Анджей Иконников-Галицкий

Из поэтической антологии Виктора Топорова «Поздние петербуржцы»

Давным-давно присутствуя на спектаклях брехтовского «Берлинер Ансамбль» понял я: ерунда вся эта прославленная театральна система. То есть не ерунда, а туфта: все актеры играют по Брехту а гениальные — Елена Вайгель, Эрнст Буш, Пауль Шалль — по Станиславскому. И взывают вовсе не к разуму нашему, а к сопереживанию. Ждут слез. Алчут слез… А второстепенные актеры вокруг них вовсю выкаблучивают, добиваясь «эффекта очуждения».

Такова и поэзия авангарда: эпигоны демонстрируют голую технику, пытаются сымитировать поток сознания или автоматически! письмо. А подлинно одаренные люди кричат и страдают поверх условностей благоприобретенной или по такому случаю изобретен ной манеры.

Анджей Иконников-Галицкий принадлежит к тому поколение (им всем тридцать или чуть меньше) и той горстке питерских поэтов которые, очнувшись в самом конце семидесятых в атмосфере, для поэзии просто-напросто убийственной, принялись метаться из ЛИТО в ЛИТО, особенно тяготея к руководимому Виктором Александровичем Соснорой. Соснора учил их высокому предназначении поэта (во многом — и на собственном примере) и заряжал неистощимой тягой к формальному эксперименту.

Анджей и тогда был одним из самых талантливых. Остается таковым и сейчас. (Впрочем, в своей тихой, но бесконечной гордыне эпитету «талантливый» он едва ли обрадуется). А также — был и остается одним из самых безнадежных с точки зрения возможности напечатания.

И в то же время Анджей признанный лидер среди поэтов своего поколения, да и сорокалетние понимают его исключительную одаренность. Исключительную — но чужую. Чужеродную. «С кем протекли твои боренья? — С самим собой, с самим собой!». И пуп Анджея в поэзии — даже при сегодняшнем плюрализме, не больно-то распространяющемся, впрочем, на эстетику, — это трагический пуп одиночки.

И дело не в формализме, хотя и он — признак гордыни. И не в футуризме, линию которого, слывущую ныне бесплодной, он пытается возродить. Анджея не манит жребий модного, почитаемого или просто хорошего поэта. Он хочет быть гениальным — или никаким. Давайте же внимательно следить за его поисками.

12.10.91

* * *

Небо выпило тишину. Шатается, день пьян.

Ангел встал на подоконник, вывернул лампочку из неба.

И с гор пришел князь Орел, когти жрать поползли.

Голов у него! Легион! Глаз один как клюв, не спит.

Остра трава катастроф. Трубопровод протрубили.

Счастье красным во рту. Пьем мертвецкий спирт.

Очи — протуберанцы.

…………………………

Ты небо включил как люстру,

земля как река скатерть

лодки в ней — люди, люди,

репы их — капли, капли,

(катится по ланите

пуля к едрене Лотте)

ты загулял по лютне —

пальцы по венам — лодки.

В лодках гребцы, кафтаны

жолты, а на корме-то

сам подбочась хозяин,

ал камзол как на смерти.

Бурей брюхаты брови,

зенки, а в каждом космос.

А княжна будто с бойни,

бьется горлышко-колос.

Ты, хозяин, скажи им:

«Не видал кто подарка,

течь тебе рекой жизни».

Щеки как два инфаркта.

Взмах — и за борт икс женский.

В стеклышках пенсне петли,

на стене свят Дзержинский,

кулачьем поют песни.

Идут толпы на приступ

с Познани до Казани,

в лбах глаза — цель и принцип,

Невские в них базальты.

Проклят я, как люблю я

этих набережных огарки,

птиц над шпилями пульсы,

крылья их — акваланги.

Идет Он на ногах тополей.

Уши мои ужас, во ртах горе,

зуб — месяца западный серп.

Шея моя — ожерелье, сестер сонных гири,

пальцы — иглы хирурга

на вдохновенье, на спирт.

Лугальэдинна моя грудь, латарак колени,

мухра ноги поют тополей.

Идут с востока, тайгу прошивают колонны,

небо задраило люк: бомба ревет: Затопляй!.

Кто там идет от Востока?

Роба на нем из виссона.

Руки в буграх задубели,

плещутся очи-баланда,

зенки как знаменья евли,

риза хлопчатобумажна,

между лопаток сиянье,

номер горит: три шестерки,

уши двойные синаи

ввинчены в череп в кепчонке.

Я, изрекающий правду:

мира не будет вам, праху.

Силен спаси рыб и гада,

птиц я кормлю, зверь мне кореш,

больше не пью вино-грамма,

jezyk в щеках моих горек.

………………………

* * *

Не рыдай меня, мама.

Сколько пил, а мне мало.

Тост мой не получился,

да и ну слава Богу.

Я во гроб положился

сам с собой и с любовью.

Знаю я: завтра утром

придут с кольями, мирром

три жены, как три угля

обнимать меня, милый,

плакать в тело — о дети! — 

а найдут лишь одежды

и поймут, как писал им,

что ушел за цветами.

Я вернусь к вам с букетом

в сад на облаке — дует,

небо царским беретом

на башке моей дуре.

Я вернусь, понимаешь,

не впиши в поминальник.

Стража, факелы взвились.

Ты о них помолись — и.

I

Голова моя шла в кандалах

по скользкой Смоленке,

где ивы уткнули башки в зеленую скрипку,

зелеными пальцами шевеля

по зеленым смычкам:

зеленый туман — говоришь — в голове.

Голова моя в кандалах…

Окна твои —

два серых на сером

как слеза Енисея на тверди Тувы,

как Бий-Хем с Каа-Хемом.

Тут — Смоленка.

Я — лента Смоленка,

меж канализаций и кладбищ

заверченная в никуда,

затоптанная сапожищами набережных большевистских

и глядит, кротко-каряя,

в серые твои.

Я тот, кто напротив тебя,

кто идет с головой в океанах,

крылья навстречу раскрыл,

я — вещая птица-Смоленка.

Наклонилась ко мне ива-ангел,

нашептала на ухо: Слушай!

Поголубело в глазах

и небо разверзлось,

и открылось зеленое поле как

зеленый край за паром голубым,

и Некто как Сын Наш

сидел и смеялся,

и суд ему дан

над — птицами.

…Машет душа — (вдох-выдох, как жадность-нежность)

(Я скрипка в пальцах зеленых) —

моя к тебе.

Маяк тебе…

II

Хочу письмо тебе.

Жить без тебя — не настояще.

Вот как без тебя: топчусь по углам (это косяк), ищу очами: ау, где я?

Не дышатся стихи. Кто-то взял за горло и душит.

Было в 79 году, шестого октября, ко рту утром.

Лежу я в постели как сплю, и вот вижу всю комнату (глаза закрыты)

и кто-то садится на край кровати и ласково так, от него на меня

сходит тепло и называется ЛЮБЛЮ, такая сила, блеск и блаженство,

как счастье. И я кричу от счастья, что — верю, что без смерти я

И тут свет уходит, и на меня наваливаются душить.

Правда, так за горло —

Медом пело во рту моем, —

желчью взвыло в брюхе моем.

Пришел к детям как пальцы к иголке:

я пришел вдеть в них

Диво

Пьющим меня:

Горе их дарит радость.

Я пришел взять жену у мужа,

сына у матери.

Я пришел выдохом воли.

Кто как овца — сам на бойню.

Кто как ягненок к стригущим — молчал как!

Взял я ваши шеи как тонну,

в голове моей рот — рвана рана.

Золотая рубаха твоя в красном

и нож в руке забрызган.

Я резал ягненка к пасхе,

захлебывались запястья.

Взял я землю-буханку и разломал.

И вода захрипела кровь, и налил в голос.

