Турции.

— Не парься, — повторил он. — Я набрал четыре лишних кило. Подсушиться не помешает. А кофе — ну, как бы… хороший диуретик.

— Ладно, — сказала она. — Тебе виднее.

— Если хочешь, я не буду курить при тебе.

— Боже, — сказала она. — Зачем вообще курить? Два года не курил — и вдруг закурил. Очень странно.

Борис посмотрел на нее, отвернулся.

— Сам удивляюсь. Но ты права. Ты грузи меня этой темой почаще. И я перестану.

— Еще чего, — возмутилась она. — Нашел грузчицу. Москва — свободный город. Хочешь курить — кури на здоровье. Мы договаривались, что никто никого грузить не будет. Каждый делает, что хочет, а другой ему во всем помогает.

— Да. Но все равно, ты права. Сброшу вес — и завяжу.

Она наскоро накрасилась, и пошли.

Суббота, декабрь — время покупать.

В этом декабре Мила каталась по распродажам на собственной маленькой машинке. Еще летом купила. Сама, на свои, заработанные. Борис помогал только советами. Как раз к началу зимы научилась ездить. Поняла и дорогу, и правила движения, и знаменитый неписанный этикет (уступить, моргнуть фарами, сам козел). А кто понял московскую дорогу и ее неписанные правила — тот понял жизнь. Страх прошел, и люди в соседних авто перестали казаться монстрами, умеющими что-то такое, чего она не умеет.

И сейчас, плотным зимним утром, они вышли из дома вместе — но от двери подъезда разошлись, каждый к своей машине. В этом декабре этот момент ей особенно нравился. Не какие-нибудь кузнецы счастья, вдвоем на ненаглядном, вскладчину купленном быдломобиле, за недельным запасом харчей в дешевый супермаркет, а настоящие «новые бодрые»: у него — своя тачка, у нее — своя, вышли вместе и разъехались по своим надобностям. Пообедаем в городе? Созвонимся.

Из двора выкатились цугом, Борис — впереди. Потом она, хулиганя, обогнала Бориса и показала язык, и посигналила торжествующе, хотя моторчик у нее был втрое слабее, а колесики вдвое меньше. Он засмеялся, закинул в рот сигарету, и поехали бок о бок, заняв дорогу во всю ширину, благо по раннему времени пусто было везде.

Это он уговорил ее снять квартиру на окраине, в совсем новом районе, где дороги широкие, где заранее продуманы проезды и выезды из дворов. А не в тесном центре, где можно полчаса кружить вокруг дома в поисках места для парковки. Сказал: «купишь машину — поймешь». Вот, купила, и поняла.

А курить она его отучит.

На повороте из переулка на проспект он перестал развлекаться, мощно наддал, обошел ее — и умчался, ввинчиваясь и маневрируя. Но Мила успела заметить, как здорово Борис смотрится за рулем. Голова наклонена вперед, тело же чуть завалено вправо, левый бицепс напряжен, часы на запястье — как у опытных шоферов, циферблатом вниз, где пульс. Серьезный мужчина по серьезным делам помчался, только его и видели.

Такой никому не уступит. Ни сантиметра, ни копейки.

Об такого кто угодно зубы сломает.

Торчат сзади две выхлопных трубы, как некий фаллический символ с обратным знаком.

Я, бля, крут.

Не дурак, не лентяй, не сволочь, не кот гулящий, очень бодрый, пьет мало, тридцать лет, когда шутит — жмурится, Овен, пять тысяч долларов в месяц, когда трогает — смотрит в глаза, покладистый, коренной москвич, вполне обаятельный, уважает «Камеди Вумен», дома ходит в особых брюках, не зануда, нежный, не жадный, любит детей, собственный бизнес, женат не был, к банно-футбольно-пивной теме равнодушен, иногда курит травку и бывает мрачен, слушает Mastodon, Sleepknot, Slayer, но может и Moby, знает слово «мизерабль», непрерывно жует жвачку со вкусом арбуза, раз в два месяца срывается и может накричать, весной и осенью срывается чаще, презирает пляжный отдых, не танцует, небольшие проблемы со вкусом, быстро ездит и повернут на тачках, неаккуратный, институт не закончил, может засмотреться на другую женщину, но редко.

А она какая? Неприличный вопрос. Она разная. Разумеется, бодрая. И всегда — умная и красивая.

Вчера вечером они решили, что в следующем году поженятся. Весной или в начале лета.

Варлам Шаламов как зеркало русского капитализма

Статьи о классиках из нового учебника по русской литературе, хоть и покрывают школьную
программу по предмету, вряд ли пригодятся в «изучении» великой русской или подготовке
к ЕГЭ. Но так оно и задумано. Авторы проекта — не литературоведы, а писатели и, как никто
другой, знают, что «изучение» текста совсем не то же самое, что опыт его настоящего
чтения. Профессиональные филологи, наверное, упрекнут труд в неакадемичности, а многие
статьи найдут спорными (так оно и есть — недаром некоторым авторам посвящено по две
совсем разных статьи). Но школьники, которым учебник попадется в руки, вряд ли смогут
удержаться, чтобы не накинуться на классиков — хотя бы для того, чтобы поспорить или
согласиться с теми мнениями, которые о них прочтут. Как, например, в случае со статьей
Андрея Рубанова о Варламе Шаламове.

При жизни он был неудобным
человеком и после смерти —
при том, что его произведения
включены в школьную программу, —
остается чрезвычайно неудобным писателем, поскольку его взгляды на
историю, на эволюцию разума, на моральный прогресс цивилизации идут
вразрез с общепринятыми теориями
прекраснодушных гуманитариев.

Варлам Тихонович Шаламов, писатель и поэт, родился в городе Вологда
в 1907 году. Едва вступив в сознательный возраст, Варлам уехал в Москву
и в 1926 году поступил в Московский
университет.

Именно тогда был взят курс на индустриализацию. Всеобщая грамотность, гигантские стройки, Маяковский, стрелковые кружки, «наш ответ Чемберлену», Осоавиахим1, роман
Алексея Толстого «Аэлита» — юный
Шаламов оказался среди восторженных, едва ли не экзальтированных
сверстников, которые построение нового мира полагали задачей двух-трех
ближайших лет.

Если тебе двадцать два года, целью
может быть только мировая революция. Иначе нельзя.

Образованная молодежь не хотела
революции по Сталину — унылой, бюрократической, застегнутой на все пуговицы революции, где предлагалось задвинуть засовы, ощетиниться и враждовать со всем миром. Молодежь хотела революцию Троцкого: непрерывную,
всемирную, для всех, круглосуточно.

Но тогда, в 1929-м, Троцкий был изгнан из РСФСР, оппозиция разгромлена, молодой сын священника Варлам Шаламов обвинен в распространении «Завещания Ленина».

Три года заключения не остудили
его пыла. Пять лет проходят спокойно: Шаламов опять в Москве, работает
в мелких отраслевых журнальчиках.
Пишет стихи, пробует себя в прозе.

В 1936-м Шаламов дебютировал
с небольшим рассказом «Три смерти доктора Аустино». Но времена меняются, неблагонадежным перестают доверять. В 1937-м забирают всех,
кого можно подозревать хоть в чем-нибудь. Забрали и Шаламова.

Он вернулся из колымской мясорубки в возрасте сорока семи лет, в 1954-м.
Общий стаж отсиженного — семнадцать лет.

…И снова, как тридцать лет назад,
в Москве события, снова горят глаза,
снова все полны предчувствий великих перемен. Сталин мертв и вынесен
из Мавзолея. Культ личности осужден. Из лагерей освобождены несколько миллионов каторжан. Война окончена, тирания побеждена — дальше
все будет хорошо. Пышным цветом
цветет самиздат (еще бы, теперь —
можно, теперь не сажают). Шаламов —
активнейший участник самиздата.
Правда, пока официальные журналы его не берут. Даже лирику. Не говоря уже о рассказах. Но рассказы все
знают. Рассказы слишком страшны —
прочитав любой, нельзя не запомнить.

Всего он создал шесть циклов рассказов, шесть стихотворных сборников, пьесу «Анна Ивановна», повести
«Четвертая Вологда» и «Вишера», несколько десятков эссе.

В СССР рабский труд заключенных
был важной составляющей экономики. Заключенные работали там, где не
желали работать обычные люди. Гениальный тиран, Сталин поделил подданных на две части: те, кто находился
на свободе, каждый день ждали ареста и были легко управляемы; те, кто
уже сидел в лагере, были низведены
до животного состояния и управляемы были еще легче. На северо-востоке
евразийского материка существовала
колоссальная империя, где на территории, в несколько раз превосходившей площадь Европы, не было почти
ничего, кроме лагерей, и руководители этой империи имели власть и могущество стократ большее, нежели римские цезари. Империя сталинских лагерей не имела прецедентов в мировой
истории.

«Огромная», «циклопическая», «бесчеловечная» — любой эпитет будет
лжив.

Но Шаламов и не любил эпитеты.
Бесстрастная речь очевидца — вот его
метод. Он ничего не объясняет, не вдается в анализ, не вскрывает подоплеку,
не дает панорамы. На первый взгляд,
его тексты — цепь частных эпизодов.
Вот кто-то сгнил заживо, вот другого
зарезали из-за теплой фуфайки. Вот
выясняется, что поговорка «работать,
как лошадь» неверна: лошади гораздо
менее выносливы, чем люди. Вот сцена раздачи и поедания селедки, которая вся, с головой, шкурой, хвостом и
костями, рассасывается в беззубых
арестантских ртах. Вот один ест сгущенное молоко, а десять стоят вокруг
и смотрят — не ждут, когда их угостят, а просто смотрят, не в силах отвести глаз. Рассказы короткие, иные
на две-три страницы, почти миниатюры. Сюжетов, в общепринятом смысле,
нет. Выделить какой-либо один или несколько рассказов — «лучших», «наиболее характерных» — невозможно. Шаламова можно начинать читать
с любого места, с полуфразы — мгновенное погружение обеспечено. Холод, голод, цинга, туберкулез, холера,
физическое и нервное истощение, деградация и распад личности, равнодушие и жестокость, на каждой странице
смерть, в каждом абзаце апокалипсис.

Он пытается опубликовать свои тексты тогда же, в конце 1950-х. Но его
ждет разочарование. Легендарной публикацией в «Новом мире» рассказа
Солженицына «Один день Ивана Денисовича» лагерная тема в официальной советской литературе была открыта — и закрыта. Хрущев швырнул либеральным интеллигентам, «прогрессивному человечеству» кость — второй не последовало. Нужна лагерная
проза — вот вам лагерная проза, литературное свидетельство из первых
уст, пожалуйста. А Шаламов не нужен. Достаточно одного Солженицына.

Неизвестно, что хуже: семнадцать
лет просидеть в лагерях — или на протяжении двух десятилетий создавать
нестандартную, передовую прозу безо
всякой надежды опубликовать ее.

Колыма отобрала у него все здоровье. Он страдал болезнью Меньера, мог потерять сознание в любой
момент, на улицах его принимали за
пьяного. Его рассказы были «бестселлерами самиздата», ими зачитывались — сам писатель жил в крошечной комнатке, едва не впроголодь. Тем
временем Хрущева сменил Брежнев; трагические лагерные истории о
сгнивших, замерзших, обезумевших
от голода людях мешали строить развитой социализм, и советская система
сделала вид, что Варлама Шаламова
не существует.

Чрезмерно прям, тверд. Неудобен.
Не нужен.

Он презирал Льва Толстого. Писал:
«…хуже, чем толстовская фальшь, нет
на свете». А ведь Толстой, с легкой
руки Ленина, был «зеркалом русской
революции», «глыбой», «матерым человечищем».

1972 год. Шаламов публикует в «Литературной газете» открытое письмо:
резко, даже грубо осуждает публикацию своих рассказов эмигрантским издательством «Посев». Воинствующие
диссиденты тут же отворачиваются
от старика. Они думали, что он будет
с ними. Они думали, что Шаламов —
этакий «Солженицын-лайт». Они ничего не поняли. Точнее, это Шаламов
уже все понимал, а они — не сумели.
Миллионы заживо сгнивших на Колыме никогда не интересовали Запад.
Западу надо было повалить «империю
зла». Западу в срочном порядке требовались профессиональные антикоммунисты. Солженицын, страстно мечтавший «пасти народы», отлично подошел, но его было мало — еще бы двоих или троих в комплект… Однако Шаламов был слишком щепетилен, он не
желал, чтобы чьи-то руки, неизвестно
насколько чистые, размахивали «Колымскими рассказами» как знаменем.
Шаламов считал, что документальным
свидетельством человеческого несовершенства нельзя размахивать.

Вообще ничем никогда нельзя размахивать.

Открытое письмо возмутило Солженицына: «Как? Шаламов сдал
наше, лагерное?!» А Шаламов не сдавал «наше, лагерное» — он инстинктивно и брезгливо отмежевался от
«прогрессивного человечества».

Шагай, веселый нищий,

Природный пешеход,

С кладбища на кладбище

Вперед. Всегда вперед!

По Шаламову, сталинский лагерь
являлся свидетельством банкротства
не «советской» идеи, или «коммунистической» идеи, а всей гуманистической цивилизации XX века. При чем
тут коммунизм или антикоммунизм?
Это одно и то же.

А уж если говорить о нынешней бестолковой и крикливой цивилизации
века XXI — с ее точки зрения, Варлам
Шаламов, конечно, типичнейший лузер, тогда как Солженицын — гений
успеха. Один полжизни сидел, потом
полжизни вспоминал и писал о том,
как сидел, почти ничего не опубликовал и умер в сумасшедшем доме. Другой сидел три года, шумно дебютировал, бежал в Америку, сколотил миллионы, получил мировую известность,
под грохот фанфар вернулся на родину, с высоких трибун учил жизни соотечественников и окончил дни в звании «русского Конфуция».

Но сейчас все иначе: стоит упомянуть первого из них — люди уважительно кивают. Что касается второго —
наверное, лучше умолчать. О мертвых
либо хорошо, либо ничего. Мертвый не
может возразить.

Зато живые могут возразить живым. Живые могут со всей ответственностью заявить, что всякий желающий что-либо узнать о сталинских лагерях первым делом должен взять в
руки именно «Колымские рассказы».
«Архипелаг» следует читать только
после «Колымских рассказов» — как
справочное пособие. «Ивана Денисовича», по-моему, можно не читать. Потому что никакого Ивана Денисовича не было и быть не могло. Всемирно известный герой Солженицына
Иван Денисович Шухов — всего лишь
скверная копия толстовского Платона Каратаева. Симулякр2. Синтетический, из головы придуманный, идеальный русский мужичок, безответный, терпеливый, запасливый. Трудолюбивый и всюду умеющий выжить.
Россия, загипнотизированная Львом
Толстым и Александром Солженицыным — крупными знатоками «народа», сто пятьдесят лет ждала, когда
ж появятся из гущи народной такие
мужички и с хитрым прищуром рубанут правду-матку.

Если сейчас не внести ясность в этот
вопрос, Россия будет еще сто пятьдесят лет ждать появления упомянутого мужичка, который, как кажется автору этих строк, еще во времена Льва
Толстого существовал только в сознании Льва Толстого, а уж во времена
Александра Солженицына существовал с большим трудом даже в сознании Александра Солженицына.

А лагерники Шаламова не трудолюбивы и не умеют жить. Они умирают.
Они — зомби, полулюди-полузвери.
Они сломаны и расплющены. Они пребывают в параллельной вселенной,
где элементарные физические законы поставлены с ног на голову. Они озабочены — буквально — существованием
«от забора до обеда».

Шаламов рассматривает не личность, а пепел, оставшийся при ее сгорании. Шаламова интересует не человеческое достоинство, а его прах.

Лагерь Шаламова — королевство
абсурда, где все наоборот. Черное —
это белое. Жизнь — это смерть. Болезнь — это благо, ведь заболевшего отправят в госпиталь, там хорошо
кормят, там можно хоть на несколько
дней отсрочить свою гибель.

В рассказе «Тишина» начальство в
порядке эксперимента досыта накормило бригаду доходяг, — чтоб работали лучше. Доходяги тут же бросили
работу и устроились переваривать и
усваивать невиданную двойную пайку, а самый слабый — покончил с собой. Еда сообщила ему силы, и он потратил эти силы на самое главное и
важное: на самоубийство.

В рассказе «Хлеб» герою невероятно повезло: его отправляют работать
на хлебозавод. Бригадир ведет его в
кочегарку, приносит буханку хлеба — но истопник, презирая бригадира, за его спиной швыряет старую буханку в топку и приносит гостю свежую, еще теплую. А что герой? Он не
ужаснулся расточительности истопника. Он не изумлен благородством
жеста: выбросить черствый хлеб,
принести голодному свежий. Он ничего не чувствует, он слишком слаб,
он лишь равнодушно фиксирует происходящее.

Фамилии и характеры персонажей
Шаламова не запоминаются. Нет метафор, афоризмов, никакой лирики,
игры ума, никаких остроумных диалогов. Многие ставят это в упрек автору «Колымских рассказов». Утверждают, что Шаламов слаб как художник слова, как «литератор», обвиняют
его в репортерстве и клеймят как мемуариста. На самом деле тексты Шаламова, при всем их кажущемся несовершенстве, изощренны и уникальны. Персонажи одинаковы именно потому, что в лагере все одинаковы. Нет
личностей, нет ярких людей. Никто
не балагурит, не сыплет пословицами. Рассказчик сух, а по временам и
косноязычен — ровно в той же степени, как косноязычны лагерники. Рассказчик краток — так же, как кратка жизнь лагерника. Фраза Шаламова
ломается, гнется, спотыкается — точно так же, как ломается, гнется и спотыкается лагерник. Но вот рассказ
«Шерри-бренди», посвященный смерти Мандельштама, — здесь Шаламов
уже работает практически белым стихом: ритмичным, мелодичным и безжалостным.

Шаламов последовательный и оригинальный художник. Достаточно изучить его эссе «О прозе», где он, например, заявляет, что текст должен создаваться только по принципу
«сразу набело» — любая позднейшая
правка недопустима, ибо совершается
уже в другом состоянии ума и чувства.

«Чувство» — определяющая категория Шаламова. Рассуждениями о
чувстве, подлинном и мнимом, полны
его эссе и записные книжки. Способность и стремление к передаче подлинного чувства выводят Шаламова
из шеренги «бытописателей», «этнографов», «репортеров», доказывают
его самобытность.

Он не жил анахоретом, досконально разбирался в живописи, посещал
выставки и театральные премьеры.
Принимал у себя поэтическую молодежь — к нему захаживал Евтушенко. Переживал из-за вечного безденежья. Мог матерно выбранить уличного хама. Был горд, заносчив, эгоцентричен. Очень честолюбив. Мечтал о
славе де Голля. Верил, что его стихи
и проза обгонят время. Признавался
близким: «Я мог бы стать новым Шекспиром. Но лагерь все отнял».

Варлам Шаламов умер в 1982 году.
Умер, как и положено умереть русскому писателю: в нищете, в лечебнице для душевнобольных стариков.
И даже еще кошмарнее: по дороге из
дома престарелых в дом для умалишенных. Канон ужасного финала был
соблюден до мелочей. Человек при
жизни прошел ад — и ад последовал
за ним: в 2000 году надгробный памятник писателю был осквернен, бронзовый монумент похитили. Кто это сделал? Разумеется, внуки и правнуки
добычливых Платонов Каратаевых и
Иван-Денисычей. Сдали на цветной
металл. Думается, сам Шаламов не
осудил бы похитителей: чего не сделаешь ради того, чтобы выжить? Колымские рассказы учат, что жизнь побеждает смерть и плохая жизнь лучше хорошей смерти. Смерть статична
и непроницаема, тогда как жизнь подвижна и многообразна. И вопрос, что
сильнее — жизнь или смерть, Шаламов, как всякий гений, решает в пользу жизни.

Есть и кафкианское послесловие
к судьбе русского Данте: по первой,
1929 года, судимости Шаламов был
реабилитирован только в 2002 году,
когда были найдены документы,
якобы ранее считавшиеся утраченными. Не прошло и ста лет, как признанный во всем мире писатель наконец прощен собственным государством.

Чем далее гремит и звенит кастрюльным звоном бестолковый русский капитализм, в котором нет места
ни уважению к личности, ни трудолюбию, ни порядку, ни терпению, — тем
актуальнее становится литература
Варлама Шаламова. Именно Шаламов подробно и аргументированно заявил: не следует переоценивать человека. Человек велик — но он и ничтожен. Человек благороден — но в той
же степени подл и низок. Человек способен нравственно совершенствоваться, но это медленный процесс, длиной
в столетия, и попытки ускорить его обречены на провал.

Поосторожней, братья, — путь от
человека к зверю не так долог, как нам
кажется.

За человеческое нужно драться. Человеческое нужно беречь и терпеливо
пропагандировать.

Конечно, современная Россия — не
Колыма, не лагерь, не зона, и граждане ее не умирают от голода и побоев.
Но именно в современной России хорошо заметен крах идей «морального прогресса». Наша действительность
есть топтание на месте под громкие
крики «Вперед, Россия!». Презираемое лагерником Шаламовым «прогрессивное человечество» уже сломало себе мозги, но за последние полвека не смогло изобрести ничего лучше
«общества потребления» — которое,
просуществовав считанные годы, потребило само себя и лопнуло. Мгновенно привить российскому обществу
буржуазно-капиталистический тип
отношений, основанный на инстинкте
личного благополучия, не получилось.
Экономический рывок провалился.
Идея свободы обанкротилась. Интернет — территория свободы — одновременно стал всемирной клоакой. Социологический конкурс «Имя Россия»
показал, что многие миллионы граждан до сих пор трепещут перед фигурой товарища Сталина. Еще бы, ведь
при нем был порядок! Благополучие
до сих пор ассоциируется с дисциплиной, насаждаемой извне, насильственно, а не возникающей изнутри личности как ее естественная потребность.
Ожидаемого многими православного
воцерковления широких масс не произошло. Обменивая нефть на телевизоры, Россия на всех парах несется, не
разбирая дороги, без Бога, без цели,
без идеи, подгоняемая демагогическими бреднями о прогрессе ради прогресса.

Шагай, веселый нищий.

Аналогов Варламу Шаламову и его
«Колымским рассказам» в мировой
культуре нет. Будем надеяться, что
их и не будет. Если не будет новой
Колымы. Но есть уже множество доказательств того, что новая Колыма
спроектирована и создается. Прямо
в нашем сознании. Распад личности
ныне происходит не в вечной мерзлоте, под лай конвойных псов, теперь
рабов не надо везти в тундру и кормить баландой, теперь рабов — новых, ультрасовременных, идеально
послушных — проще и дешевле выращивать с пеленок при помощи медийных технологий, манипуляций
массовым сознанием. Шаламова нет,
его память хранит маленькая группа отважных идеалистов. Самодовольное и брезгливое «прогрессивное человечество» победило. Но пока
будут существовать книги Варлама
Шаламова — оно не сможет восторжествовать.


1 «Наш ответ Чемберлену» — лозунг, появившийся в связи с нотой правительства Великобритании советскому правительству 23 февраля 1927 г. за подписью
министра иностранных дел Остина Чемберлена.

Осоавиахим — аббревиатура названия «Общества содействия обороне, авиационному и химическому строительству», массовой общественной организации
граждан СССР, которая просуществовала с 1927 по 1948 г. О ее популярности свидетельствуют, например, произведения И. Ильфа и Е. Петрова: «Молодой день
в трамвайных бубенцах уже шумел по городу. За палисадом шли осоавиахимовцы, держа винтовки вкривь и вкось, будто несли мотыги» («Золотой теленок»);
«Ты свою зарплату жертвуй в Осоавиахим» («Светлая личность»). — Прим. ред.

2 Симулякр (лат. simulacrum — изображение,
подобие) — изображение, не имеющее
оригинала; представление того, что на самом деле
не существует. — Прим. ред.

Статья — часть проекта «Учебник, написанный писателями», опубликована в сокращенном варианте.

Андрей Рубанов. Живая земля

Отрывок из романа

О книге Андрея Рубанова «Живая земля»

К часу ночи они дошли до тридцать третьего этажа.

Снаружи Денис был покрыт пылью, под комбинезоном — обливался потом. Пыль была везде. Тонкая, как пудра, она плохо пропускала свет фонариков. Шедший первым Глеб ставил ногу на очередную ступень лестницы — и поднималось новое облако невесомой дряни. Таня двигалась второй, часто сбивалась с шага, делала много лишних движений, каждое из них — неловкое касание стены или перил либо чрезмерно старательный удар подошвы по цементному полу — взметывало обильные и плотные вихри пыли. Денис был замыкающим, ему доставалось больше всех.

Перчатки насквозь промокли и почернели, очень хотелось их снять и почесать запястья, но Денис знал, что ладони его под перчатками такие же черные, как сами перчатки. Он не хотел, чтобы Таня видела его грязные руки; она презирала неопрятных людей.

Перчатки стоили приличных денег — толстые, льняные, купленные в магазине народного кооператива «Все свое». Скользкая их ткань не нравилась Денису, он предпочел бы иметь такие перчатки, как у Глеба Студеникина: хлопковые. Китайские. Контрабандные.

Но в России хлопок не растет, и хлопковая одежда была Денису не по карману.

Он поймал себя на том, что в уме называет Глеба по фамилии, и немного устыдился. Все-таки лучшего друга лучше называть по имени. И вслух, и в уме.

Хотя Таня, например, всегда называет Глеба только по фамилии. «Не сходи с ума, Студеникин». Впрочем, женщин вообще трудно понять.

И потом, подумал Денис, наблюдая, как Глеб мерно переставляет ноги со ступени на ступень, еще неизвестно, чем закончится эта дружба. Друг никогда не уведет у тебя девушку. А Глеб увел. Взял и увел девушку Таню у своего друга Дениса. Он, Глеб Студеникин, уведет любого и любую.

Ладно, ему виднее. Он старше. Против Дениса Глеб Студеникин — взрослый мужчина двадцати пяти лет. Это по паспорту, а на вид ему все тридцать. Есть даже морщина на лбу.

А у Тани все наоборот: она смотрится девочкой, малолеткой; кукольное личико, так и хочется сказать «глазки» вместо «глаза». Или «носик» вместо «нос». Но попробуй скажи; «девочка» сузит «глазки», сверкнет ими и выдаст что-нибудь свое, какую-нибудь домашнюю заготовку — у нее низкий грудной голос, и она умеет им пользоваться — и ты в лучшем случае поперхнешься и покраснеешь.

Глебу хорошо, он не умеет краснеть, Танины фразочки его не трогают. Или трогают, но он не подает виду.

Денис смотрит на спину Тани; комбинезон на два размера больше, чем надо, но Таня перетянула его ремешками — на талии, под коленями, под грудью, и возле щиколоток, она выглядит замечательно.

— Стоп, — выдохнул Глеб, останавливаясь. — Тридцать пятый.

Таня тут же присела на ступени, вытянула ноги.

— Тебе пора, — сказал ей Глеб. — Отдохни две минуты и возвращайся.

Таня посмотрела на спутников — сначала на одного, потом на второго, причем, как ревниво отметил Денис, чуть дольше задержала взгляд на лице Студеникина — и рассмеялась.

— Весело тебе, да? — сурово спросил Глеб.

— Да, — призналась Таня. — Если б вы себя видели! Вы такие серьезные — обхохочешься. Настоящие мачо. Суровые парни, покорители мира…

По обычаю каждый из троих освещал фонариком собственное лицо — Глеб и Денис, как все мужчины, делали это небрежно, снизу, Таня же старалась подсвечивать чуть сбоку, чтобы хорошо выглядеть. В Москве давно не было уличного света, зато фонари, продаваемые в магазинах народного кооператива «Все свое», стоили дешево, весили мало и служили долго.

— Малыш, — сказал Глеб, — я не шучу. Все шутки остались внизу.

Денис промолчал.

Он бы тоже хотел сказать ей: «малыш». Хоть один раз. Но она не прощала «малыша» даже Глебу. Считала прозвище пошлым и вдобавок слишком интимным. Альковным.

Женщины, философски подумал Денис, в пятый раз проверяя замок на поясном ремне. Женщина всегда делает вид, что презирает пошлость, а потом хоп — видишь ее в ресторане, раскрасневшуюся, в компании какого-нибудь разложенца, жуткого пошляка; она совершенно пошлым образом закидывает ногу на ногу и хохочет над самыми наипошлейшими шутками кавалера.

— Да, — сказал он Тане, выдавая отрепетированную «скупую улыбку». — Мачо или не мачо, но тебе пора.

Глеб втянул носом воздух. Нос его, подсвеченный снизу, выглядел дико: дважды сломанный, крючковатый, с длинными, узкими, подвижными ноздрями.

Таня молчала. Лицо Глеба сделалось словно деревянным.

— Во-первых, — тихо сказал он, — мы договаривались. Доходим до тридцатого, и ты возвращаешься. Ты обещала. И мне, и ему (он посмотрел на Дениса; тот кивнул). Во-вторых, наверху тебе просто нечего делать. В-третьих, ты все равно не дойдешь, потому что неправильно двигаешься. Я говорил, что надо ставить на ступень только мысок (Глеб подсветил себе фонариком и показал) и напрягать икроножную мышцу. А когда икра устанет — ставить уже всю ступню, и напрягать переднюю поверхность бедра. И еще — активнее работать ягодицами…

— Не учи меня, — грубо ответила Таня, — работать ягодицами.

— Хорошо, — благосклонно произнес Глеб. — Не буду. Но сейчас — возвращайся. Пожалуйста.

Таня сменила тактику: сложила губки бантиком и посмотрела снизу вверх, льстиво-умоляюще. У гордых людей такие взгляды не получаются, и у нее не получилось.

— Послушай, — миролюбиво сказал Глеб. — Наверху ничего нет. Грязь, битое стекло и дерьмо. Кошки дохлые… И так — семьдесят пять этажей подряд. Наверху у нас заберут груз, дадут денег — и все, мы пойдем назад.