Крущите, мелющие в белых ризах во рту моем,

топчите точило, красные люди языка моего,

хватайте добычу, черные воры глотки моей,

ибо отходит земля к сотворильцу ея —

потому что

я, твоорильке, вонзил

факел-язык в бочку нефтеночи.

Ахнуло,

и враз ослепли все фонари — с тросточками по мостовым им.

брызнули из деревьев тени,

выдрой встали волосы крыш,

и скрежет кружился:

то сжимали дома почернелые зубы, теряя костистые пломбы окон.

В дождь-керосин

бились люди об улицы: Спаси! Серафимы!

и ангел в Неву упирался веслом.

Я волосы голоса рвал исступленно,

На ветер швыряя ошметины слов.

И бегало эхо как мать, потерявшая сына

в вокзальной сутолоке — в печах площадей.

Я видел Гнев:

на море стоял и на реке, в руке —

спирта стакан.

Взгляните все пьяницы, все, окунувшие ум в океаны!

Как я вылью спирт на землю, так Бог навылет дух из живущих.

И как я брошу стакан и он разобьется в осколки,

так — с двуликой страной,

так Город враздроб.

Здесь кровь переврали, в грязь лили и пили — и.

Возвели меня на крышу, сказали — Гляди! — и плакал.

Петропавловского Икарушки

запрокинулись пятки крестами.

Глаза мои — океанами.

По хрусталю, по тверди

шли — в ангельской форме;

санитары? кавалергарды?

и несли Великую Кувалду как вынос тела.

И пришли над Городом Гордым и стали в каре — как тучи.

Угобзилася нива! — сказало.

Тело мое наковальня.

И взял сердце дрожальце мое

отчаянным углем вывел

(как рвалось! как кричало!)

Изреки пророчество на Моав.

И охнул Голос: Кто возьмет

Кувалду Великую, светлую, слепую, благословенную

Бомбу! —

Гнев, и камень растает?

Танки с неба, их челюсти смелют — смеялись (так за ворота, за острог)

И смутился ум мой, что никто не может сдвинуть Великую

Кувалду Завета. Очи отчаянье очертило.

И пришел ты, маленький в стране верзил,

ты, тоненький пастушок

с лицом, переломанным в муках,

с сердцем изрезанным,

в очах со спиртом,

и взял как гитару, как лютню,

и песня легла:

Совершилось!

III

Где душа моя?

Яма

Таня! Вера! Оля!

Ты, Ин-но-чка!

Где?

Один я. Бьет меня вольт одиночеств.

Умирает дом.

Хана.

Отпустите,

сделайте что-нибудь: голову мою в колени,

погладьте хоть

лоб-больно-губами

хоть грошика мне

обхватил я голову, словно лампочку вывертываю из шеи

потому и курю: любит меня сигаретхен

вот — умрет. С кем тогда — и?

Сердце у-колокол,

кукла заводная: тик-так.

Приходили сегодня с неба, меня искали.

Пальцы мои — десять фитильков с любовью,

током к шее, плечам — и залюбили.

Направо пойдешь — на нож, налево — коня нет,

а прямо — женату быть на фонаре, на дыбе.

Я ничего не вижу и ничего не помню,

помню Это твое, сосков двойню.

Бежит электричка, стекла ее плясали,

шлагбаумы повесились на помочах полосатых.

От ЛЮБЛЮ рождается страх в животе.

Вот беру твое ушко, ушенько,

фарфоровую драгоценность,

вшептываю в него яд ЛЮБЛЮ ТЕБЯ

ЛЮБЛЮ ТЕБЯ ЛЮБЛЮ ТЕБЯ

ЛЮ-ЛЮ-ТЕ-Я-ЛЮ

ТЕП-ЛО ТЕ-ЛО ТЕ-О ТЕОС СВЕ-0

Есть такие слова как сломанные,

из хлама на чердаке, из пыли

достаю их и как рукою к свету — и

алмазами заиграло: МИЛАЯ. Где ты?

Там, где ничего нет. Хорошо тебе.

Давай сделаем кущи три:

тебе-и-тебе-и-тебе-и.

Сижу: лампа со светом дневная — приторный свет (меня в

детстве от болезни кормили сорбитом). Я уже не тебя. Я уже не вспоминаю

тебя. Это ты на край кровати садилась, не отпирайся, я узнал,

ты Светлая Таня. Девять венцов над головами у нас —

навсегда.

В Летнем саду белые ходят люди

между зеленых и черных людей.

В Летний сад прихожу, и на блюде

пруда узнаю лебедей.

Лебеди, лебеди, белые угли дня,

я с вами — кость в горле ночи, и не усну.

Ах гуси вы лебеди, уволоките меня

в вашу пустую страну.

Я на земле не ходок, тяжело, тяжело,

мне на земле невпопад — крылья мои не идут.

Вот проплывает река, белеет крыло.

В Летнем саду белые люди живут.

IV

Я крикнул солнцу «Майна!»

Иешуа бин-Нун Ленинграда

Летнего сада листатель ногами

Закатили тяжкий шар как груз горя

и из Невы на Востоке вышел зверь с глазами фонарей

с рогами антеннами

(как эльмы светились)

видел я, как отчаянье бежало по проводам в бункера телефонов

ночь начать навсегда

наводнение неба

Было: два пророка захлестывали площадь Сенатску

медными голосами

в них толпа дрожала как ядра

ногами, как волны в гранит

в гробах магазинов

успокоить

Дрожи, глаза!

Как мальчик навстречу мамочке —

смерти бегу.

И видел я виденье дивно

Таня, одетая в небо в плащ голубой яшма

с глазами серого камня

так лениво шла над набережной

Свет в теле ее — покой Голодая

Я люблю Вас

дождь дрожал в телефон

в тебе свет светит, и тьма — я — обнимал его.

Стал я сам как четверка червей,

с четырех копыт по сердцу лихой,

а в середине так чисто, что черт,

пустота и с кандалами легко.

Прострелю я эту карту, Лепаж,

выну маузер, на лоб налеплю,

как на жертвеннике с женой лежал

и наигрывали ножи: люблю.

Ой ты плюнь про свечку-жизнь, ты играй,

не тузы червей, то листья у лип.

И с тобой мы по снежку, да и в дверь,

да и ветрено, и Бог исцелит.

Взмахнула ночь топором люстрой

над кроватью

покатилась моя голова в зубы простынь

распались волосы

мысли ужасом разрослись

умер ум

нос в сон перелистнулся

и вошел я в ворота смерти

и во-

и вот

взяла меня за руку такая дорога

повела в теплой тьме

и увидел я церковь на горе

мертвецкими ногами и лег на дверь — войти — и не мог

горе горлом арканом — плакать

И отверзлись — как кингстоны Стерегущего

Хлынуло

обняли меня шершавые руки света

и ввели и целовали.

Болит кожа твоя — ожог.

Долго ль, Боже, мне по ножику ходить,

в голове звенит уж колос золотой.

Скажет Муж: куда ж ты ум заложил?

я отвечу: как закладку в Завет.

Только сердце уж на волоске — живой,

за стихами подыхать мне недосуг,

загулял по облакам, о не с женой! — 

полюбила меня молотом в висок.

Да уж слышу я: зовет, везет Сибирь,

нет, не эта, а за тридевять морей,

а вернусь когда — и если — скажут мне:

на нездешнем, знать, ты солнце загорел.

……………………

V

Как замученный и в ирисах лежал,

спали пальцы паучком на стебельке,

и в глаза-стекляшки луч вошел.

И узнала и писала на стекле,

что дружил с чужой женой, а это — грех,

грех не грех, а нету свадеб у любви.

Постояла очи на ночь на горе

и зарыли, и искала до зари,

а наутро по платку его нашла,

помолилась — и от сердца отлегло,

откопала троедневный воск чела

и отрезала-то голову его,

да и спрятала в шелк-шорох у одежд,

прижимала к лону — так он целовал,

шла домой и думала двух душ

и не думала, а яблоня цвела.