— Знаешь что, Студеникин, — спокойно сказала Таня. — Пошел ты в жопу!

Развернулась и зашагала вниз.

Глеб хлопнул Дениса по плечу и крикнул:

— Я не могу пойти в жопу!

Таня не обернулась. Глеб хмыкнул и добавил:

— Я уже там!

Таня ничего не ответила, дисциплинированно светила себе под ноги.

Студеникин подождал, пока звук ее шагов затихнет, и хрипло пробормотал:

— Баба с возу — ей же хуже.

— Хорошо, что в лифт не послала, — сказал Денис.

— Она не будет посылать меня в лифт, — сказал Глеб. — Она не настолько груба.

Потом они несколько минут молчали, восстанавливали дыхание. Готовились. Выпили по два глотка воды.

— Держи обычную скорость, — хриплым полушепотом учил Студеникин. — Сто пятьдесят ступеней в минуту. Вся дистанция — десять минут, полторы тысячи ступеней. Сто лет назад люди с такими результатами взбегали на «Эмпайр стейт билдинг» и были чемпионами. Но они были спортсмены. Шли не отвлекаясь, а главное — без груза. Да и строили тогда по-другому. Толщина перекрытий была больше, потолки — ниже. И меньше ступеней на каждом марше. Мы с пацанами для прикола как-то съездили в Бутово, зашли в старый лужковский дом. Там — всего восемь ступеней на каждый марш, и сами марши очень крутые… То есть ты понял, да? Сто лет назад люди были физически сильнее, а лестницы — круче.

— Люди были круче, — сострил Денис.

— Что?

— Люди, говорю, были крутые, и лестницы тоже.

— Крутые? — переспросил Глеб. — Не знаю. Не уверен. Мир был злее, а люди — добрее. Это во-первых. Во-вторых, нас с тобой тогда не было. Ты не видел тех людей, я тоже. Правильно?

— Да, — сказал Денис.

Глеб сплюнул и выключил фонарь.

— Наши пацаны, — сказал он, — круче тех спортсменов. Наши таскают по двадцать килограммов, делают по три рейса за ночь, причем до семидесятого этажа идут спокойно, а дальше делают резкий рывок на пятнадцать — двадцать маршей…

— Зачем?

— Так надо. Ты не болтай, лучше дыши. И пульс проверь. В нашей команде рекорд — сто килограммов балабаса за ночь. На одного. Иногда берем заказы на всю бригаду, например — тонну дизельного топлива. Разливаем по канистрам — и пошли, группами по пять — семь человек. Но это редко. Кто посерьезнее, у кого постоянная клиентура — те в одиночку работают или в паре…

— Как ты, — сказал Денис.

— Я? — Студеникин хмыкнул. — Я, брат, таскаю балабас уже девять лет. Мне давно пора завязывать. Ты как, продышался?

— Еще минуту.

— Не торопись; время есть. Дыши спокойно. И слушай внимательно. Это плохая башня, тут много народу. Но до сороковых этажей проблем не будет. Пойдем спокойно, без спешки. Дальше придется без фонарей. Я вставлю инфракрасные линзы, а ты держись прямо за мной. После сорок второго пойдут дурные уровни, бестолковые. Сплошные сквоты, молодежь, наркоманы, балбесы всякие, случайные любители приключений и прочие идиоты. Грязь, вонь, везде обоссано, постоянно костры жгут… Дымно, дышать нечем… Те места никто не любит. В смысле никто из моей команды. Понял?

— Понял, — сказал Денис. — А сколько людей в твоей команде?

— Примерно тридцать пацанов, — после паузы ответил Студеникин. — Старший — Хобот, ты его знаешь. Мы держим три башни. Эта, еще «Ломоносов» и «План Путина». Но люди часто меняются. Обычно пацан приходит на три месяца, на полгода, денег заработает — и отваливает. Кого-то патруль ловит. Кого-то скидывают…

— Куда? — спросил Денис.

— Вниз, — сухо сказал Глеб. — Поймают, отберут балабас — и выбрасывают. В окно.

— И часто… ловят?

— Зависит от башни. Наши дома тихие, спокойные. Тут мы теряем двоих-троих в год. Самая опасная башня — «Федерация». Особенно седьмой пояс. Люди бьются каждый месяц. Но там у каждого серьезного пацана — нанопарашют. Очень полезная штука. Размером с фильтр от сигареты. Стоит бешеных денег, зато жизнь спасает. Суешь его в карман — и пошел. Поймают, выкинут из окна — а у тебя парашют в кулаке зажат…

— Черт, — сказал Денис. — Почему ты раньше не рассказывал?

Глеб усмехнулся.

— Во-первых, ты не спрашивал. Во-вторых, пока человек сам не взялся за рюкзак, ему все знать необязательно.

— А у тебя есть такой парашют?

— Нет, — сказал Студеникин. — Я не собираюсь всю жизнь балабас таскать. Накоплю сколько надо — и завяжу. Но ты не перебивай, а слушай. После сорок пятого уровня будет труднее. Там всякие мелкие негодяи, гопники, тухлые притоны — в общем, неприятно, но не смертельно. Могут крикнуть что-нибудь или камнем кинуть. Эти места мы проходим на средней скорости. Там все пропитые и прокуренные, даже если кто погонится — не выдержит и десяти маршей. Но останавливаться нельзя, ни в коем случае. Кого-то увидишь — не обращай внимания. Если что-то скажут или крикнут — не отвечай. Схватят за рукав или плечо — бей сразу, не глядя, ногой, рукой, головой, чем получится, — и ускоряйся. Ясно?

— Да.

— Повторяю первое правило: от любой угрозы уходим вверх, и только вверх.

— Я знаю, Глеб. Ты сто раз повторял.

— Ты слушай, слушай. Испугаешься, пойдешь вниз — догонят. Пойдешь вверх — не догонят никогда. Без тренировки ни один гопник не выдержит ускорения на пятнадцать маршей вверх… Даже не гопник, а любой крепкий человек, даже некурящий, даже спортсмен — не выдержит, потому что бегать вверх — это дело хитрое…

— А если андроид? — спросил Денис. — От него еще никто не убегал.

— Во-первых, убегал, — ответил Глеб. — Человек от любой машины убежать может. Потому что он жить хочет, а машина — вообще не живет. Во-вторых, андроиды тут не водятся. На пятидесятых живет мелкая шушера, козлы всех мастей, им андроиды не по карману. Не та публика. В-третьих, ты когда в последний раз андроида видел? Даже государственного? Они давно на складах хранятся. В резерве. До лучших времен. Все обесточены.

— Говорят, не все.

— Конечно, не все, — согласился Студеникин. — Некоторых используют для спецопераций. Говорят, Емельяна Головогрыза именно андроиды брали. Но здесь ты их не увидишь. Клоны есть, да. Раз в год встречаю. Плохие клоны, низкого качества. Кустарные. Дебилы кривые. Не то что бегать — ходят с трудом. В основном тут баб клонируют, сам знаешь для чего. Клоны стареют очень быстро, ими год-два пользуются, а потом выгоняют, и они бродят по этажам, грязные, голодные… Смотреть страшно. Потом попадают под облаву, их вывозят в резервации, там они подыхают тихо, вдали от людей… А андроидов — нет, никто из наших ни разу не видел.

Некоторое время Студеникин молчал, потом произнес:

— Только, говорят, на резервных складах андроидов давно нет. Всех продали по-тихому. За границу. Русские андроиды ценятся. Они как автоматы Калашникова — дешевые, простые и безотказные. Ты знаешь, допустим, что в литиевой войне между Чили и Боливией бились пять тысяч русских андроидов, причем с обеих сторон?

— А ты там был? — иронично осведомился Денис. — На литиевой войне?

— Не был, — спокойно согласился Глеб. — Но я телевизор смотрю. В отличие от тебя. Это вы, интеллектуалы, телевизором брезгуете. А я — простой парень. Ни папы, ни мамы, рванина детдомовская… Я телевизор смотрю. Нулевой канал. Конечно, там вранья много, всякой дешевой пропаганды, но иногда такое видишь, что не захочешь — поверишь. Вчера показывали реального американского андроида, на запчасти разобранного, а какой-то профессор пальцем тыкал и объяснял, что американский боевой андроид в сильный дождь воевать не идет, потому что защита срабатывает. А при минус пятнадцати по Цельсию у него зависает операционная система. И еще — ему нужна обязательная ежедневная диагностика. Русскому тоже нужна, но американский дурень без диагностики сражаться не может, а русский — может…

— Тебе виднее, это ты у нас патриот, — сказал Денис, подкидывая дровишек в их старинный спор, длящийся уже три года.

— Дальше слушай, — раздраженно рекомендовал Студеникин, не поддавшись на провокацию. — Шестидесятые уровни — мертвая зона. Там — никого, но места опасные. Повторяю второе правило: твоя территория — только лестница, на этаж заходить нельзя. То есть ты понял, да? Поссать, передохнуть — только на лестнице. Даже если на этаже кто-то будет ребенка расчленят, или баба голая пальцем поманит — это не твое дело. И вообще, это может быть подстава, голограмма. Третье правило — не приближайся к окнам. Есть стекло или его нет, разбито — к внешней стене не подходи. Пролетит патрульный вертолет, увидят — сразу расстреляют. А могут и ракетой шарахнуть. Без суда и следствия…

— Понял.

— И четвертое правило: прошел седьмой пояс — ставь свечку. На семидесятых мы ускоряемся по полной программе. Там самое трудное. Там сидят отмороженные. Беглые уголовники, наркомафия и так далее. Чаще всего наши пропадают именно на семидесятых. За пять литров воды пацана могут на части порезать. Выстрелов не бойся, если человек бежит по лестнице вверх — в него почти невозможно попасть. Максимум — срикошетит от стены или от перил. Держись ближе к стене, при повороте с марша на марш отталкивайся плечом и бедром. Следи за дыханием. Хуже всего — если засада. Сейчас есть популярная новинка, какой-то гад изобрел: натянут, суки, нить из нановолокна поперек марша — и ждут. Нитку глазом не видно, толщина — десять микрон, а выдерживает она десять тонн веса. Бежишь — и вдруг тебя пополам перерезает, ноги налево, руки направо… Или, если нитка на уровне шеи, голова падает, а сам ты дальше побежал, навроде курицы… Но это я так, страсти нагоняю. У нас тут народец дремучий, я не слышал, чтоб кто-то на нитку напоролся. Вот «Федерация» — это душегубка, там в прошлом году пятеро на нитку попали. Одного вообще на пятьдесят кусков развалило…

Глеб замолчал, включил фонарь, посветил в лицо Денису. Хочет понять, испуган я или нет, подумал Денис и заслонился ладонью.

— Пройдем семидесятые — можно расслабиться. Дальше до самого верха безопасно. Только на восемьдесят шестом будет проблема, там один марш взорван. Кто-то с кем-то воевал. Когда траву сожрали и начался реальный голод, люди обвинили во всем китайцев и пошли громить сотые этажи. Китайцы, понятно, сбежали, но не все, кто не успел — защищался. Я несколько раз ходил на «Чкалов» — там все уровни выше девяностого сожжены дотла. Был такой Виктор Саблезуев, захватил милицейский вертолет, целый день летал и ракетами пентхаусы расстреливал. Пока его не сбили…

— Знаю, — сказал Денис. — Слышал. Только он не захватывал вертолет. Он сам был офицер милиции.

— Не важно. Короче говоря, сейчас выше семьдесят восьмого никого и ничего нет. Только свои пацаны. У многих наших там склады и тайники. В районе девяностых.

— А у тебя есть тайник?

— Есть, — сказал Глеб. — И не один. И тайники есть, и схроны. Но это не твое дело. Готов?

— Готов.

— Тогда пошли.

Купить книгу на Озоне

О прозе и незаконном ношении оружия

Рассказ.

Я складываю слова в голове. Потом произношу вслух, и они колеблют воздух. Потом обращаю в знаки и наношу на бумагу. Но бумага — не главное. Да и воздух тоже. Если слова есть в голове — они или умрут, или самостоятельно обратятся в звуки и знаки. Моя задача — не мешать.

На железнодорожном перегоне «Чухлинка» — «Новогиреево» из окна вагона можно увидеть стену некоего пакгауза. Огромные, в человеческий рост, кривые буквы гласят:

«НЕ ССЫ, Я ТАКОЕ ЖЕ ЧМО, КАК И ТЫ»

Первоклассная проза. Неоднократно наблюдая надпись, я думаю, что сам дух Венечки Ерофеева явился из небытия, чтобы начертать такое.

Кто-то же носил в голове эти слова. До тех пор носил, пока не запросились они наружу.

Не мешай, и проза сама себя напишет.

Есть четыре великих знания. Философия. Драматургия. Магия. Проза.

Философия говорит об идеях. Драматургия говорит о страстях и обмане. Магия говорит о непознанном. Проза говорит о самом главном и самом страшном.

Кто убил Кеннеди? Мне не хочется знать. Я убежден, что причина убийства была очень прозаическая. Простая, лежащая на самой поверхности. Кому-то не дали подряда но строительство ракет, подводных лодок. Отобрали концессию на перекачку какой-нибудь нефти или что там было. И убили, прагматично. Бизнес; ничего личного. Если я вдруг узнаю настоящую причину, мне, конечно же, станет очень страшно.

Философия родит идеи, заманчивые и сладкие. Манящие, как секс, и возбуждающие, как табак и шоколад. Кто владеет философией, тот умеет испугать, возбудить, заманить сладким и опасным. Я помню, что испытал невыносимое, из ряда вон выходящее возбуждение, читая «Философию права» Гегеля.

Драматургия есть месса. Умение увлечь за собой. Кто драматург — тот царь тел и душ. Кто драматург — тот извлекает из людей хохот и рыдания. Публичная политика — бездарная дочь драматургии. Реклама — глупая падчерица.

Магия — это волшебное. Всякий циник и практик, отдав жизнь за свой цинизм и практицизм, скажет, что на свете есть волшебное, нереальное, невыразимое, потустороннее, растворенное в толще бытия. Колдовская сила.

Магия управляет повседневным миром при помощи совпадений и случайностей. Поговори с самым прожженным прагматиком о случайностях и совпадениях, — и увидишь, как улетучится весь прагматизм.

Настоящая магия есть только там, где доведена до совершенства философия и драматургия.

Магия постигается не интеллектом, а чувством. Маг засмеется, если задать ему основной вопрос философии. Маг знает, что мир не идеален и не реален — но явлен как чудо. Кто рад миру, тот видит колдовство везде, где дурак видит случайность.

В наше время любой мошенник умеет объявить себя магом. Медиумом, прорицателем, экстрасенсом. Колдуном. Но настоящий маг никогда себя не афиширует. Так мастера дзен презирали тех, кто прилюдно левитирует, и обвиняли в дешевом популизме. Маг ни во что не вмешивается. Магу так же не нужна власть или деньги, как нужны они обычному человеку. Потому что маг в тысячу раз обычнее самого обычного живущего. Как правило, маг очень пассивен и любому обществу предпочитает общество самого себя. Попросить мага продемонстрировать свои умения — значит глубоко его оскорбить.

Маги усталые существа. Их основное и единственное занятие — отделение добра от зла. Поэтому мага не следует беспокоить. Впрочем, опознать его в обычной жизни почти невозможно. Увидишь ничтожнейшего, зауряднейшего, скучнейшего — не спеши презирать. Это может быть маг, медиум, колдун, волшебник.

Быть волшебником — великая мечта каждого ребенка. Но только волшебники знают, как тяжело делать волшебство.

Маги живут долго и умирают, только если им надоедает жить. В других случаях — осваивают прозу.

Крупнейшим магом, перешедшим в прозу, был автор Экклезиаста.

Проза — это скамья. Устав от философии, драматургии и магии, ты садишься на эту скамью, ты кряхтишь, чешешь живот, закуриваешь и отдуваешься. Рассказываешь приятелям анекдот и ругаешься с женой.

Проза там, где философ ковыряет в зубах. Там, где медиум испражняется. Там, где драматург страдает от триппера. Проза отрезвляет того, кто пьян. Останавливает того, кто бежит. Тормозит того, кто решил воспарить.

Кто делает прозу, тот рад бы стать философом, жить в бочке и одаривать зевак роскошными афоризмами. Но это ему не интересно.

Кто понимает прозу, тот рад бы сделаться драматургом и генерировать в идиотах эмоции обожания. Но это ниже его достоинства.

Кто прозаик — тот завидует медиумам, колдунам и магам. Узреть смысл и успокоиться — вот удел медиума. Медиум различает черты будущего. Но закон прозы гласит, что будущего мало.

Тогда прозаик остается один. Он знает: будущего — мало, должно быть что-то еще. Он смотрит вниз и вокруг. Он видит Будду и Иисуса, Лао-Цзы и Конфуция, Сталина и Мао, Маркса и Энгельса, Кьеркегора и Ницше, Ван Гога и Дали, Фрейда, Бен Ладена, Мисиму, Достоевского, Де Сада, и еще тысячу лиц. Он парит в пустоте, ищет опору, кричит от ужаса, подыхает и возрождается, переоценивает Вселенную.

Проза возникает там, где философ, драматург и маг истощаются.

Один человек делал прозу. Писал о красивых, сильных духом людях. О дальних странах, о любви, о дружбе, о воле к жизни. Он не писал о низком, он пренебрегал изучением пороков. За это проза отомстила ему: в сорок лет он покончил жизнь самоубийством, обесценив своих персонажей, отважных моряков и золотоискателей.

Проза есть приговор всем и всему. Последняя правда о тебе и обо мне. Проза на острие меча, погружающегося в грудь невинной жертвы, она во взгляде младенца, не умеющего говорить. Это не наука, не искусство, не знание или умение. Это не истина.

Истины мало, должно быть что-то еще.

Постигни шестое чувство, открой третий глаз, вычисли тридцать второй день месяца, восьмой день недели, двадцать пятый час в сутках — там проза.

Кто делает прозу, тот может продать свое умение за миллион, — но если сегодня он получит этот миллион в руки, наличными, то завтра он все равно будет валяться в канаве, грязный и оборванный.

Один человек пытался делать прозу. Он много и подробно писал, стал богат и всемирно известен, но к концу жизни засомневался. Глубоким стариком ушел он из дома, умер в канаве — и все, что он написал, стало прозой.

Подойди к любому, кто написал десять томов прозы — он поморщится и скажет тебе, что все это не более чем колебание воздуха.

Один дурак хотел остановить время. Ради такой сомнительной затеи он продал все самое светлое в своей душе. Таков сюжет из великого немецкого поэта. Но это не проза. Прозаик останавливает время одним шевелением пальца, и способен потом рассказывать о каждой секунде своей жизни на протяжении тысячи часов.

Проза велит не доверять поэзии. Поэты — рабы рифмы, они слишком живописны и все время говорят о прекрасном. А проза говорит об уродливом. Просто потому, что никто, кроме нее, не скажет об уродливом. Музыкант, если бы и хотел, не способен сочинить уродливую мелодию. Живописцу еще труднее. Лотрек хотел писать блядей, а написал женщин, освещенных духом любви.

В любой гармонии проза ищет какофонию и защищает ее.

Кто делает прозу, тот часто невыносим и в приличной компании может повести себя так, что его выкинут вон.

Проза часто говорит об убийцах, насильниках, душегубах. Потому что никто, кроме нее, о них не скажет. Кто-то должен говорить о смертях, болезнях, о пограничных состояниях, о безумии, низости, подлости, о голоде, холоде, отчаянии, агонии, глупости, косности, лени, бездушии, неблагодарности, зависти, жадности, наивности, лицемерии, ханжестве, лживости, коварстве, тщеславии — обо всем, чем бог снабдил человека, чтоб тот, не дай бог, не стал богом.

Один человек делал прозу. Он собрал вокруг себя учеников и предложил кидать яйца в уважаемых и известных людей. Общество окатило прозаика презрением. Подумаешь, кинуть яйцо. Одно из таковых яиц попало в крупного деятеля культуры — кстати, блестящего драматурга — и тот, обратившись в зверя, бил поверженного, пойманного охраною обидчика ногой по голове. Другое яйцо попало в известного деятеля спорта, и тот, потеряв достоинство, визжал, как глупая баба. В обоих случаях маски были сорваны. Это и есть проза.

Кто делает прозу, тот слывет конченым человеком, но он знает, что конца нет, поэтому ему все равно, кем он слывет.

Не ссы, я такое же чмо, как и ты.

В том году — странном и темном, разочаровывающем и обнадеживающем девяносто втором — я еще не практиковал магию. Не говоря уже о прозе. Был немного философом. И совсем чуть-чуть — драматургом.

В том году я завел себе пистолет. Какой философ без пистолета? Имея ствол, философствовать удобнее и проще.

В том году всякий желающий организовать серьезный бизнес неизбежно начинал с изучения основ драматургии. Во-первых, требовалось доскональное знание текста. «Отксерю и сброшу инвойс по факсу». Или: «Не хотите делать предоплату — выставляйте безотзывный аккредитив». Во-вторых, сценическая речь: шепелявые, тихие, косноязычные дисканты и теноры не выживали, зато имели успех басы и баритоны, желательно с хрипотцой. В третьих, грим, костюмы и реквизит. Трехдневная щетина. Темные очки. Двубортные пиджаки. Мощные ремни с бляхами; в случае недоразумений выдергиваешь из штанов и машешь; кто в армии служил, тот поймет. Далее, машина с затемненными стеклами, — она обязательна.

Как делать бизнес — никто не знал. Кто знал, те помалкивали и тусовались отдельно. Новички начинали с того, что банально изображали бизнесменов. Играли. Наряжались, вешали на пояс пейджеры и делали вид. В меру личного драматического таланта. У многих получалось.

У меня с братом Ваней тоже получилось. Летом девяносто второго мы процветали. Сидели в офисе и продавали вино и водку.

Офис достался нам бесплатно. В комнате на втором этаже магазина «Спорттовары», возле метро Академическая, первоначально работал второй мой брат, легендарный Чекулаев, мастер спорта по лыжам и спортивной ходьбе, гений финансов и один из основателей отечественного фондового рынка. К лету он поднялся настолько, что приобрел себе портативный компьютер с модемом и мог проворачивать свои головоломные трюки в любом месте, где имелась телефонная розетка; это была чистая магия, господа; человек делал деньги из воздуха.

В нагрузку к офису нам с Ваней досталась — мы долго вздыхали, но потом решили, что через это, раз мы бизнесмены, тоже надо пройти — «крыша», группа подмосковных уркаганов, из одного с моими братьями города Домодедова; братва, как водится, делилась на старших и младших; старшие в основном рассекали по Москве на ворованных Мерседесах в поисках кокаина; младшие рвались к самостоятельности, и им доверили курировать наше с братом немудреное замутилово.

«Крыша», «курировали» — это громко сказано. Чуваки были глупые, ленивые, трогательно недальновидные. Пушечное мясо. Впрочем, я бы не отказал им в некоторой настырности. Один из них учился с моим братом Ваней в одной школе, двумя годами младше, и еще с тех времен шла у них вражда. Ваню, брата моего, хулиганье в школе сильно мучило, за очки и склонность к полноте.

Я очков не носил и к полноте склонен не был. Со мной младшие кураторы осторожничали.

Юмор заключался в том, что старшие, из уважения к гениальному Чекулаеву, наказали младшим особенно не грузить нас, подшефных. Только один раз за все лето мы, удачно продав какое-то количество алкоголя, внесли в кассу организованного преступного сообщества контрибуцию в размере тыщи долларов. Младые урки немедля приоделись и поостыли. А то грустно им было: мы с Ваней фигуряли в кожаных регланах, а они поддергивали ветхие спортивные штаны.

Поостыли, но злобу точили.

К потере тыщи долларов я отнесся философски. Краткий период процветания сменился крахом, к середине августа мы задолжали банку денег и строили планы: как грамотно ликвидировать дело и при этом остаться в живых; я купил себе пистолет.

Отдельно надо заметить, что ни долг в несколько десятков тысяч долларов, ни мрачные перспективы, ни постоянное присутствие в «офисе» шоблы обкуренных, громогласно матерящихся, увешанных золотом малолетних дикарей — сейчас таких можно увидеть в клипах американских гангста-рэперов, только там все черные, а тут были свои, подмосковные, в цветных носках, с обширными розовыми мордами сыновей доярок и механизаторов — никак не мешало мне и брату наслаждаться жизнью во всю силу наших (мы ровесники) двадцати трех лет; ботинки наши всегда сверкали, зажигалки «Зиппо» пахли ароматическим бензином; брат под шумок поступил в финансовую академию; я вечерами перебирал в уме новых, перспективных и небедных деловых знакомых, присматривая бизнес поспокойнее и почище, нежели торговля алкоголем; мы тянули время до конца третьего квартала, чтоб временно залечь на дно.

Мальчики-бандиты не простили нам с братом Ваней именно нашего спокойствия, уверенности и хладнокровия. Видимо, с их точки зрения мы с братом Ваней должны были вести себя как классические неудачливые коммерсанты: потеть, нервно дергать узлы галстуков, дрожащими руками пересчитывать «последние деньги», срывающимися голосами кричать об «убытках», трясти пачками бухгалтерских бумаг — а мы покуривали, посвистывали, отшучивались и угощали вином симпатизирующих нам продавщиц магазина «Спорттовары».

Нам — мне и брату Ване — нравилось жить. Мы не злобствовали, не лязгали челюстями. Мы задолжали огромную сумму, но это нас не сильно мучало, — зато неопровержимо доказывало, что мы живем. Должен денег — значит, жив. Мы имели силы, планы, настоящее и будущее — у наших бандитов не было будущего, и даже настоящего не было, они жили чужими жизнями, они существовали, наблюдая и завидуя.

В первых числах сентября гениальный Чекулаев по загадочным причинам утратил уважение со стороны старших. Перестал сотрудничать. В те времена говорили: «разосрался». Ходили нехорошие слухи, что он не поделился барышами от неких сделок. С гениями такое бывает. Гении всегда берут львиную долю.

Младшим намекнули, что с меня и брата Вани пылинки можно уже не сдувать. В тот же день нас побили, отведя за угол магазина «Спорттовары».

Пистолет был при мне, но я не обнажил. Зачем, в кого? Философы в дураков не стреляют. К тому же против меня обкуренные охламоны ничего не имели. Они хотели брата Ваню. Школьная детская ненависть, помноженная на ситуацию: почему это мы, реальные бродяги, ходим без копья, а очкарик — в шелковой рубахе? Меня хотели сбить с ног, но я принял спортивный вид и стал шуметь, употребляя выражения «завязывай», «порожняк», «гнилая тема». Текст надо знать, да.

Если бы в тот год я уже занимался прозой, я б, разумеется, выбрал вариант, сулящий приключения, наиболее экстремальный: устроил бы побоище, неоднократно получил бы в дыню, лишился бы автомобиля, факса, остатков нераспроданной водки и так далее. Однако, находясь на стадии философа, я решил, что лучше проявить благоразумие и поберечь себя для приключений более качественных, нежели драка с превосходящими силами в неподходящий момент.

Потом появились стражи порядка. То ли вызвал их случайный наблюдатель, то ли мимо ехали и увидели. Подошли, трое, с автоматами. Деловые рябые физиономии. В чем дело? Документы. Карманы выворачивайте.

Я понял, что попал ровно на три года общего режима. Пистолет был за спиной, зажат брючным ремнем. «Пиздец», философски подумал я. Неполезные мысли, типа «зачем я вообще его сегодня с собой взял» прилетели и улетели, было не до них. Жалко маму и жену. Откупиться денег нет. Ну я и мудак. Надо говорить, много, культурно, вежливо, улыбаться, зубы заговаривать…

Один из автоматчиков меня обыскал. Обхлопал ладонями тело. Бока, спину, бедра. Карманы прощупал. А пистолета не нашел. Магическим образом его пальцы не дотянулись до рукоятки. Не хватило нескольких миллиметров.

Малолетние урки, менжуясь, подняли брата моего Ваню с земли и неловко отряхнули ему колени. Глаза моего брата слезились, он тяжело дышал.

Паспорта у всех были в порядке, с подмосковной регистрацией; милиция исчезла, в целом удовлетворенная. Я тут же издал некий звук, — восторг, облегчение, мука, изумление, шок — и продемонстрировал всем свой ствол. Урки сильно удивились, и экзекуция сама собой окончилась. Даже Ваня, крепко оскорбленный, и тот понял, что случилось чудо.

На том и разбежались.

Чудеса, волшебство, колдовство, магия — все это неизбежно и повсеместно. А вот случайностей не существует. В мире нет ничего случайного. Все связано со всем, одно тянет за собой другое, и мы живем, погруженные в плотную паутину миллиардов причинно-следственных связей. Рука мента легла на пять миллиметров выше рукоятки моего «Макарова» — это не случайность. Не так уж и тщательно шарили по мне милицейские ладони. Это мне, наивному тогда и юному, удалось обхитрить ближнего, улыбками, интеллигентными фразами околдовать; голосом, поведением, взглядом внушить, что я не опасен, что у меня не может быть при себе незарегистрированного огнестрельного оружия.

Если человек куда-то шагает по жизни, движется целенаправленно, помехи сами собой убираются с его пути; неприятности отскакивают; рок, судьба, карма, планида, крест — все работает на него. Кому суждено быть повешену, тот не утонет.

Конец истории очень прозаический: через месяц или полтора я все-таки повздорил всерьез с юными бандитами, меня выследили возле дома и отпиздили. Хорошо помню, что я не очень расстроился. Мстить таким существам незачем, они вот-вот должны были сами найти свой конец, в свои двадцать они уже наполовину сторчались, а я был занят делом; ловить обидчиков поодиночке — значило зря тратить время.

И последнее: я запомнил этот случай, довольно обычный для тех времен, вовсе не потому, что колдовским образом избежал тюрьмы; колдун из меня хуевый. Я запомнил — подробно, в деталях — только потому, что в тогда на моих глазах били моего брата — а я стоял и смотрел. Вместо того, чтобы перестрелять всех, к чертям собачьим.