Поэтическая антология «Поздние петербуржцы»

Издательство «Европейский дом», 1995 год

Составление Виктора Топорова при участии Максима Максимова.

Автор вступительных заметок — Виктор Топоров.

Валентин Бобрецов

Из поэтической антологии Виктора Топорова «Поздние петербуржцы»

В конце января Приемная комиссия Союза писателей на одном заседании приняла в СП сразу шесть «поздних петербуржцев» (Дмитрия Бобышева, Николая Голя, Геннадия Григорьева, Евгения Каминского, Олега Охапкина и Евгения Сливкина). Факт хоть не случайный, но знаменательный. Социальная реабилитация недавних аутсайдеров литературного процесса (или псевдопроцесса) идет полным ходом. Реабилитация, понятно, двусмысленна (вспомним старый немецкий анекдот: взять кусок мыла и сделать из него еврея) но все равно это лучше, чем никакая. Но и при нынешнем либеральном раскладе судьба кое-кого из подлинных поэтов остается загадочной и, по официальному счету, бесперспективной.

Таков и Валентин Бобрецов. Ему скоро сорок… На Западе он неизвестен. На Востоке тоже. Впрочем, его один раз напечатал журнал «Аврора». Да плюс еще подборка в альманахе, изданном за счет авторов. Да плюс горы написанного, которые самому разгребать стыдно, а остальным — недосуг. Меж тем, это один из лучших поэтов нашего не самого бедного на поэзию города.

Поэт-философ или, лучше было бы сказать, любомудр. Поэт-романтик или, лучше сказать, созерцатель. Поэт, которого я лично не призывал в ряды «поздних петербуржцев» только потому, что был; уверен в том, что он уже давным-давно — так же тихо и неназойливо, как в городе и в стране жил, — отсюда уехал. И в число престижных эмигрантов с их визгливыми разборками и методичными поучениями оставшимся, разумеется, не попал тоже. Помогла случайная встреча на Старом Невском…

Нет, никуда он не уехал. Пишет стихи, рисует чрезвычайно талантливые картинки, где-то служит. Верней, не где-то, а в Пушкинском доме. Но с таким же успехом мог бы работать и сторожем. Да и работал таковым. Стихи пишет, славы не ждет, хотя, понятно, не очень расстроится, если она настанет. Но если не настанет, не очень расстроится тоже.

Валентин Бобрецов производит впечатление человека абсолютно самодостаточного. В поэзии это редкость. И впечатление абсолютной самодостаточности производят его стихи. Здесь есть и Петербург, и поэт-одиночка, и жутковато-размеренный мир застоя, и фарсовый порыв перестройки, но все это вторично по отношению к «творению из ничего», каким и является подлинное творчество.

8.02.92

* * *

Окно венецианского покроя,

теперь пробьют подобное навряд.

Трепещешь, тронув переплет рукою,

как будто открываешь фолиант.

В стене, таким украшенной окном,

другое показалось бы прорехой.

А в это можно, выстроясь шеренгой, выбрасываться хоть вдесятером.

1981

* * *

Дотянуть бы до лета… А там — хоть трава не расти!

(Я-то знаю, проклюнешься, о неподвластная слову!

Я-то знаю, спалишь прошлогоднее сено-солому!

Я-то знаю…), — и все-таки, если обидел, прости!

Просто дело к весне. Но ее Золотая Орда

не иначе, в степях евразийских побита морозом.

Просто тридцать седьмая моя не торопится что-то сюда, —

не иначе, в Днепре захлебнулся ее Drang nach Osten.

Вот и злюсь, говоря: дотянуть бы до лета, а там…

Вот и злюсь, как законный наследник сенной лихорадки

(ибо если судить по болотистым нашим местам,

то с чем с чем, а с травою, конечно, все будет в порядке).

1989

* * *

Над помойкой моею, как прежде

над военною нивой,

вьется ворон с лиловою плешью,

глас у врана гугнивый.

Он вершит над добычею эллипс,

крив на правое око.

Упадет, в кучу мусора вперясь,

воспарит невысоко, костяными губами сжимая

— отыскавши насилу —

бандерольку господню, премалый

кус российского сыру…

1981

* * *

И.М.

Дойдя до ручки, то есть до стола,

где правнучка булатного кинжала

сама поверя в то, что умерла

(недаром кровь ее черна), лежала, —

итак, дойдя до вечного пера,

доставшегося, кстати, по ошибке,

ибо судьба лишь потому добра,

что Агасфер до пишущей машинки

дошел — и тычет пальцем в IBM,

как мы в грудину впалую бием, —

так вот, дойдя до ручки, до одной

из двух, предоставляющих свободу,

в союзе с первой складываю оду

той, до которой не дошел, — дверной.

1989

* * *

Мне снилось: в захолустном кинозале,

в залузганном — под смех и всхлип дверной,

я слушал фильм с закрытыми глазами

и жизнь свою смотрел, как сон дурной,

и порывался встать, когда валторна

звала туда, где ирис и левкой.

О, как я не хотел прожить повторно

мой черно-белый, мой глухонемой,

что был затянут, как канава тиной,

и как канава эта неглубок.

Но жизнь свою проспав до середины,

я на другой перевернулся бок.

И снова сплю, — и сон другой мне снится,

тот, чаемый давно и горячо:

как будто я освободил десницу

и почесал затекшее плечо.

И вот красивый, тридцатитрехлетний,

и меч, и крест пихнувши под скамью,

я сладко сплю, как казачок в передней,

и авиньонскому внимаю соловью.

1987

Питер Брейгель

1. «Большие рыбы пожирают маленьких»

С начала до скончания веков

жует гусгерка тощих червяков,

клюет личинку, ладящую кокон,

затем, чтоб жировал трехлетний окунь.

Не в том ли назначение реки,

чтоб щука нагуляла балыки,

когда между крутыми бережками

волна кишит плотвой и окушками.

— О, как переливалась чешуя!… — 

припоминаю, рыбу-фиш жуя…

Большие рыбы пожирали малых,

чтоб я, венец творения, умял их.

Но первый, окажусь и я в конце,

когда живую замыкая цепь,

меня взашей с вершины иллюзорной

сгоняет червь, добыча рыбы сорной.

2. Святой Антоний

Ужели ты спасал от кривды,

попав Антонию во щи?

Увы, балтийские акриды

библейским не в пример тощи.

Но дьявольски прыгучи, бездна

измыслила трамплин — лопух.

И схимник поминает беса,

ловя кузнечика в клобук.

А зинзивер, поправ надежды,

стрекочет злобно из травы,

что ты и тела не натешишь,

и душу не спасешь, увы…

1984

* * *

Ю.Г.

Сапог железных десять пар

разбив о тот кремнистый путь,

Психея, легкая как пар,

ты и сама железной будь!

Стальной, моя голубка, стань!

И глядя прямо, а не вверх,

свиньей постройся и тарань

свой железобетонный век!

И через собственную хлябь,

явив неслыханную твердь,

без страха отправляйся вплавь,

теперь — бессмертная, как смерть.

1987

* * *

I

Огород

Тут луковицы византийские

соседствуют с готическим укропом,

и репа уживается с картошкой,

расправой инородке не грозя.

Горох на славу уродился: стручья

что огурцы — огромны, с желтизною,

а матовые томные томаты

размером с добрый поварской кулак.

Медовая морковка с чесноком

сосуществует в мире. Спеет, зреет

Всеовощной Союз, в тарелке только

меж овощей случается раздор.

И то, едок виною, — но не пища!

II

Телеграфный псалом

Меня отседа, милый Дедушка,

возьми к себе ради Христа!

Я кинут под ноги, как ветошка, —

душа, вестимо, нечиста.

Но ты же милый, добрый, родненький,

не верю, что тебе начхать,

что ты не вывел в огородники

златоволосого внучка.

Возьми! — я рад, куда ни денешь. Но

коль у тебя забот чрез верх,

заочно пособи мне,

денежно.

          Земля. Проездом. Человек.

1981

* * *

Веселяся да играя,

словно загулявший зять,

дожил я, дошел до края:

«Здравствуй» некому сказать.

Свечка папиросы тлеет

пред иконою окна.

Только силы не имеет,

за три шага не видна.

Пусто в сердце. Пусто в доме.

А в окно посмотришь днесь:

лик у Спаса зол и темен,

словно не Отец, а Тесть…

1986

* * *

В.М.

Во имя насекомое свое,

грозя войною до скончанья видов,

в мир явится апостол муравьев,

мессия пчел, пророк термитов.

И грянет бой, которому греметь

пока не станет небо островерхим,

пока под ним не обновится твердь

медоточивым пчеловеком.

1982

I

Республиканцы

диалог

— Послабленья даруют,

а свободу берут!…

Наливай-ка вторую,

не стесняйся, брат, Брут!..

— Если ты об Указе, —

я в гробу их видал!…

Допивай-ка, брат, Кассий!

Жажду третий фиал!

II

Теологи

диалог

Утверждаю: Бог есть.

И, конечно, Он добр!…

— Так хочу я поесть

в январе помидор…

— Ты не понял, Он Высшею

Мерою добр…

— Понимаю, не вышло

поесть помидор…

1986

Автопортрет в манере депрессионизма

Неповоротливей статуи конной,

словно в шубе на пляже нелеп,

мрачен, будто страдалец иконный,

не орел, не сокол, не лев, —

помесь членистоногого с жвачным,

тень, ползучий дым без огня, —

словно Девушкин и Башмачкин

совокупясь, породили меня,

1987

Март

Есть еще порох в пороховнице.

Только покудова не подсох.

Рано. Ведь даже ворона в Ницце

еще не пробовала голосок.

Мокрые молоньи сушит Юпитер.

Вместо грома грохает бром.

Рано. Сыро. И полон Питер

холмогорских тучных ворон.

1987

Третий Рим

Петербург, да что вам в этом имени?

Ветер, камень да щепоть земли.

Не сиделось в Устюжне да Тихвине, —

на болото черти понесли.

Чтобы тут, на вымышленном острове,

удержавшись чудом на плаву,

за тремя придуманными сестрами

как молитву повторять: — в Москву!.

А потом три постаревших грации

выйдут из нордических Афин

коридором третьей эмиграции

замуж в турку, ту, в которой финн, —

и въезжая с барственной развальцею

в сей освобожденный бельэтаж,

скажете: — Реченное сбывается!

И Константинополь будет наш!

1989

Поэт

Плохие зубы и воловья

посадка черепа. И мга

очей, глядящих исподлобья

на всякого, как на врага…

Но стану близорук и вежлив:

— Какая встреча, сколько лет!… —

и не увижу этот, плеши

не покрывающей берет,

и это ухо восковое…

Но только, Боже, помоги,

чтобы забывшись в разговоре,

не глянуть вновь на башмаки.

          Как рыба с головы гниет,

          так человека с головою

          такая обувь выдает… Но Бог с тобою, Бог с тобою! —

          Увы, неограненный перл

          обязан кончить стеклорезом.

          И кто бы о тебе не пел,

          та пресса уж давно под прессом!

          И пусть густою трын-травой

          иные затянуло бреши, но…

          перелет трансмировой

          от Снегиревки до Скворечни…

но,.. снова шевелятся в луже

шнурков крысиные хвосты…

И пусть я стану втрое хуже, н

о только не такой, как ты!

Свои болотные, по пуду,

снести в ремонт потороплюсь.

Я никогда таким не буду!…

Но в зеркало глядеть боюсь.

1989

Баллада

Мой век на всех парах со скоростью экспресса

катился под откос.

А я уже бежал по насыпи вдоль леса

через какой-то мост.

Откуда взялся он? И что это за Волга?

Припомнить не могу

Неужто проезжал? Но разве я так долго

готовился к прыжку?…

Испью-ка я реки. С отвычки задыхаюсь,

бурна и солона.

Аттическая соль и первозданный хаос, —

ах, вольная волна!

До капельки ее слизав с ладоней пресных,

я поднимаюсь в рост.

И отряхнув с колен прах скорых и курьерских,

я забываю мост.

Я забываю все… Возле капустных кладбищ

и домино домов

кудлатый черный пес. — Зачем, дружище, лаешь

Ты лучше бы помог.

Недаром шерсть твоя горелой пахнет серой,

а пасть полна огня.

И если ты не сыт овсянкою оседлой, —

полцарства за коня!

И, кажется, он внял. И поотстал, как будто.

И поостыл, сердит…

И стрелка. Вроде та. И переезд. И будка,

где стрелочница спит.

(И только иногда — светла простоволоса —

в окошко поглядит,

и снова пропадет. А жизнь моя с откоса

на всех парах летит).

Вот ты мне и нужна! — толкаю дверь без стука.

Из темноты в ответ:

И ты, дружок, за ней? Пропала эта сука.

Простыл давно и след.

А больше хочешь знать, так спрашивай у ветра.

Ищи-свищи, изволь!

До только не забудь, что станция от века

зовется узловой!…

И прочь я уношу чугунные две гири

и голову-топор.

Мга. Тосно. Бежецк. Дно. Веселые какие

названья у платформ!

1987

* * *

Н.

Оттенки за окном меняет мгла.

Пространство в атлас юркнуло и полка

прогнулась. Стали ходики. Легла

на стрелки пыль и форточка заволгла.

Ни прошлого. Ни будущего. Только

два письменных, спина к спине, стола.

Да на двоих полуторная койка,

где нас лицом к лицу судьба свела.

Зарос быльем парадной вход в шато,

чтоб ты рождалась (лишь халат и тапки)

из мыльной пены, милая. О, акме

всех запахов!… (благодарю «Внешторг»,

и Вышнего, и…) Вот, примерно, так мы

живем пред превращением в Ничто.

1980

Мытие окна

И.М.

I

Луна ли, солнце — не пойму.

С ума сойти — какие стекла! — 

С такими терем на тюрьму

походит, сумеречен; столько

скопилось грязи! перламутр

помета птички, коя сдохла

уже, небось, лет пять тому,

пенициллина зелень, охра

табачная, и дождь, ему

благодаря, кровоподтека

имелась рыжина — Востока

ковер не так цветаст! Восторга,

однако, не было: в дому

соединялись краски в тьму.

II

И вот, впервые далеко не за год,

пространство заоконное, тот свет,

что был зашторен и заклвен, заперт,

замазан мглой и ухарски отпет

магнитофоном, свет окна на Запад

глядевшего украдкою, на ветр

в ботве берез, свет, в памяти кацапа

сходивший тихой сапою на нет, —

в промоину величиной в пятак

он возвращаться начал понемногу,

и вот, отмытый в десяти водах,

благодарящий щедро за подмогу

треть тополя, клок неба и помойку

освободителю пожаловал. Вот так.

1981

* * *

Двери как гробы, стоящие стоймя.

О, какой же некрофил их вырыл!

Если умирать или сходить с ума —

только это место я бы выбрал.

Что за трупоблуд надумал их лишить

умиротворения загробного!..

Если умирать… а если жить…

Я не знаю, я еще не пробовал.

1990

Поэтическая антология «Поздние петербуржцы»

Издательство «Европейский дом», 1995 год

Составление Виктора Топорова при участии Максима Максимова.

Автор вступительных заметок — Виктор Топоров.

Евгений Каминский

Из поэтической антологии Виктора Топорова «Поздние петербуржцы»

Постоянный читатель рубрики «Поздние петербуржцы» уже, несомненно, очертил для себя то духовное пространство, столь трудно поддающееся, однако же, определению, в котором представляемые здесь поэты проявляют во всем многообразии своей лирики признаки глубинного родства. Если это пространство вами очерчено, Евгения Каминского надо поместить в нем на самую периферию.