Чеченский Геббельс

Глава из книги Андрея Рубанова «Йод»

В столице России у меня появился шикарный кабинет. Московская приемная мэра Грозного обосновалась на двенадцатом этаже новейшего высотного билдинга рядом с Павелецким вокзалом. Привыкнув, я пригласил в гости Миронова, и Миронов, даром что бывалый человек, был впечатлен: войдя, он вытирал подошвы об коврик у входной двери до тех пор, пока я его не остановил.

С высоты пятидесяти метров, сквозь дымчатые панорамные стекла, дочиста отмываемые раз в неделю бригадой верхолазов, Москва выглядела неплохо — особенно если совсем недавно ты смотрел на этот жестокий, бестолковый и аморально богатый город через прутья тюремной решетки. Объект наблюдения выглядит очень разно, в зависимости от того, где пребывает наблюдатель.

— Отлично, — сказал Миронов, погружаясь в кожаное кресло и оглядываясь. — А курить можно?

— Нельзя, — ответил я. — Во всем здании не курят. Раз в полтора часа мы выходим всей бандой во двор и там курим.

— Все равно отлично.

Он посмотрел на книги, лежащие на моем столе: жизнеописание Йозефа Геббельса и уважаемый мною фундаментальный труд Густава Ле Бона «Психология толпы».

— Короче говоря, ты теперь чеченский Геббельс.

— Нет, — с сожалением ответил я. — Мне до него далеко. У Геббельса было целое министерство. Выделенный бюджет, сотрудники, полномочия. А у меня ничего нет. Мне даже денег тут не платят.

В восьмом часу вечера мы сидели одни. Секретарши, просители и приближенные к мэру люди, два часа назад заполнявшие офис пестрою толпой, давно исчезли. И я мог говорить про Геббельса — а также про то, что мне не платят — не опасаясь лишних ушей.

— Демократические системы, — сказал я, — традиционно пренебрегают пропагандой. В отличие от тоталитарных систем. Это очень плохо. Когда я впервые прилетел в Грозный, я был удивлен. Я думал, что город будет весь засыпан листовками. Но за три месяца я не видел ни одной пророссийской листовки. Нет газет, нет радио. Информационная война не ведется!

— А ты, значит, хочешь вести информационную войну, — сказал Миронов.

— Меня для этого позвали.

— Ты хорошо выглядишь. Загорел.

— В Чечне сейчас плюс тридцать.

— Ты молодец. Ты на своем месте.

Я с удовольствием кивнул. Мой шеф Бислан с ювелирной точностью поставил бывшего журналиста, финансиста и арестанта на тот участок фронта, где бывший журналист и арестант сразу принес пользу. Еще в июне бывший финансист, сидя на деревянном ящике во дворе мэрии Грозного, после второго стакана теплой водки требовал дать ему автомат и отправить в бой — теперь, спустя несколько недель, он догадался, что желающих бегать с автоматом по пыльным разбитым асфальтам чеченской столицы — хоть отбавляй, но среди них мало кто способен прилично связать на бумаге по-русски хотя бы несколько фраз.

— Скоро выборы, — сказал Миронов. — Бислан будет Президентом Республики. А ты взлетишь еще выше.

— Мне этого не надо, — ответил я. — Зачем взлетать? Я и так в полете. Как это ни смешно, я тут в натуре на своем месте. Мои амбиции мегаломаньяка полностью удовлетворены. Ходить с видом всезнайки, красиво пиздеть, быстро отвечать на любые вопросы. Постоянно мониторить прессу. Мне бы свое ведомство, двоих-троих толковых людей, мне бы бумагу и множительную технику — я бы поставил на уши половину Кавказа.

— Ты любишь это, — заметил Миронов, наблюдая за улыбающимся мною.

— Ставить что-то на уши? — я улыбнулся еще шире. — Да. Люблю. Не то что люблю — умею. Или мне кажется, что умею. Но когда я влияю на ситуацию — в Чечне, или в «Матросской тишине», или где-нибудь еще — мне тогда хорошо. Кроме того, я приношу пользу людям, а это важно.

— У тебя глаза блестят.

— Возможно, — я повертел в руках биографию Йозефа Геббельса. -Странно, да? Типичный русский Вася из деревни Узуново самореализовывается в Чечне. Ближе места не нашел…

Миронов сказал:

— Лермонтов тоже самореализовывался на Кавказе.

— Да. Кавказ нужен России, чтобы там умирали ее поэты.

— Слишком красиво сказано.

— Извини, — ответил я, переставая улыбаться. — Согласен. Я ж пресс-секретарь, я приучаю себя говорить афоризмами. На самом деле там страшно, Миронов. Хуево там. Я ожидал немного другого. Там сейчас сто тысяч человек мирного населения. Бабы плачут, в черное одетые. Грозный — город плакальщиц. А тут, за тыщу километров, черные вдовы никого не интересуют. Наоборот, публика злорадствует. Ага, непокорные вайнахи, хотели Ичкерию — так им и надо теперь!

Пахло дезодорантами, средствами для чистки ковров, новой дорогой мебелью. Охлажденным и очищенным воздухом. Немного пахло и сигаретами: приходившие на прием к мэру визитеры были люди суровые, много повидавшие и часто, наплевав на местные правила, курили за дверью пожарного выхода. И я ничего им не говорил: по кавказским понятиям младший не должен делать старшему замечаний.

Кстати, пришли и другие, несколько интеллигентных мужчин с учеными степенями, они присматривали за мной, чтобы я не облажался. Бислан не стал мне ничего объяснять, швырнул в гущу событий, как рыбак бросает сына с лодки в воду: плыви, как умеешь. Я пока плыл.

— Слушай, — сказал Миронов. — Пока не забыл: подари мне фотографию. На память. Какую-нибудь настоящую чеченскую фотографию. Чтоб ты стоял, как положено, с «Калашниковым», на фоне утеса и бурлящего горного ручья. В обнимку с товарищами по оружию, или как это у вас называется…

— Нет у меня такой фотографии, — ответил я. — Ни одной нет. Чужих снимков — сколько хочешь. Зачистки есть, мародеры есть, чеченский ОМОН есть, мэрия Грозного, городской рынок… Бислан есть… А самого себя нету. Как ты себе это представляешь? Чтобы я попросил какого-нибудь бойца сфотографировать меня «на память»? Он бы сразу понял, что я на их войне — турист. Приехал и скоро уеду.

— А ты уедешь?

— Нет. С какой стати? Какие фотографии, я не турист, я нанят работать чиновником. Представь себе, что Геббельс прилетает на Восточный фронт и просит ординарца сфотографировать его на фоне горящего Киева. На память.

— Да, — согласился Миронов. — Это глупо. Кто хочет заполучить весь мир, тому не надо фотографироваться на фоне отдельно взятого города. Ты прав. И ты молодец.

— Скажи это моей жене. Я уже месяц не приношу домой денег.

— Она поймет, — усмехнулся Миронов. — Она подобреет, как только ты станешь личным другом и секретарем президента республики. Лучше скажи: она не боится, что ты найдешь себе молодую красивую чеченку?

— Ты с ума сошел. Я за версту их обхожу. Молодых и красивых. Это Кавказ. Еще пристрелят, за невежливое слово. И потом, молодые чеченки все патриотки своего народа, они полны решимости рожать чеченских детей и восстанавливать численность населения Республики.

— Эй, — сказал Миронов. — Ты перепутал. Я не журналист из газеты «Известия». Мне не надо так красиво втирать про чеченский патриотизм. Я ведь тоже считаю, что они сами виноваты в своих бедах.

Мне захотелось положить ноги на стол, — будучи бизнесменом, я это любил. Но чиновники, наверное, ведут себя более прилично.

— Конечно, виноваты, — сказал я. — Целый народ стал заложником собственного имиджа. Половина цивилизованного мира считает чеченцев кровожадными дикарями. Никто не хочет с ними связываться. Никто не хочет с ними работать. В результате мэр столицы республики вынужден приглашать на должность пресс-секретаря — дилетанта. Студента-недоучку с уголовной судимостью.

Миронов опять с заметным удовольствием изучил вид из окна — закованную в гранит реку и Таганскую площадь, вращающуюся против часовой стрелки, как земной шар — и спросил:

— А там, в Чечне, знают, что ты судимый?

Я кивнул. Когда Бислана (и меня) судили, соратники и друзья мэра собирались возле здания суда злой плотной толпой и скандировали: «Свободу Гантамирову!» Однажды они, в сотню сильных рук, стали раскачивать автозэк, где сидели я и Бислан, и едва не перевернули тяжелый грузовик. Ближе к финалу процесса соратники стали великодушно требовать свободы не только Бислану, но и остальным подсудимым, в том числе и мне. Выпрыгивая из люка тюремной машины в объятия конвойных ментов, я слышал хриплый рев горцев: «Свободу Рубанову!» И вот, спустя год с небольшим, я проходил по коридорам мэрии, а незнакомые мне люди смеялись, поднимали в воздух кулаки и опять орали: «Свободу Рубанову!»

Конечно, кому было надо — все знали, кто я такой. А однажды один парень, примерно моих лет, приезжавший в Грозный помочь родственникам — в Москве он был влиятельный коммерсант, а на родине облачался в камуфляж и не расставался с автоматом — увидел меня и воскликнул:

— Ха! Рубанов! Что он тут делает?

Ему шепнули, что Рубанов теперь — пресс-секретарь.

— Какой он пресс-секретарь! — гневно сверкнув глазами, крикнул камуфлированный предприниматель и предпринял попытку взять меня на прицел. — Он же первейший аферист, банкир, отмыватель черного нала! Вы тут с ним поосторожнее, с этим пресс-секретарем! Он вам тут быстро офф-шорную зону устроит, фирм липовых наделает, штук сто! Вас, колхозников, вокруг пальца обведет! Через год все будете ему должны!

Далее все расхохотались, и я тоже. Ибо все это, разумеется, была чисто чеченская шутка.

Шутили много, грубо, шумно, юмор их был тяжеловесный, но искренний, и меня стали воспринимать всерьез только тогда, когда поняли, что московский гость умеет хохотать так же громко и беззаботно.

А что еще делать? Дома сожжены, работы нет, света и воды нет, ментовской зарплаты едва хватает на чай и муку — остается только хохотать.

Через несколько дней я неожиданно оказался в Махачкале. То есть, прилетел в Грозный, за новой порцией новостей, но на второй день люди из свиты Бисланасказали мне, что надо «съездить в одно интересное место», усадили в машину и куда-то повезли, в компании трех веселых автоматчиков; сидящий справа непрерывно ласкал средним пальцем скобу предохранителя, ноготь на пальце был черный, изуродованный, в точности как у Димочки Сидорова, тогда, в тюрьме; впрочем, сходство между Димочкой и смуглым вайнахом, обвешанным сизыми яйцами снарядов для подствольного гранатомета, на этом заканчивалось. Ехали примерно шесть часов, строго на восток; я не спрашивал, куда. Мне удавалось сохранять невозмутимость в самых щекотливых ситуациях — если куда-то едем, значит, так надо. Приезжая в Чечню, я никому не задавал вопросов. Никому, никогда не задал ни одного вопроса. Самый невинный вопрос изобличил бы во мне новичка, — а моя работа заключалась в том, чтобы иметь вид человека, абсолютно осведомленного во всем на свете.

К вечеру подъехали к многоэтажной гостинице в окружении чисто выметенных асфальтовых дорожек, кустов и деревьев, я вышел и уловил давно забытый запах; гостиница оказалась не гостиница, а пансионат, причем ведомственный, чуть ли не ФСБ, почему-то практически пустой.

В каждом номере был просторный балкон — а под балконом гудело и шуршало Каспийское море.

Мне принесли две бутылки местного дагестанского шампанского и рекомендовали отдыхать.

Я не хотел отдыхать; в Москве сидела грустная жена, в комнатах нашей квартиры не было штор, с потолков свисали голые лампочки, и раз в неделю сын протирал до дыр колени на новых джинсах — если бы шеф дал мне три дня отпуска, я бы потратил это время на хлопоты по хозяйству. Но шеф жил в немного другом мире; уговорив первую бутылку и вдоволь насмотревшись на пенные атаки длинных злых волн, я понял, что таким образом Бислан проявляет обо мне заботу. Показывает, что умеет жить. И предлагает мне учиться тому же.

Конечно, выходные на море были устроены не персонально для меня — ближе к ночи и сам шеф приехал, вместе с заместителем, и тут же пошел купаться, хотявода была холодна.

Я тоже прошелся по острым камням, но в воду не полез, хотя надо было все же рискнуть и искупаться. А лучше — раздобыть серф и попробовать прокатиться. Только где в городе Махачкале найти доску для серфинга?

Да и не умею я на серфе.

Последний раз я плавал в море, будучи подростком пятнадцати лет, в пионерском лагере близ Евпатории, а для меня, сугубо сухопутного человека, вдобавок бывшего пионера, поэта и романтика, море — практически священная субстанция. Дважды в своей жизни я остро и с наслаждением мечтал о море: когда сидел в офисе, фиолетово-желтый от переутомления, загребая деньги лопатой, и когда сидел в тюрьме, фиолетово-желтый от недостатка свежего воздуха, вылавливая вшей из нижнего белья. Если разобраться, Бислан сделал мне большой и важный подарок, и после того, как я вернулся, по темноте, на свой выложенный кафелем балкон и прикончил вторую бутылку жесткой, но вполне кондиционной шипучки, я уже был полон суровой благодарности к своему работодателю. Хотя чувство вины перед женой оставалось. Она тоже была бы рада морю, она его тоже заслужила, и это море нам с ней надо было увидеть вместе.

Судя по всему, в этом санатории Бислану нечего было мне сказать — разумеется, не все у него шло гладко, и его дорога к креслу президента республики не была прямой. И вообще, завидовать было нечему. Он сделал сумасшедшую политическую карьеру, но не мог помочь своему народу выбраться из руин, — это не под силу одному человеку, будь он хоть Де Голль, хоть Кемаль Ататюрк. Нужны исполнители, время, силы, деньги, наконец — у Бислана не было почти ничего. На следующий день после обеда я попросил шефа об аудиенции, и спустя полчаса, открыв дверь его номера, увидел мэра Грозного лежащим на диване — он вполглаза смотрел телевизор, какую-то ерунду, чуть ли не рекламу, вдобавок с выключенным звуком. Большой усталый человек в носках и пятнистых штанах. Увидев меня, сразу сел и мгновенным движением огромной ладони согнал с лица сонливость, подобрал повыше мышцы лба и щек, улыбнулся, нахмурился — пришел в рабочее состояние, но я сразу понял, что зря приперся; шеф, скорее всего, специально уехал — как из Москвы, где его осаждали сотни желающих «восстановить знакомство» и где ему приходилось два раза в неделю менять номер личного телефона, так и из Грозного, где исчезало без вести по пять человек в сутки, — уехал на два дня, по-русски говоря, оклематься, и я, конечно, был ему важен и нужен, но в тот день ему вообще никто не был нужен, и его обаяние, и размах плеч, и улыбка, и чрезвычайно звучный, едва не колоратурный баритон, и «Стечкин» за поясом широкого ремня — все было в первую очередь приемами игры, а уже во вторую очередь неотъемлемыми качествами его личности. Если ты обаятелен и силен от природы, но вынужден на протяжении полугода раскручивать обаяние и силу на полную мощность, однажды ты устаешь, и тебя тошнит от собственного обаяния.