Не потому, что его стихи слабее других, представленных в рубрике. Отнюдь! Поэт ярко и празднично талантлив, он обладает незаурядным формальным мастерством — и все это внятно, конечно же, чуткому слуху. Но «поздние петербуржцы» в большинстве своем замкнуты на самих себя, в лучшем случае — на собственном мироощущении, а, выражаясь школярски, объективная действительность воспринимается ими в основном как коррелат (термин Т.С. Элиота) душевных переживаний. Иначе говоря, лирическое начало торжествует в их стихах над лиро-эпическим и эпическим.

Не так у Каминского. Мир и люди, в нем обитающие, интересны ему как поэту сами по себе, а не только как предлог или повод зарыться поглубже в собственное сознание и подсознание. Во всяком случае, так это выглядит на первый взгляд.

Не привычен для постоянного читателя рубрики и энергетический напор Каминского. Ритмы и строфы (иногда взятые напрокат у предшественников) насыщены мускульной силой. Образный и в особенности цитатный — аллюзионный — ряды не превращаются под натиском такой энергетики в самоцель.

Энергетика эта, однако, черпает силу в нервном ядре, в том ощущении содранной кожи, которым, вопреки своей воле, наградил Марс и я Аполлон и которым обладают только истинные поэты — горячие или холодные, но никак не теплые. И здесь — связь Каминского с другими участниками рубрики.

Не только в рубрике, но и в поэзии нашего города, Каминский держится и стоит несколько особняком. Он выпадает из поколения и из традиционного расклада судеб. Он, я бы сказал, подозрительно удачлив.

Ему около тридцати, он автор двух сборников (первый — «Естественный отбор» вышел за счет автора в 1989 году, второй — «Толпа» — появился годом позже), о нем хорошо написали такие взыскательные критики, как Анатолий Пикач и покойный Адольф Урбан.

Каминский в том возрасте, когда еще не стыдно писать много и еще можно писать хорошо.

7.12.91

Монолог искателя правды

Достойно печали мое бытие. Печали достойно

по мукам за Правдой хожденье мое эпохой застойной.

Как червь ненасытный изъела меня газетная утка:

бессмертную душу свою накреня, я падаю жутко

в объятия ложью набухших страниц, в зловонные кучи

дискуссий бездарных и передовиц пустых и трескучих.

Я чувствую сердцем: редактор — свинья, липучий и ловкий,

и тянет он жилы живьем из меня, и вяжет веревки;

то вести с орбиты, то вести с полей под бурю оваций…

Жую эту жвачку, и хоть околей, но не оторваться;

поездка, повестка, ЮНЕСКО, ООН, Таити, Гаити…

я вами повязан, как Лаокоон… Ну что ж, удавите.

Во мне не осталось ни собственных слов, ни чаяний личных.

Во мне только голос народа и зов ячеек фабричных.

Я слишком опасен народам окрест. Зимою и летом

стреляйте и Пушкин в меня, и Дантес. И лучше — дуплетом.

Идеей пропитан до мозга костей, навис над планетой…

Убейте меня ради счастья людей, Ромео с Джульеттой.

Но море любви захлестнет города, и плача как дети,

там прямо в объятья Монтекки тогда падут Капулетти.

И станет легко, будто к мрачным вратам горючего ада

вы скорбно за смертью явились, а там — сплошная ламбада.

* * *

Как хотелось бы дышать — в девятнадцатом,

благородством и латынью напичканным,

за метраж и за добавку не драться там,

заниматься перелетными птичками.

Окольцовывать с утра. Строгим барином

говорить: «Подай сюда чаю, Ксения!»

В переписке состоять с Чарлзом Дарвином —

в отношенье птиц питать опасения.

Не ломать в научных прениях копия,

подрывая сон режимом питания,

а за истиною плыть в Эфиопию

вслед за птичками — ладьей из Испании.

Или, скажем, из Твери иль Кукуева —

от несчастной от любви, разумеется, —

в Баден-Баден уезжать неминуемо,

чтобы там на всю катушку развеяться.

Профинтить мильон с купчишкой из Винницы

животом французской кухней намучиться,

вырождаясь в захудалой гостинице

года три, а, может, пять. Как получится.

И вернувшись в Тверь с осанкой английскою

и с французскою женой, тем не менее

заниматься не жильем и пропискою,

а с вокзала ехать прямо в имение.

И, живя там посреди человечества,

(да, буржуем, но без хрипа и рвачества!)

горячо любить народ и Отечество,

развенчав ученье марксово начисто.

Ночь

Спит в перинах меняла. Бомж храпит у реки.

Ночь нас всех уравняла, бытию вопреки.

В этом акте финальном, где достанется нам

вопреки социальным и идейным корням.

На скамьях Ленинграда — раз не видно ни зги!

как последние гады спят хазары из Мги.

У причала морского и Московских ворот

спят варяги из Пскова — первобытный народ.

Что им медь властелина?! Застят сердце и взор

колбаса и свинина — приговор и позор.

Спит солдат синекожий — нуль без палки, овал…

И, нули перемножив, красный спит генерал.

Полный грозного нрава — с прямотою гвоздя

гнуть историю вправо, тайно слева зайдя.

О, мой друг, приголубим всех, кто веры иной.

Это завтра погубим мы друг друга войной.

Это завтра, голуба, с пролетарским «Даешь!»

ты мне скулы и губы смачно в кровь разобьешь.

На развалинах Трои это к завтраку ты

генеральский устроишь идеал красоты,

А пока — вот объятья, чепчик в небо, ура!

До рассвета — мы братья. Потерпи до утра.

Погоди, на рассвете, стиснув намертво рот,

ты еще в стены эти вдавишь подлый народ…

* * *

Когда Кондратий мя ручищею паучьей

за шиворот возьмет, пеняя и виня,

избави бог меня от жабы и падучей.

Я знаю: Наверху болеют за меня.

Я так же виден им, как Гамлету Полоний,

когда в себя ушел и дверь закрыл в тоске.

Все хитрости мои у них как на ладони

и вся моя любовь у них на волоске.

И ежели умру (что, видимо, случится)

я тотчас же приду сюда — по-одному

вас, темных, выводить за ручку из темницы,

смятенных, за штурвал вас ставить на корму.

Да смейтесь вы! Ну что нам тяжкий грех унынья

Раскинем крылья, сон сознанья поборов!

У сокола от сна окостенели крылья —

все грезится ему, что он-де Соколов.

Все кажется ему, что он такой забытый

и пьяница совсем, и гиблый человек,

что будто он живьем давным-давно убитый —

никак не разлепить отяжелевших век.

А он совсем другой. Кабацкие замашки,

как платье напрокат, сидят на нем колом.

Под душным сюртуком душою нараспашку

витает Соколов над миром соколо́м.

А это — ерунда: пощечина получки,

скандал, вокзал, аврал… Простите дурака,

но все же хорошо, когда дошел до ручки, —

рвануть ее, в окно впуская облака!

* * *

Надоели ответы беззаветные на…

Надоели газеты, надоела страна.

Надоело геройство, главари-упыри,

надоело устройство царства Божьего при…

тех, кто в сторону рая жар лопатой гребет,

чью-то кость попирая, наступив на хребет.

Чей-то пыл благородный, чей-то жалкий обман

натянув на походный громовой барабан.

О, какое коварство для Читы ли, Тувы —

после — Божие царство, а при жизни — увы.

А при жизни побудки да фабричный гудок,

облака в промежутке и трава между строк.

А при жизни — служенье и, превыше «люблю»,

рубежи и сраженья за рекорд по углю…

Рощи, пашни и реки, перед небом в долгу,

просто жить в этом веке — вот и все, что могу,

Я за долю иную: заповедной тропой

выйти утром в пивную и смешаться с толпой.

И уж если за что-то живота не жалеть,

так за крыш позолоту и закатную медь.

Между твердью и сушей от Тувы до Читы

положив свою душу за любовь и цветы.

* * *

Жизнь как будто отбилась от рук.