Взъерошенный, загорелый, он выслушал деловитого, немногословного пресс-секретаря: тот отчитался о работе, сунул папку с вырезками из столичных газет, — Бислан открыл, стал смотреть, его глаза едва не слипались, и пресс-секретарь вежливо вынул папку из его пальцев, закрыл, положил на столик, сказал: «Потом прочитаешь, отдыхай» — не фамильярно, а на правах близкого товарища, соседа по централу «Матросская тишина».

Пресс-секретарь так и не отдохнул за те полтора дня, не смог расслабиться. Он выпивал, ел местную еду, часами просиживал на балконе, в пластиковом кресле, вытянув ноги и наблюдая жемчужные переливы меж собой и горизонтом, и хвалил свою предусмотрительность, заставившую прихватить из дома две пары чистых носков; в городе были перебои с водой, она не всегда текла из кранов, а если текла, то в любой момент могла перестать вытекать. Пресс-секретарь много и старательно дышал соленым воздухом, и если бы провел на берегу не сорок часов, а сто сорок, получил бы много пользы для здоровья и нервов, — но, повторим, почти ничего не получил. Он был сложно сделан, или думал, что сложно сделан, — так или иначе, ему всегда, с раннего пубертатного юношества, приходилось настраивать себя на отдых, мысленно вращать какие-то специальные внутренние рукоятки, позволяющие выйти из режима движения в режим покоя. Внезапный набег на каспийское побережье вышел слишком кратким, скомканным — пропитанный разнообразной тюремной дрянью организм пресс-секретаря ничего не понял.

В вестибюле пансионата стояла будка междугородного телефона, и он несколько раз звонил в Москву, говорил с женой.

За час перед отлетом у него разошелся шов на левом ботинке, и он сильно расстроился.

А Каспий был прекрасен, весел и бесшабашен и упруг, он ревел и хохотал, он очень обижался, ведь люди должны приезжать к нему не в камуфляже, с автоматами — а в белых штанах, на машинах с открытым верхом, чтоб сзади торчали в небо доски для серфинга.

О книге Андрея Рубанова «Йод»

Луг зеленый

Андрей Рубанов. Хлорофилия

  • М.: АСТ, 2009

Россия через сто лет.

«Была когда-то нефть, и газ, и уголь, и камешки, и металлы цветные, но давно уже все распродано, а деньги по ветру пущены. Была культура великая, но ушла через телевизор, как через унитаз».

Андрей Рубанов проектирует будущее, продлевая линии настоящего. Использует для этого ясные и четкие линейные гиперболы. Такие, что не поспоришь.

Вот например. Сейчас мы продаем нефть и газ, а завтра они кончатся, и тогда будем продавать пространство: сдадим Сибирь в аренду китайцам. Сейчас мы (ну ладно, не вы) смотрим «Дом 2», а завтра в миллионах квартир установят видеокамеры, и все желающие будут участвовать в реалити-шоу «Соседи». Сегодня Россия почти ничего не производит, а завтра она не будет производить совсем ничего: на испытаниях супертанка генерал разбивает пульт управления и видит надпись «Сделано в Китае». Сегодня в Москве строят дома в 25-30 этажей, а завтра обычным станет дом в 100 этажей. Численность населения РФ непрерывно падает с 1995 года, сейчас она составляет 142 млн. человек, а через сто лет останется 40 млн. Сейчас в Москве живет 10,5 млн. жителей, завтра москвичей окажется 40 млн…

Стоп! То есть вся страна — в Москве? А периферия? — «Банды дикарей. <…> Язычники, которые молятся автоматному патрону, козьему вымени или, например, Великому Резиновому Противогазу…». Гражданами Москвы-России они, конечно, не считаются. Уже не считаются.

Все очень правдоподобно, не правда ли? Правдоподобно настолько же, насколько убедителен линейный прогноз: «Если все и дальше так пойдет, то завтра…». Слава Богу, история учит, что подобные прогнозы никогда не сбываются, но для создания сатирической антиутопии их вполне достаточно. В конце концов, как у всякого большого писателя, у Рубанова любой вымысел говорит о реальности, а любая фантастика — о современности.

Правда, получается не совсем сатира и уж совсем не антиутопия. В будущем — никакого тоталитаризма. Сверхтехнологический мир, очень удобный для жизни. Чипы и камеры слежения победили коррупцию, быть чиновником — тяжкая обязанность. Более того, совершилось то преображение человека, о котором как о конечной цели мечтали утописты. Нет ни зависти, ни тщеславия, ни ненависти. Нет ни политики, ни долгов. Зато есть надежнейшие, отпечатанные в Китае, рашн рублз с портретом Аллы Пугачевой. Китайской ренты хватает на всех. Полная личная свобода. Девиз страны — «Никто никому ничего не должен». А государство выдает каждому по потребностям (кроме элитной недвижимости, конечно).

Если бы Рубанов ограничился только изложенным выше, то можно было бы сказать — отлично сделано, ставим на полку между Замятиным и Пелевиным. Но он выдал еще одну метафору — совершенно неожиданную, невероятную, поразительную.

Эта метафора — трава.

Сколько русский народ придумал разных присловий про траву? «А там хоть трава не расти». «Худую траву с поля вон». «Слышно, как трава растет». «Все травой поросло». «А нам трын-трава».

В романе Рубанова Москва поросла травой. Каждая травинка — размером с Останкинскую телебашню. Срубить-спилить нельзя — тут же вырастает новая. Более того, мякоть этой травы — сильнейший психостимулятор, доставляющий потребителю чистую радость без всяких последствий. Потребители не заставили себя ждать: элита закидывается таблетками с концентратом, простой народ лопает горстями сырую мякоть.

Форма и содержание травы кардинально меняют структуру общества и его систему ценностей. Высшая ценность — солнце, которое заслоняет трава. О статусе человека говорит только одно: на каком этаже он живет. Девяностые этажи — элита. Шестидесятые — средний класс. Все, кто живет ниже среднего уровня и не видит солнца — «бледные слои населения», «бледные люди». Двадцатые — уже трущобы. О первом этаже страшно даже подумать.

Что до ценностей, то у большинства бледных «травоедов» их вообще не осталось. Они могут питаться одной травой и лежать по целым дням неподвижно, испытывая чистую радость и поглядывая в ящик на «Соседей». При этом отношение государства к травоедению — примерно как сейчас к марихуане. Вообще-то запрещено, но не очень страшно и не особенно преследуется; идут разговоры о легалайзе. Но это до поры до времени. До той поры, пока не выяснится, что безвредная, казалось бы, трава постепенно превращает людей в саму себя — в растения. И первыми пускают корни не бледные травоеды, а как раз те жители высших этажей, которые получали радость в концентрированном виде…

Пересказать роман невозможно. В каждом абзаце — новые выдумки, в каждом предложении — новые смыслы, фантазия автора безбрежна, как вид с сотого этажа. Но при этом все придумки образуют стройную систему и «завязаны» на одну метафору, на один центр — траву (а сама трава, похоже, не имеет центра: это огромная грибница).

Что же такое трава? Интерпретаций может быть сколько угодно. Месть природы культуре. Энтропия. Божий дар, манна. Тяга к свету и покою. Возвращение к корням, почве. Расчеловечивание. Безволие. «Трава есть наша национальная нелюбовь к порядку». «Это наша бестолковость. Русская». Пофигизм («хоть трава не расти»). Постмодернизм. Египетская казнь. Конец истории. Список может быть продолжен, но не может быть завершен.

Блестящий роман Рубанова помогает осознать главную тенденцию современной литературы — поиск всеобъемлющей Метафоры Русской Жизни. Писатели предлагают метафоры социального строя здесь и сейчас («опричнина» Сорокина), истории («самозванство» Юзефовича, «армада» Бояшова), состояния психики современного интеллигента («список» Быкова), социума и психики в целом («вампиризм» и «оборотничество» Пелевина; «метемпсихоз» Петрушевской), и т. д. При этом в лучших образцах литературы последних двух лет Метафора становится, во-первых, предметной, а во-вторых, многодонной, обозначающей все перечисленное сразу — «шахта» Хуснутдинова, «библиотека» Елизарова, теперь вот и «трава» Рубанова.

Многодонная метафора есть символ.

Если все это не говорит о новом символизме, то о чем это говорит?

Ссылки

Андрей Степанов

Андрей Рубанов. Хлорофилия

Отрывок из нового романа

Мультимиллионеру Петру Глыбову, известному под прозвищем Продавец солнца, было тридцать девять лет. Журналисту Савелию Герцу — пятьдесят два. Взрослый мужчина шел брать интервью у сопляка-выскочки. Поднимаясь на девяносто первый этаж в шикарном, отделанном в стиле «псевдо-нео-хай-тек» лифте, журналист воображал себе снисходительные ухмылки, пренебрежительные взгляды и прочие нуворишеские фокусы. «Впрочем, — размышлял Савелий, — это можно как-то повернуть, построить материал на ноте тонкого презрения, подпустить интеллигентной издевки».

Все кнопки огромного вип-лифта, начиная с девяносто девятой, вместо привычных цифр снабжены были иероглифами и надписями на кириллице: «Только для китайцев». Висящая рядом дацзыбао лаконично напоминала про уголовную ответственность за незаконное вторжение на частную территорию.

Бесшумно ступающий, как бы бесплотный камердинер — босой, однако в полотняной пиджачной паре, — проводил Савелия в обширный гулкий зал. Миллионер Глыбов, совершенно голый, занимался спортом: прыгал на батуте. За стеклянными стенами переливалась в знойном мареве умопомрачительная панорама: белые и серые здания, пирамиды, конусы и параллелепипеды, меж ними, густо, зеленые острия стеблей. Супергород, техногенное чудо. Уникальное свидетельство могущества человеческого гения, однажды за пятьдесят часов побежденное примитивными растениями.

Еще выше — голубое небо, застегнутое на желтую пуговицу.

Савелий вздохнул.

У дальней стены миллионеровой резиденции, возле полыхающего камина, в шезлонгах возлежали, лениво кидаясь друг в друга конфетными обертками, голографические модели Бриджит Бардо и Эмми Уайнхаус, — обе полуголые.

— Здорово, журналист! — взмывая к потолку, зычно провозгласил Глыбов. — Присоединяйся!

— Спасибо, — вежливо отозвался Савелий. — Боюсь, шею сломаю.

— А ты не бойся. — Миллионер сделал сальто. — Сломаешь — куплю тебе другую!

— Вы очень любезны.

— Давай свои вопросы, — велел Продавец солнца. — Только быстро. И сделай два шага в сторону. Ты загораживаешь мне солнце.

Савелий торопливо повиновался и щелчком пальцев включил имплантированный в ладонь диктофон.

— Господин Глыбов, — с нажимом произнес он, — я представляю серьезный аналитический журнал. Нас читают влиятельные люди. Я собираюсь поднять в разговоре важные темы, и мне бы хотелось…

— Я понял, — небрежно ответил миллионер и соскочил на пол. Приблизился, протянул мускулистую руку: крупный, разящий потом самец, излучающий неприятное, избыточное здоровье. — Я понял, — повторил он. — Извини. Я забыл, что в наше время существуют серьезные журналы. Вчера ко мне приходил один дурак, тоже из какого-то журнала. Спрашивал, сколько оргазмов я имею в неделю и кто делает мне маникюр…

— Ваши оргазмы, — вежливо ответил Савелий, — наш журнал не интересуют.

— Ага, — кивнул миллионер. — А чьи оргазмы интересуют ваш журнал?

— Лично меня интересуют только мои собственные оргазмы.

Глыбов расхохотался, продемонстрировав великолепные зубы, покрытые ярко-красным лаком.

— Ладно. Выпить хочешь? Пожрать? Чаю, кофе, сигару, кальян? Будь как дома.

— Если можно, воды.

— Воды? — Миллионер жестом отпустил камердинера. — Много пьешь? Это правильно. Пойдем, я сам тебе налью.

Прошли в глубину зала, к огромным креслам, к стойке с напитками. Глыбов всмотрелся в лицо Савелия и вдруг спросил:

— Ты ходишь в мои солярии?

— Нет.

— Почему?

— В моем кругу, — сухо объяснил Савелий, — принято считать, что ваши солярии предназначены для бледных.

— А ты, значит, не бледный, — ухмыльнулся Глыбов.

— Бог миловал.

— Молодец. Присядь.

Журналист кивнул. Черт бы побрал этих нуворишей. Хоть бы халат накинул.

— Господин Глыбов, — начал он. — Мы пишем о людях, добившихся… э-э… успеха. Журнал называется «Самый-Самый». Понятно, что сегодня, в первые годы XXII века, когда средняя продолжительность жизни составляет девяносто семь лет, само понятие успеха выглядит анахронизмом. За семьдесят лет активной жизни каждый из нас имеет возможность успеть везде и всюду. Лично я, например, чемпион Москвы по трехмерному бильярду и кандидат философских наук. В обществе, где никто никому ничего не должен, успех гарантирован каждому…

— Понятно, — перебил миллионер и наконец завернулся в халат. — То есть я в мои сорок — зеленый пацан и при этом — хозяин большого дела. Такова тема интервью.

— Угадали.

— С чего начнем?

— С биографии.

Глыбов сел, мощными глотками осушил свой стакан и вздохнул.

— Биография моя скучная. Ничего особенного. Родился на окраине. Среди бледных. На девятом этаже. У нас в Балашихе трава растет густо. Сплошной полумрак. Я годами не видел солнца. Первый солярий — дешевую китайскую кабину — купил в восемнадцать. Сейчас у меня двадцать тысяч кабин. Любой, даже самый бледный человек может позагорать в моей кабине, потому что это дешево…

— Я знаю, — небрежно произнес Савелий. — Читал рекламные проспекты. А почему восемнадцатилетний Петр Глыбов решил посвятить жизнь именно соляриям?

Миллионер пожал плечами:

— Покойный отец часто рассказывал про старые времена. Когда каждый имел бесплатно столько солнечного света, сколько захочет. Я слушал его и думал: почему раньше было так, а сейчас иначе? В школе меня учили, что настоящее всегда лучше прошлого. Прошлое — это дикость, голод и беззаконие. Но я смотрел за окно и видел, что все не так. У моей страны солнечное прошлое и серое настоящее. Мне говорили, что прогресс — это хорошо. А я не понимал, что это за прогресс такой, если сегодня я вынужден платить за то, что вчера доставалось даром? Я догадался, что цивилизация устроена по простому принципу: никто никогда ничего не может получать бесплатно. В этой системе лучше быть тем, кому платят, чем тем, кто платит. Недостаток солнечного света приводит к дефициту в организме витамина А. Мне платят за этот витамин. Вот и все.

— Что же. — Савелий кивнул. — Коротко и ясно. А продавать свои услуги бледным гражданам — ваш принцип?

— Мой принцип — давать людям то, в чем они нуждаются.

Савелий вдруг понял, что сидящий перед ним молодой, атлетически сложенный, дочерна загорелый человек очень некрасив. А был, вероятно, даже уродлив — до тех пор, пока пластический хирург не переделал ему нос и губы.

«Ага, — подумал опытный журналист Герц, — тут мы имеем скрытый комплекс. Перед нами сублимант. Отсюда страсть к богатству, мускулы и прочее. Бесплатно, видать, ему девчонки не давали. А умные фразы насчет прогресса подобраны и выучены задним числом».

— Вы, — продолжил разговор Савелий, — очень популярны среди бледных слоев населения.

Миллионер отмахнулся:

— Мне наплевать. Я не искал популярности. Все, чего я хотел, — это переехать с двенадцатого этажа на девяностый. Чтоб наслаждаться солнцем.

Журналист помедлил. Дальше предполагался блок основных вопросов. За некоторые из них можно и в морду получить. Вон какие у этого малого кулачищи…

— Ходят слухи, — начал он, — что ваша империя — гигантская финансовая пирамида. Что вы вынуждены непрерывно расширяться, ставить новые и новые кабины. Говорят, что вы в долгах и ваши прибыли не покрывают издержек…

— Я никому ничего не должен, — спокойно ответил Глыбов.

Савелий проделал амортизирующий жест.

— Разумеется. Никто никому ничего не должен. Но я слышал, что вам помогают, как говорится, по дружбе…

— Эти слухи распускают завистники, — небрежно отмахнулся Продавец солнца. — Вообще-то, любезный, мне полагается оскорбиться. Если вы опубликуете предыдущую реплику, я немедленно подам на ваш журнал в суд. Что значит «по дружбе»? Дружба — удел гангстеров и бледных.

«Можно дать как заголовок», — тут же прикинул Савелий.

— Даже дети знают, — продолжал Глыбов, — что кредиты запрещены — таков залог устойчивости национальной экономики. Официально заявляю: вся моя финансовая отчетность прозрачна и опубликована. Иначе, кстати, я бы не стал генеральным спонсором проекта «Соседи».

— А правда, что все спонсоры проекта «Соседи» сами обязаны войти в проект?

— Правда.

— То есть вы, Петр Глыбов, — участник проекта?

— Угадали.

— И здесь, — Савелий осмотрелся, — везде объективы? За нашей беседой наблюдают?

Миллионер кивнул и хмыкнул:

— У меня тут сто пятьдесят камер. Но вы не волнуйтесь. Обычные разговоры не интересуют «Соседей». Подумаешь, журналист пришел поговорить с бизнесменом. Вот если бы мы с вами поговорили, потом напились, потом подрались, а потом помирились, а в знак примирения вызвали баб, напились с бабами и повторно подрались, уже из-за баб, — тогда могли бы попасть в топ-сто. А если бы, допустим, бабы тоже подрались, из-за нас, и стали душить друг дружку колготками — тогда нам обеспечено местечко в топ-пятьдесят…

— Забавно, — задумчиво произнес Савелий. — Обычно люди с вашим уровнем жизни не любят «Соседей».

— Я тоже не люблю. Но чего не сделаешь в интересах дела! — Продавец солнца захохотал, осушил еще один стакан воды марки «дабл-премиум» и вдруг застеснялся. — Между прочим, — он понизил голос, — по условиям контракта я обязан не только участвовать в проекте, но и рекламировать его.

— Исключено, — быстро ответил Савелий. — Повторяю, у нас серьезный журнал. Я не могу допустить, чтобы текст содержал элементы рекламы.

— Тогда, — весело произнес миллионер, — мы закончим интервью прямо сейчас.

Савелий вздохнул:

— Черт с вами. Рекламируйте.

— Это быстро, — великодушно сообщил Глыбов. — В проекте «Соседи» новая акция. Только в этом месяце. Любого желающего могут подключить в одностороннем режиме. В вашем доме не поставят камер, но вы сможете наблюдать за теми, у кого они есть. Вас не видят — зато вы видите всех… Плюс архив: топ-тысяча за прошлый год. Вы смотрите самое интересное. Чужие спальни. Женские раздевалки. Тюрьмы…

— Тюрьмы тоже подключены?

— У тюрем огромные рейтинги. В прошлом году арестанты центральной тюрьмы опустили известного убийцу и насильника Дронова. Трансляция вошла в топ-десять. Кстати, злодея поймали исключительно благодаря «Соседям». И еще одно: моя компания бесплатно установила в центральной тюрьме двадцать пять соляриев.

— Замечательно, — отреагировал Савелий. — Но хватит о «Соседях». Вернемся к вашей персоне. Правда ли, что вы ненавидите травоедов?

— Правда, — твердо ответил Глыбов. — Поедать траву — удел животных.

«Это тоже вариант заголовка», — решил журналист.

— Вы согласны с тем, что власти не способны бороться с травоедением?

Миллионер отмахнулся:

— Я не намерен критиковать власти. Я лояльный гражданин. Власти ничего никому не должны. Критика властей неизбежно ведет к разрушению персонального психологического комфорта…

Савелий вспомнил, что хотел подпустить в интервью тонкую издевку, и перебил:

— Простите, но это банально. Звучит как цитата из школьного учебника. Вы не любите травоядных, но каждый день видите, как мякоть стебля продается на каждом углу. Как вы с этим миритесь?

Глыбов посерьезнел. Его простое лицо не имело возраста, это мешало Герцу адекватно воспринимать собеседника. Издержки омолаживающих технологий, ничего не поделаешь.

— А кто вам сказал, — произнес миллионер, — что я с этим мирюсь? Я финансирую работы по изучению феномена стеблероста. У меня своя лаборатория.

— И есть успехи?

— Есть.

— Расскажите.

— Не имею права. Результаты засекречены в соответствии с законом. Могу сказать только то, что знают все. Трава выросла в течение двух суток. Логично допустить, что она засохнет так же быстро, — это первое. Второе: надо найти центр грибницы. Выяснить, что представлял из себя зародыш. Семя. Зерно. Сейчас мы расшифровываем геном травы, потом попытаемся клонировать зародыш — в нем разгадка. Понимаете?

Савелий кивнул, наблюдая, как лицо его собеседника меняется. Напряжение в уголках губ слабеет, глаза загораются интересом.

— Однажды, — тоном ниже продолжил миллионер, — мы убьем ее. Люди проснутся и увидят, что ее больше нет.

— Но тогда ваши солярии никому не понадобятся.

— Да, — почти нежно выговорил Глыбов. — И я закрою свой бизнес.

— Но чем вы тогда займетесь?

— Черт его знает. Какая разница?

— Вы потратили на свой бизнес двадцать лет, а сейчас…

— Слушай, друг, — грубо перебил Глыбов. — Ты говоришь, что я самый-самый. Весь из себя успешный и все такое. Я купил свою первую кабину в восемнадцать лет. В двадцать у меня было пять кабин. В тридцать — полторы тысячи кабин. Ты сказал, что ты чемпион и кандидат наук — а я не видел в своей жизни ничего, кроме кабин. Утром просыпался и думал: вот, у меня сто сорок две кабины и мне нужна сто сорок третья. Двадцать лет мне снятся только кабины. Стандартные кабины. Кабины для инвалидов. Детские кабины. Модель «Солнышко»… Если завтра мои кабины перестанут приносить прибыль, — первое, что я сделаю, это лягу спать и просплю месяц. И только потом, когда высплюсь, подумаю, чем заняться.

— И все-таки — чем же?

Миллионер закинул руки за голову.

— Наверное, уеду. На периферию.

— Ого, — с уважением пробормотал Савелий. — Вы бывали на периферии?

— Я везде бывал. Даже на Луне. А на периферии — тем более. Арендуешь три-четыре танка, берешь охрану — и поехал. А лучше — на вертолете…

— И как впечатления?

Продавец солнца встал, сунул руки в карманы халата и посмотрел на Савелия как на старого врага. Теперь он не выглядел самодовольным толстосумом, но и мечтательность исчезла. Савелий почувствовал угрозу личному психологическому комфорту.

— Если ты, — Глыбов ткнул в журналиста пальцем, — хороший журналист — а судя по вопросам, так оно и есть, — то прекрасно знаешь, что такое периферия. Ты спрашиваешь меня, Петра Глыбова, каковы мои впечатления от периферии? Ты бы еще спросил, каковы мои впечатления от могилы моего папы. Какие, черт возьми, могут быть впечатления?! Я видел огромные пустые пространства. Заброшенные города. Бескрайние поля, заросшие бурьяном. Там есть все. Банды дикарей. Медведи-людоеды. Язычники, которые молятся автоматному патрону, козьему вымени или, например, Великому Резиновому Противогазу…

Савелий вспомнил, что в лесах под Нижним Новгородом действительно есть община, где молятся Великому Резиновому Противогазу (костюмированное шоу для рисковых богатых туристов, прилетающих на собственных вертолетах), — и личный комфорт был восстановлен.

Тем временем Глыбов мрачно продолжал:

— Мой дед был военным человеком, полковником. Он часто говорил, что мы просрали свою страну. Теперь мне остается только повторить его слова. Он давно умер, мой дед. И это хорошо. Вовремя умер. Иначе он увидел бы, как китайцы в холодной Сибири выращивают хлеба в десять раз больше, чем выращивали русские в самые лучшие годы на самых лучших черноземах. Мы едим китайские яблоки и китайское мясо. Мы конченая нация. У нас был шанс, мы могли все исправить, даже после того, как полмира затопило. Даже после того, как впустили китайцев! Но трава нас доконала. Теперь людям совсем ничего не нужно. Они жрут мякоть стебля и смотрят «Соседей». Вы давно бывали на нижних этажах? Там, где вечная тень? Где выходят из квартир только для того, чтобы купить воды и позагорать в моих кабинах? Где женщины не рожают детей, потому что им лениво?

Савелий молчал.

— Вчера, — Глыбов медленно прохаживался перед сидящим журналистом, — мне звонили старые приятели. Мы вместе росли. Они рассказали, как возле дома, где я родился, бандиты повалили стебель. Толпа растащила триста тонн мякоти в полчаса. Арестовано пятьдесят человек. А еще у нас там теперь новая мода. Среди самой бледной молодежи. Криминальный альпинизм. Ночью забираются по стеблю на самый верх, чтобы отрубить верхушку — в ней самая сласть…

— Я слышал, — кивнул Савелий. — За последний месяц пятеро разбились насмерть. А вы, как я понял, не забываете товарищей своей бледной юности.

Глыбов кивнул и произнес, словно нехотя:

— Всех, кто захотел, я давно переселил на сороковые этажи.

— А были такие, кто не захотел?

— Да. Мать до сих пор не хочет. Говорит, ей и так хорошо.

— Понимаю.

— Ни хера ты не понимаешь, — буркнул миллионер. — Там, внизу, особенно по окраинам, своя жизнь. Все бледные, все веселые. Молодежь, особенно парни, сплошь «друзья». Народ постарше — «соседи». Мякоть жрут килограммами. Самый шик — сырая субстанция, без всякой возгонки. Накидают в тарелку — и ложками… Я у мамы бываю раз в неделю. Темнота, грязь, плесень, все спят по четырнадцать часов. Продуктовые лавки заколочены досками. Канализация не работает. Потому что не нужна. Никто ничего не ест. Даже чай не пьют. Только воду. Бесплатную, государственную. Из-под крана. Вот о чем ты напиши. А то, — Глыбов покривился, — «серьезный журнал, важные темы»…

— На этажах ниже двадцать пятого, — спокойно возразил Савелий, — ничего не происходит. Вы сами сказали — люди спят по четырнадцать часов. О чем тут писать? Один мой знакомый когда-то в молодости собирался роман сочинить. «Бледные люди». Переселился на седьмой этаж — и сел сочинять.

— Сочинил?

— Нет. Я пришел к нему в гости через полгода после его переезда. Главная его забота была — раз в день ложечку мякоти проглотить. Он был довольный, счастливый, глаза блестят… Лицо цвета сырого цемента. Сальные волосы. С тех пор я его не видел.

— Вот и разыщи, — посоветовал миллионер. — И напиши о нем.

— Сначала о вас, — возразил Савелий. — Прошу прощения, но ваши слова про конченую нацию и страну, которую просрали, не попадут в текст интервью. Это чересчур. По-моему, у нас не все так плохо. Да, мы мало работаем. Да, нас осталось сорок миллионов. Да, быт травоядных граждан отвратителен. Но зато мы счастливы. Россия очень богата. Да, мы потеряли Петербург, впустили чужой народ в Сибирь, но у нас колоссальные территории на Луне…

— Болван, — грустно вздохнул Глыбов. — В Сибири текут реки. Там растут кедры, белочки по веточкам прыгают. А на твоей Луне уже десять миллионов лет — один только прах ледяной. И больше ничего. Я летаю туда каждый год. Летаю на китайском челноке. И гуляю по Океану Бурь в китайском скафандре…

— Но что здесь плохого? Они производят, мы — пользуемся. Они нам должны, а мы никому ничего не должны.

Миллионер презрительно кивнул:

— Да. Конечно. Знаешь что? Тебе надо залезть на батут.

— Зачем? — удивился Савелий.

— Попрыгай, поймешь, — с ненавистью произнес Глыбов. — В верхней точке прыжка ты испытываешь невесомость. Зависаешь на миг и думаешь: вот оно, так называемое счастье. Ты ничего не весишь и никому ничего не должен. Ничего не должен, даже собственным весом не обременен — хорошо, правда?

— Я слышу в ваших словах иронию.

Глыбов выпрямился и вздохнул:

— Тебе показалось. Еще вопросы?

— Вопросов много, но…

— Да, — перебил миллионер. — На сегодня хватит. Оставайся на обед. Будут девки. Группа «Стоки Блю» в полном составе.

— Благодарю. — Савелий покачал головой. — Я не любитель.

— Я тоже. Но девки забавные. У всех троих синтетические связки и гортани. У одной под Марию Каллас, у другой под Любовь Орлову, у третьей под Кристину Агилеру. Хорошо поют. Но самое интересное начинается, когда они не поют. Две родились на шестом этаже, одна — на седьмом. Очень веселые. Дуры дурами. Мякоть жрут три раза в день. Десятую возгонку…

— Десятую?

— Ну, или одиннадцатую.

Савелий покачал головой:

— Простите, но для поднятия настроения мне не нужны девки с синтетическими гортанями.

— А мне нужны.

— Вы не производите впечатления счастливого человека.

— Угадал, — широко улыбнулся Глыбов. — Знаешь почему? Потому что я не счастливый человек. В отличие от тебя.

— Много забот?

— Много, — скучным голосом ответил миллионер. — У меня на фирме, представь себе, люди стали пропадать. Бесследно. За полгода — трое…

— Известный феномен, — кивнул Савелий. — Эскаписты. Наш журнал писал об этом. Обрывают социальные связи, бросают семьи, переселяются на нижние этажи, заводят гарем из бледных женщин и погружаются в беспредельное травоедство.

— Это не эскаписты, — отрезал Глыбов. — Тех легко вычислить по сигналам микрочипов. А мои исчезли, как не было. Их сигналы пропали.

— Так не бывает.

— Бывает. Если выбраться за пределы Москвы. На пери¬ферию.

Савелий улыбнулся и встал.