Только кладбище жить не боится;

ишь как пышет здоровьем вокруг,

как хлобыщет полотнами ситца!

Расписать бы на двадцать листов

тучку вешнюю, певчую пташку,

эту полную ржавых крестов

грудь и душу сию нараспашку.

Я люблю тебя, кладбище, за

беспорядок роскошных растений.

Здесь очкарик не щурит глаза

и не бьет себя в грудь неврастеник.

Воздух здесь — как стакан молока!

Здесь веселым становится нытик,

потому что под землю пока

не ему средь малины и сныти,

лопухов, незабудок и проч.

И черед не его, между прочим,

нынче в ящик и — в темную ночь..

Уезжает он поездом в Сочи.

Уж в обнимку с литым сундучком,

где индейка, яички да сало,

он заляжет на полку ничком,

как бы навзничь его не бросала

эта подлая жизнь. Уж сполна

он получит свое там, где мило,

как подруга, ласкает волна

и ситро холодит, как могила.

Вот всегда так: семь пядей во лбу,

углубившись в себя спозаранку,

начинаешь про скорбь и судьбу,

а кончаешь про хохот и пьянку.

И во всем вопросительный знак.

Хоть и меришь слова, как в аптеке

не пробиться сюжету никак

из туманных варягов во греки.

И, как пьяный матросик, строка

все блудит, голося, до рассвета…

Жизнь умнее тебя, дурака!

Что ей жалкая кляча сюжета?

Монолог с чугунного постамента на площади

Чуть окрепнет весна — депутаты приходят с венком,

пионеры — раздвинув толпу, при трубе поотрядно.

А с балкона умильно роняет слезу военком

и парадом командует сверху, что очень отрадно.

Он-то знает, почем эти косточки в постный денек,

эти мальчики-с-пальчики, Павлики, Павки, немного

огорчившись тому, что последний шагает не в ногу:

«Ничего, — говорит, — обломаем тебя, куманек!»

Как находите, братец матерый, удался пикник?

Я — ловлю эти души, вы — мясо готовите…

Право, за пюпитром вы подлинный гений, маэстро мясник,

только пальцем взмахнул и — полезла под пули орава!

Кто оценит впоследствии тихие наши труды?

То, что в нужный момент это стадо пальнет беззаветно

хоть в чужих, хоть в своих? Я лишь в целом готовлю ряды.

Вы их крепите сталью и вяжете кровью конкретной.

О, конечно: идея, отечество, долг, патриот —

лишь возвышенный штиль, но для светлых мозгов — что дубина

Легче, мистер учитель. Готово. Ребята, вперед!

Мы заставим любить наше братство, гнилую чужбину!

Это пусть вечно корчится в мраморе Лаокоон. I

Он — античный слабак. Я, простите, железной огранки.

Военком, я готов к переплавке на пушки и танки!

(Вот бы спрыгнуть на площадь и мир запалить с трех сторон?)

Исход

Сомкнулись громадины вод.

Исход из Египта закончен.

На бреге туманном народ

безбожен еще и порочен.

Но свыше указан маршрут.

Слух: истина будто иная

открылась вдали у Синая…

И люди к открытию прут.

Набившие длань мясники,

бараны, козлы… октябрята —

невинные, в общем, ягнята —

в потоке железной реки.

Отряды воров и менял,

стоящих во тьме у кормила —

режима секретная сила,

бесценный вождей матерьял…

Вития, ушедший в запой,

мессия, одетый по моде —

к подножию шумной толпой

спешат, как цыгане к свободе.

Им новый дается закон

и новые вносят скрижали

жрецы, что сей люд испокон

как грязь сапожищами жали.

И славят с трибун дураки,

и правят на площади урки,

и всем рукоплещут придурки —

у страха глаза велики.

Лишь гений все смотрит вперед

сквозь липу победных отметок —

туда, где пустыня грядет

на восемь пустых пятилеток.

Где больше не светится высь,

где, прочих святынь не имея,

от ужаса можно спастись,

молясь на зеленого змея.

Где в сердце от скорби темно

и жизнью вовек не напиться…

Где нам умереть суждено,

чтоб истине снова родиться.

Где подло ликует порок,

где нет больше грани и меры

у сдавшей сражение эры,

которой не нужен пророк.

* * *

С купола синего, с купола серого —

белая стая.

К Богу в ладони: о Господи, верую! — 

ангел слетает.

Крест прижимая, о тихое облако

крылья ломая…

В печи влечет его радостно волоком

часть войсковая.

Нету для ангелов дыма отечества.

Нету, не так ли?

Что им дешевый финал человечества

в пошлом спектакле?

Что им, крылатым, путь в Царствие Божие

ужасом крестным

и преломленье костей у подножия

что им, небесным?

Вихри враждебные в окна врываются,

бьют через стены.

Век от небесных твердынь отрекается,

вскрыв себе вены.

Тянет на землю безумного гения

болью упиться.

Падает, вихрем взметая творение,

самоубийца.

И средь заката, берущего за душу,

скверный художник

бьется, свернув себе шею

о ландыши и подорожник.

* * *

Дверь раскроешь — и вот она, вечность:

те же баня, пивная, дурдом…

Из распахнутых врат чебуречной

за версту тянет Страшным судом.

От газетки с лукавым спецкором,

от скорбей коммунальной глуши

за версту обжигает позором

проигравшей сраженье души.

Так греби по проспекту на стрежень,

на простор, где, к толпе пригвожден,

ты сияющим небом отвержен,

но возлюблен колючим дождем.

Выйди в поле, где воля страдальцу,

где по-бабьи завоет строка,

что вся жизнь твоя — деньги сквозь пальцы

у Ивана, прости, дурака.

Плачь дурак. Словно можно, заплакав,

стать другим, так собой и не став…

Словно ты — зачинатель Иаков,

а совсем не лишенец Исав.

Словно ты — за похлебку проворец

и герой, и ударник труда,

о двенадцать колен богоборец,

не имущий ни капли стыда.

Словно ты… Но теряется слово.

Ставим точку… И к сердцу, как лед,

немота подступает сурово

и уже продохнуть не дает.

* * *

Черемуха, ты как лавина с гор,

как молния! Да чей же ум осилит

твой аромат, стреляющий в упор,

и сердце пробивающий навылет?!

Дай задохнуться мне в твоем бреду.

И, до костей прохвачен, как морозом,

дыханием твоим, к тебе сойду

через окно — по небу — под гипнозом.

Черемуха шальная! Я из тех,

кто сам в твои раскинутые сети

в беспамятстве бы впал, как в смертный грех

когда б не жить еще на этом свете.

Поэтическая антология «Поздние петербуржцы»

Издательство «Европейский дом», 1995 год

Составление Виктора Топорова при участии Максима Максимова.

Автор вступительных заметок — Виктор Топоров.

Ирина Знаменская

Из поэтической антологии Виктора Топорова «Поздние петербуржцы»

Ирина Знаменская — из немногих поэтов города, чья известность является всероссийской и всесоюзной. Причем, принимают ее поэзию с одинаковым интересом и «новаторы», и «консерваторы». Главная причина такого успеха — витальность, присущая стихам Знаменской, подлинность и полнокровность поэтического переживания, воплощенного в них, современное и злободневное, но никогда не суетное их звучание. Кроме того, поэтесса живет стихами, живет ради стихов и, возможно, только ради стихов — и подобная истовость не может, хотя бы в какой-то мере, не передаваться читателю. Хотя поэтический мир Знаменской и лишен внешних признаков уюта, в нем есть определенная спартанская обжитость. Здесь знают, как бывает больно, и умеют изживать боль стихом.

Поэтессы вслед за Ахматовой ведут поэтический «дневник души». Но как часто он на поверку оказывается всего лишь записной книжкой с торопливо вписанными и жирно вычеркнутыми номерами чужих телефонов! И разве что еще — с горестными пометами на полях. В таких стихах отсутствует главное — самодостаточность, отсутствует эстетическое преодоление страдания, хотя бывают они порой и искренними, и даже пронзительными. В стихах Знаменской правят бал иные законы.

Литературная судьба Знаменской сложилась, как почти у всех представителей ее поколения, дебютировавшего в середине или в конце семидесятых, достаточно драматично. Хотя поначалу поэтессу, обознавшись, приласкали: выпустили сборник и наградили за него премией. Но тут же спохватились — и встали стеной на пути ее вступления в СП. Литературовед Сергей Белов, критик и прозаик Самуил Лурье, драматург Борис Голлер, переводчик Виктор Топоров и поэтесса Ирина Знаменская — вот чьи «приемные дела» приобрели скандальный характер и растянулись на недоброе десятилетие. Полагаю, ни у кого из нас нет оснований стыдиться такого соседства.

Приглашая поэтов к участию в «Поздних петербуржцах», я предоставляю им право выбора: предстать с «избранным» за несколько лет или десятилетий поэтической деятельности — или же дать лучшие из стихотворений, написанных в самое последнее время. Как правило, активно пишущие люди предпочитают второе. Так же поступила и Знаменская. Мне не хватает в этой подборке нескольких особо любимых мною стихотворений прошлых лет — но и стихи, здесь представленные, едва ли позволят усомниться в справедливости сказанного в данной «врезке».

15.06.91

* * *

…Что может душу удержать

В юдоли, в очереди, в мыле,

Когда не то, что — обожать,

А и заметить позабыли,

Когда б — в безумие сбежать,

И в нем не разбирая брода —

Что может душу удержать?…

Одна хорошая погода.

Пошли, Господь, в апрельский день

От пуза — хвойных и пернатых

И солнце с тучкой набекрень

Меж чисел считанных двадцатых,

Пошли ей комаровский лес,

Крещатик в розовых каштанах,

Пошли индиговых небес

Тифлисских, о далеких странах

Не говорю — пошли ей Крым,

Пошли канве творенья вторя:

Песок — сухим, туман — сырым,

Да моря, моря, больше моря!…

Пошли ей хоть на миг (на час!)

Все, чем оплачена свобода,

Пошли ты ей в последний раз

Свидание среди развода…

И нагулявшей аппетит —

Пошли грозы, волненья, шквала,

Пошли, пошли ее едрит! — 

В загул восторга небывалый,

А там, когда еще не лень

Сшибать во тьму такие груши —

Там объявляй свой Судный день

С потопом и трясеньем суши…

Сухуми. Перед грозой

Рыжая курица спит на умывальнике стоя.

Влажные полотенца навострились на запахи моря,

Каменная лохань полна сухой темнотою,

Жестяным фонарем пролога освещено подворье.

Ночь лимоном и лавром пахнет, но живет ненамного дальше

Дона Карлоса — дон Гуан и часы сочтены — обоим…

При подсчете окрестных звезд можно сбиться в сторону Польши

И жизнь тем самым продлить, если только мы ее стоим.

Маленькие трагедии склонны к быстрому росту —

Как турецкая туча над нашими берегами,

Как платан, обтрепавший свою коросту,

Как прощальная тень на привязи под ногами…

…И вот уже буря — поножовщиной посреди пира,

И молнии раздирают ночь, шелковую и живую.

И жажда любви и страстная жажда мира

Притягивают к себе ту, последнюю — шаровую.

* * *

Увижу ль я еще однажды

Не бывшее моим — вовек, —

Но приступом любовной жажды

зажатое под кожей век:

Простор, что звался Третьим Римом,

Последним, как ни говори,

Сокрытый днесь горчичным дымом

И гневом вздутый изнутри?

К душе, облившейся слезами,

Прижму ль виденья рек и гор

И, с отведенными глазами,

О прежней дружбе разговор?..

Но всею болью расставанья,

В чем нет упрека, нет игры —

Благословлю мосты и зданья

В оправе млечных вод Куры,

Армянский полдень — прян и плотен,

И — Вышгорода хмурый день

И отгоревшую в полете

Свободы первую ступень!..

Заговор на отгнание черных муриев

За морем Хвалынским

Семь старцев живут,

Не зная оков

И не ведая пут.

Где муриев черных

Прихлынет напасть —

Там старцы окажут

И силу и власть:

Скуют старичины

Да по три рожна,

И станет на свете

Большая война.

Огонь закипит,

Запылает вода,

На мурия хлынет

Большая беда —

А чтоб не кусался!

А чтоб не шуршал!

Чтоб доброму люду

Ни в чем не мешал…

В железные кадки

Закатано Зло.

Добро — победило,

Добру — повезло.

Но море Хвалынское

Огнем горит

И птица Гагана

Во мраке парит.

Ветер

Бессильный дух противоречья

Невнятным божеским делам —

О непокорность человечья

Ветвей, приваренных к стволам!…

Покусан бешеной собакой,

Сад раздирает грудь себе

Со всею силою инакой,

С кипящей пеной на губе.

Сбежать без ног, кричать без звука.

Бояться ближнего куста:

Какая горестная штука —

Судьба,

          неволя,

                    темнота…

Когда не дикий ты, а пленный,

Когда тебе твой жребий мал,

Когда за это царь вселенной

Безумье на тебя наслал —

Маши рубахой, точно флагом,

Гуди, оттягивайся всласть,

К тому, чтоб вышла бедолагам

Шальная ветреная власть,

Скажи спасибо той собаке,

Да мгле, да карканью ворон!…

Но ветер стихнет, и во мраке

Ты сам повиснешь, усмирен.

* * *

…А утренняя тишина

Подобна трехлитровой банке,

Где жук встряхнулся ото сна

И шмель от муторной молчанки.

Звук поездов шуршит, как ткань:

Миткалевая занавеска…

Нет, не содержит эта рань

Еще ни скрежета, ни треска!

На рынке взятая, сирень

Вторые сутки дышит югом…

Нет, не содержит этот день

Ни капли, сквашенной испугом! —

Поскольку почта — на замке.

Приемник твердо взят за глотку.

Поскольку давеча в ларьке

Опять не продавали водку.

Мордатый ангел куркуля

И мой чахоточный — умора! — 

Толкуют об всем, пиля

Дрова у общего забора…

* * *

Стреножен трактор в васильках сырых

Корова на дворе, калитка на запоре.

Один из Гончих псов неправедно задрых —

И капнула звезда за окиян-за море.

Отзынула она за море-окиян,

От улья своего, где летка да навесец…

Как ей живется там под праздник рамазан?

Как пестует ее колючий полумесяц?

Ей кланяется дед Семенов и сноха

И Прокуратов, внук и Краля, их кобыла…

И там, поди живут, но долго ль до греха,

А тут, коль нет дождя — и к ночи не уныло:

На станции в обед давали «Айгешат»,

Мы взяли про запас — и вот, нашелся случай!

И прокуратов внук залез в Семенов сад

И яблок приволок во здравие летучей.

Как небеса темны вкруг дырки от нее,

Как воют на луну дворовые собаки!…

И светится во тьме отволглое белье —

Как дальних палестин таинственные знаки.

* * *

Все едем, едем… Так вот и свети,

Задремывая над землей покосной…

Кузнечики по всей длине пути

Урчат, перекрывая стук колесный:

Все громче голос, мелодичней лад,

Неодолимей южное влиянье —

И вот, перерождаются в цикад,

Под действием тепла и расстоянья…

Слипаются и очи и лучи,

Как водится всегда об эту пору,

Ладонь моя по воздуху стучит,

Как палка по садовому забору.

…Куда везешь, родимая земля —

Навстречу Львам, Драконам и Собакам,

Не в эти ль необъятные поля,

Засеянные млечным звездным злаком?

Кому несешь ночную красоту,

Сорвав с себя туманную рубаху —

Не господу ли нашему Христу,

Не господину ль ихнему Аллаху,

Кому глаза отводишь, чуть дыша,

Замазав тьмою все рубцы на теле

И почему — доселе хороша?