— Человек из Москвы, — сказал он, — не способен жить за пределами Москвы. Каждого из нас на периферии ждет только голодная смерть.

Ссылки

Андрей Рубанов. Готовься к войне

Кризисная история от Андрея Рубанова

Отрывок из нового романа

  • Эксмо, 2009
  • переплет, 352 с.

В глубине души Знаев предполагал, что рыжая,
узрев сокровища, будет ахать, дрожать или, еще хуже, восторженно восклицать
«вау» — но она реагировала сдержанно, смотрела внимательно, с интересом, однако
без признаков экстаза, и это его обрадовало и одновременно озадачило — как
всегда озадачивает любого мужчину женщина с большим самообладанием.

— А чем тут пахнет? — спросила она.

— Деньгами.

— Говорят, они не пахнут.

— Еще как пахнут. Типографской краской. И
мажутся. Особенно — доллары. Я один раз пересчитывал вручную семьсот тысяч —
потом еле отмыл пальцы. Американские деньги — вообще безобразного качества.
Взгляни, вот новая пачка. Все по номерам. Видишь, одни купюры чуть короче, другие
чуть длиннее, поля здесь шире, тут — гораздо уже… Халтура, а не банкноты.

— Я бы не отказалась и от таких, халтурных.

Знаев не ответил — он не любил, когда
собеседники отпускают подобные присловья, уместные только в среде медленных
обывателей.

— Взгляни, — произнес он. — Интересная цепь.
Трехцветная. Белое, желтое, красное золото. Храню на память. Очень интересный
был случай. Девяносто шестой год. Позвонил знакомый, говорит — нужна помощь.
Приедут люди — выслушай их. Ладно, отвечаю. Подъезжают четверо. На «Мерседесе».
Как тогда говорили — «серьезные». Срочно, говорят, прямо сейчас, не сходя с
этого места, нужны деньги, как можно больше. Времени, говорят, у нас — десять минут
от силы. О’кей, говорю, у меня все будет очень быстро. Сняли они с себя цепи с
крестами, браслеты, печатки… Золотые портсигары вынули. Золотые зажигалки. Зажимы
с галстуков отстегнули. Все — ручной работы, на заказ сделанное. Тогда, в
девяносто шестом, у каждого отважного мужчины свой ювелир был, как сейчас —
свой туроператор… В общем, все сняли. Общим весом почти три кило вышло. А
сверху кинули ключи от «Мерседеса», на котором приехали. Я машины в залог
никогда не брал, но в тот раз пошел навстречу. Понял, что у пацанов стряслось что-то
особенное. Взяли они деньги, распихали по карманам, на побрякушки свои и тачку
даже не взглянули на прощание. И ушли. Пешком. Быстрым шагом. В сторону ближайшего
метро. Я их больше никогда не видел. И того знакомого, что их порекомендовал, —
тоже…

Алиса молча покачала головой. Знаев подошел к
следующей полке.

— А вот еще. Хорошее колечко. Камешек не менее
чем в шесть каратов. Жаль, тут неважное освещение. На солнце сверкает — глаз
нельзя оторвать… Человек отдал мне это кольцо чуть ли не вместе с пальцем.

— Со своим?

— Нет. С пальцем бывшего владельца.

— А где он сейчас?

— Кто? Владелец?

— Тот, кто принес.

— В тюрьме, я думаю. Прибежал впопыхах, взял в
долг двадцать штук, сказал, что, наверное, подсядет, ненадолго, на
годик-полтора… И пропал. Это было семь лет назад.

— А вдруг его уже… в живых нет?

— Может, и нет, — спокойно сказал банкир. — А
может, он завтра заявится. Мое дело — спрятать надежно, дверь поставить потолще
и отдать по первому требованию. Видишь эти кирпичи? Здесь двести тысяч баксов,
по сто тысяч в брикете. С печатями Независимого Банка России. Такого банка нет
в природе уже почти пятнадцать лет. Нетипичный был случай — пришли трое
чуваков, взяли безналичные рубли под залог наличных долларов… Тоже очень
спешили. Бестолковых людей сразу видно, они всегда спешат…

— Ты тоже.

— Нет, — мягко возразил Знаев, — я никогда не
спешу. Я все делаю быстро. Согласись, есть разница… В общем, через неделю из
тех троих двоих убили. Отстрелили затылки. Третий — пропал без вести. Причем,
как сейчас помню, именно ему, третьему, я отдал — в руки сунул! — квитанцию о
том, что ценности приняты на хранение. Думаю, именно он и заказал своих
компаньонов. С тех пор я его жду. Может, придет. А он, я так предполагаю,
боится. Квитанция — улика. Мотив, понимаешь?

Девушка рассеянно кивнула. В своих
обтягивающих тоненьких джинсиках, в маечке на бретельках, с распущенными по
плечам волосами она смотрелась несколько легкомысленно среди полок со слитками
золота и металлических подносов, уставленных брикетами купюр, а также разных
размеров шкатулками и ящиками с тускло отсвечивающими висячими замками.

— И много здесь у тебя такого? Что лежит по
десять лет?

— Немного. Думаю, примерно на миллион. Гораздо
больше — на счетах.

— В смысле?

— Ты должна понимать. Ты же сама здесь
работаешь. Представь: приходит человек в мой банк, открывает счет. Туда кто-то
перечисляет деньги. А потом человек пропадает. Умирает, забывает, эмигрирует.
Бизнес все время в движении. Люди создают фирмы, работают, поднимаются, падают,
зарабатывают, теряют, ударяются в бега, ссорятся с компаньонами. Кидают,
мошенничают, воруют у своих. Кто-то кому-то за что-то заплатил, сделал перевод,
в мой банк, — потом обанкротился, битой по голове получил, из реанимации вышел,
офис сжег, документы и печать в прорубь выкинул, а деньги — черт с ними, еще
заработаю… Бывает, приходят. Через три года, через пять. Через десять. Где
тут мои кровные, в целости ли? В целости, конечно, вот вам, забирайте… А
бывает — и не приходят.

— Какие-то древние, — задумчиво сказала Алиса,
— у тебя истории. Времен дикого капитализма.

Банкир кивнул. В свои годы он давно
чувствовал себя динозавром.

— Согласен. Сейчас все иначе. В последние
пять-шесть лет с кредитными ресурсами стало попроще. Да и люди за ум взялись.
Многие. Но не большинство. Лично я давно прекратил ростовщические операции.
Дело выгодное, но, если честно, совершенно омерзительное. Поймает дурак деньги
— и тут же сходит с ума, кабриолет себе покупает, цацки и прочую ерунду. О
будущем, разумеется, не думает. Вдруг что-то происходит, неприятность
какая-нибудь, уголовное преследование, или родственник заболел, возникает нужда
в наличных — а их, естественно, нет. Никто ничего на черный день не
откладывает. Прибегают ко мне, в долг брать — и смотрят, как на врага народа.
Процентщик! Барыжная морда! — Знаев припомнил кое-какие подробности кое-каких
деловых бесед и почувствовал отвращение. — А я тут ни при чем. Я банкир, это
мой хлеб… Вот тут, посмотри, рисуночки. Им по сто пятьдесят лет. Один такой рисуночек
в Лондоне недавно продали за сорок пять тысяч фунтов. Владелец шедевров уехал
по Амазонке сплавляться, а ценности ко мне привез, от греха… И, кстати, тут
где-то был ларчик с драгоценностями жены твоего друга Жарова… Она если
надолго уезжает, все сюда сдает, на хранение…

— Твоего друга, — аккуратно поправила Алиса.

— Что?

— Твоего друга Жарова. Не моего.

— И твоего тоже, — сурово сказал банкир. — Он
тебе звонит, он с тобой шутки шутит — значит, друг…

— Прекрати.

— Ладно. Хочешь посмотреть на драгоценности
его жены?

— Нет. Не хочу.

— Понятно. Кстати, очень средненькие камешки.
У меня есть интереснее. Тут где-то антикварная брошь была, с изумрудом,
середина девятнадцатого века, такую огранку сейчас не делают…

— Это не сейф, а музей.

— Это банк, — сказал Знаев. — Мой банк. У тебя
образование экономиста, ты должна знать, что банки условно делятся на два
типа… Какие?

Алиса пожала плечами.

— Что, не помнишь? У тебя ведь были пятерки по
всем предметам, я видел твой диплом…

— Можешь считать, что мне стыдно.

Знаев тяжело вздохнул.

— Банки бывают инвестиционные и
сберегательные. Сначала я хотел делать инвестиционный банк. Очень хотел. Я
молодой был. Быстрый. Очень. Не спал неделями. Все собирались с силами — а я
уже делал. Все боялись — а я лез башкой вперед. Никто ничего не знал — а я знал
все. Как, где, почем, у кого какой интерес — все! Мечтал играть на фондовой
бирже. Андеррайтинг, арбитражные сделки и так далее. Видел себя таким Майклом
Милкеном. Или Иваном Боэцки. Даже их портреты повесил. Вырвал из книжки «Алчность
и слава Уолл-Стрит»… Очень меня это увлекало. Акции, графики, технический
анализ. Быки, медведи. Внизу купил — вверху продал, прибыль зафиксировал и вывел
на Каймановы острова… Нет и не будет на белом свете ничего интереснее, чем
покупать и продавать деньги. А потом… — Знаев подбросил в воздух запаянные в
пластик сто тысяч, — потом оказалось, что наша родная фондовая биржа — совсем
не Уолл-Стрит. Когда я начинал, в девяносто втором, народ там в основном в
буфете зависал. Ведущий вел торги и периодически покрикивал: «Потише там, в
буфете!» Однажды я посмотрел на их самодовольные нетрезвые морды и решил, что
ноги моей больше не будет в этом бардаке. И потом уже строил банк строго
сберегательный, по швейцарскому образцу. Небольшое предприятие, для своих.
Бронированный подвал, минимум персонала, вся крупная клиентура замыкается сразу
на меня…

— Послушай, — напряженным голосом, но вежливо,
перебила рыжая. — Скажи честно, зачем ты меня сюда привел?

Знаев несколько смешался.

— Я думал, тебе будет интересно. Ты ведь не
каждый день видишь перед собой одиннадцать килограммов червонного золота? С
клеймами государственных банков восьми стран?

— Нет. Не каждый день.

— Ах, «не каждый». Понятно.

— Ты не боишься?

— Чего именно?

— Мы едва знакомы. Ты не боишься показывать
мне все это?

— Нет, — мгновенно ответил банкир. — Не боюсь.

— Я могу кому-нибудь проболтаться.

— Ты не проболтаешься.

— Откуда ты знаешь?

— Знаю, — сказал Знаев. — Я давно решил, что
ты обязательно должна все посмотреть.

— Давно — это когда?

— В четверг, — еще быстрее отреагировал
банкир. — Около трех часов дня. Когда первый раз тебя увидел. Как увидел — так
сразу и решил. Вот, думаю, именно ей я покажу, ради чего полжизни угробил…

— Зачем? Зачем я должна видеть то, ради чего
ты потратил полжизни?

Как ей объяснить, лихорадочно подумал он. Я
что, выбрал не ту обстановку? По-моему, обстановка самая располагающая. Что
может быть лучше, чем объясниться с женщиной в собственной сокровищнице?
Остается только подобрать точные слова. Сформулировать, чего я хочу.

Вот только одно плохо: я даже сам себе еще
ничего не сформулировал.

— Видишь ли… — Он прокашлялся. — Здесь
сосредоточено все самое дорогое. Плоды усилий. Не только моих. Тысячи людей
много лет работали, мучились, страдали, ночами не спали… Воровали и
обманывали… умирали… убивали других… Ради того, чтоб обратить свои
страсти вот в это.

Он обвел руками полки.

— Теперь это все доверено мне. Это — ГРУЗ. Я
его тащу. Мне тяжело…

Не то, не то! — пролетело в голове. Ты что,
собираешься ей жаловаться? Она живет в квартире с окнами на помойку, она тратит
три часа в день на дорогу до работы и обратно — а ты, благополучный, обитатель
поместья в пять гектаров, привел ее в свои закрома, набитые золотом, и теперь
намерен жаловаться?

— Извини, — сказал он тихо. — Наверное, мы зря
сюда пришли.

— Ты хотел что-то сказать. И не сказал…

— Я все сказал. Пойдем. Здесь низкий потолок.
Я не люблю низкие потолки.

— А что ты любишь? — спросила рыжая, не
трогаясь с места.

Знаев с ненавистью оглядел богатства.

— Наверное… я должен сейчас сказать, что я
люблю — тебя. Но это будет не совсем честно. Я черствый, я почти ничего не
чувствую. Мне сорок один год. Я — опасный сумасшедший. Видишь — ты не
возразила! Значит, уже поняла… Я безумец, Алиса. Богатый и очень энергичный.
Я сказал бы тебе: «Будь со мной», — но я так не скажу. Боюсь. За тебя. Я уже
изуродовал жизнь одной хорошей женщине. С тобой может произойти то же самое. Ты
мне нравишься. Ты меня полностью устраиваешь. Ты молодая, веселая, умная. С
тобой легко. Я бы хотел… — Банкир окончательно смешался. — Очень хотел… Но
не могу. Вернее, могу, но не буду… мне без тебя плохо. Не то чтобы плохо, мне
всегда не плохо и не хорошо, а так… Я ж богатый, я в порядке… Но с тобой
мне гораздо лучше, чем без тебя…

Алиса улыбнулась очень доброй,
благожелательной улыбкой.

— Я все поняла. Успокойся. Пойдем. Договорим
потом. Мне тоже тут немного не по себе… Смотри, в полу трещина.

— Знаю, — сказал Знаев. — Тут плохой грунт.
Болото. Вся Москва стоит на болоте. Мой подвал тонет. Со скоростью три
миллиметра в год. Инженеры говорят — нельзя ничего поделать. Через пять лет
придется все перестраивать…

— Ты загадываешь на пять лет вперед?

— Раньше не загадывал, — сказал банкир. — А
сейчас оно как-то само загадывается… Вроде уже давно живем без потрясений…
Без путчей и дефолтов… Человек не может жить одним днем. Ему обязательно
нужно строить планы. Хотя бы на пять лет.

— У тебя явный пунктик насчет потолков.

— Почему «пунктик»? — обиделся владелец
подвала, наблюдая, как дверь весом в тонну встает на свое место. — Высокие
потолки — это очень серьезно. Год назад я был в Сарагосе, в крепости
Алхаферия… Осторожно, не споткнись… Внутри крепости есть дворец, где
принимали посетителей испанские короли. Широкая лестница, за ней — комната для
ожидания. Так и называлась: «зал бесполезных шагов». Визитеры, как ты
понимаешь, в ожидании аудиенции нервничали, бегали из угла в угол… Красивая
комната, очень просторная, потолок резной, в орнаментах… А потом — я же
сказал, осторожно, ступеньки крутые! — гость попадал непосредственно в зал для
аудиенций. Он — в три раза больше, и потолок там — в два раза выше. Тоже
резьба, орнамент — но в два раза выше! То есть в приемной потолок специально
низкий, а в зале — высокий. Чтоб гость проникался масштабом, понимаешь?

— Понимаю…