И отчего еще жива — доселе?

Подражание китайской поэзии

Прочесть бы вам, чего повеселей,

Но — осень, и не топят, черт возьми,

Лишь ворох местных золотых рублей

Шуршит в потемках ранних за дверьми…

…И вот у Марьи, точно у Ду Фу,

Течет ручьями сирость с потолка,

Определяя первую строфу

И акварельный привкус языка.

Он дом хотел построить, где тепло,

(Ду Фу, поэт) для тех, кто брел меж двор,

Но снова крышу ветром унесло —

И Марья видит очертанья гор

Небесных — прямо с койки у стены,

То пригород, то — вовсе далеко,

Так, что сырые раменья видны,

Где лешие сражаются в очко,

То явится ей заячий исход,

То хмурый путник на гнедом коне,

То щекотуний неживой народ

Сползает в омут зимовать на дне.

То храм во прахе, то подвоз вина

Сквозь вечный бой почуявших лафу…

А то река осенняя видна

И лодка с неприкаянным Ду Фу.

* * *

Все — в дом: и кот и комары.

И мы. И ласточки. И мухи.

В колоде мокнут топоры.

Зато дрова под крышей сухи.

Дождь замесил поля и лес

Как замысел, как на ночь — тесто.

И если кто глядит с небес —

Он наше не отыщет место

Во мгле, где брезжит лишь сырой

Подмаренник, да вот — бумага,

Где величается горой —

Надкус высокого оврага…

На кой мы здесь ему сдались —

Что он на ощупь ищет дверцу,

Зачем его пустая высь

Нас тщетно прижимает к сердцу?!

И как ему еще не лень

С погодой сопрягать приметы

Для среднерусских деревень

Такой зареванной планеты…

* * *

В небе звезды — ясни, ясни! — 

Приговаривай, кума:

Жить душою тем опасней,

Чем полней ее сума —

Так она гнетет и тянет

Пониманьем и виной,

что ее теперь обманет

Небо, разве, в час ночной…

Так сжигает оболочку,

Что, в еще живой дыре,

Видит огненную точку,

Точно свечку в алтаре.

И по улице январской

Волоча свое крыло,

С дрожью чует холод царский

И плебейское тепло,

Чует, чует: череп конский,

Посвист распри ножевой,

Трубный глас иерехонский

И любовный шепот свой.

Черепаха

Это все — мой лес, ареал и ниша:

Я — эндемик здешний, не мельник дикий

И не ворон тучный, поедет крыша,

Как заглянешь в гости в наш град великий.

Жребий мой не хищный и не домашний,

Корм подножный, видать, оттого и скудный,

Ряд, возможно, когда-то и был калашный,

А сейчас — раешный, зато безлюдный…

…Склонны мы за муку прощать — и лица

Толстогубые и божий дар и гений:

Звероватость мавру простит девица

За кошмары навеянных сновидений!

Но не приведи получить по чину:

На чужбине пригреться, избывши беды —

Как в приличный дом привести мужчину

Под покровом ночи, не для беседы…

…Я-то здешняя, к счастью, хоть шаг мой шаток,

Ну, не рву куска, не кричу с насеста,

У моей телеги вовек запяток

Не бывало, однако в ней много места.

* * *

Что сверху росы надевается утром туман —

Мы знаем, поскольку встаем иногда раньше срока,

Разбужены запахом дальних надушенных стран…

Здесь яблоко слева не пахнет, но с правого бока

Так тянет свежо, что не хочется дальше двора

И сада — где жизнь вертикальна, как ей и пристало

И все, что поблазнило странствием сладким с утра —

Притихло, запутавшись в гуще ветвей чернотала…

Есть дырка в заборе, куда забегает овца,

Есть в мокрой траве василька близорукое око,

Но нету на свете такого родного лица,

Чтоб правой щекой прижималось, а с левого бока

Не захолодело бы… Господи, Боже ты мой! — 

Ты манишь любовью в варяги и дальние греки,

За край бытия — и туда, в Зазеркалье — домой:

Всем телом прижаться и встретиться в кои-то веки!..

Панорама

…Мчит по трассе местный прокуратор,

Чтоб заночевать под Ленинградом.

…Спекулянт, не то — кооператор

Продает икону «Жора с гадом».

…Видеосалон из подворотни

Выглянул, как голые коленки:

Зрители, числом до полусотни,

С дивной жизни слизывают пенки…

На Садовой зарывают яму.

Под окном вскрывают вены трубам.

То кладут асфальт, то ставят драму,

То вживляют челюсти беззубым.

Строят дамбу.

Рубят сад вишневый.

Обдирают на унты собаку.

Свадьбу в диетической столовой

Празднуют, заказывая драку.

Когти рвут. Сдают в аренду Крепость…

Помянув нечистого ли, бога ль,

В конкурсе на лучшую нелепость

Бытию проигрывает Гоголь!..

Век недобрый с каждым днем короче

Сквозь его нервические зимы

Все глядят во тьму кошачьи очи,

Глаз моих ночные псевдонимы…

* * *

По шляпку с крашеным пером

Загнув тебя в твою ненужность,

Век завершает свой погром,

Круг заменяя на окружность.

Пустую, без былых друзей,

Оставив только запах книжный…

Вот-вот тебя сдадут в музей,

Довольно, впрочем, непрестижный.

Медлительна родная речь

И гуще божьего тумана,

Ей, косолапой, не убечь

От бейсика или фортрана,

От авангарда, что легко

Переводим на все валюты,

Она сбежит как молоко

И обезножит в полминуты,

Она иную лечит боль.

А эту, жрущую, как моль

Зашепчет, глядь! — зияют дыры.

И в них небес наждачный толь

Без нежного созвездья Лиры.

* * *

Ничья, ничья, ничья! — 

Не ваша и не ваша:

Фамилия моя,

Как именная чаша.

Не в башню, повидней,

И не в славянолюбы,

Что из сплошных корней,

Как порченые зубы.

Не в прайд вальяжных львов,

Не в крестный ход — с кадилом,

Но — между жерновов,

Но — в очередь за мылом…

Ничья, какая есть.

Одна. Со всеми вместе.

А в родственники лезть —

Лишь к совести и чести…

Поэтическая антология «Поздние петербуржцы»

Издательство «Европейский дом», 1995 год

Составление Виктора Топорова при участии Максима Максимова.

Автор вступительных заметок — Виктор Топоров.

Ирина Моисеева

Из поэтической антологии Виктора Топорова «Поздние петербуржцы»

Помните шумный скандал с выходом из Ленинградского союза писателей некоего «Содружества», преобразованного затем в областную писательскую организацию? Областная со всей неизбежностью превратилась в захолустную и скандалит теперь, главным образом, на предмет несправедливой дележки автомобилей.

Куда серьезней — и по именам, и по количеству участников, да и по причинам возникновения — «Ассоциация независимых писателей», возникшая в недрах организации и сейчас подумывающая об отделении. Эти писатели, или, верней, лучшие из них, не разделяют мнения все же большей, значительно большей части ленинградских писателей по текущим политическим и литературно-политическим вопросам, не без некоторой демагогии заявляя о своей, в первую очередь, «великорусской думе» (выражение Станислава Куняева). Что ж разномыслие лучше единомыслия, в какие бы одежки последнее ни рядилось.

И все же, узнав о том, что в ряды «независимых» вступила Ирина Моисеева, тонкая, насквозь ироническая и полная самоиронии поэзия которой, казалось бы, максимально удалена от политических и внутрилитературных страстей хотя бы потому, что, в лучших традициях отечественной словесности, поэтесса начинает поиски виноватого с самой себя, — узнав об этом, я был изрядно удивлен. Сейчас, знакомясь с ее последними стихами и готовя их к публикации, должен признать, что удивление мое под рассеял ось. Ирина не то чтобы почувствовала себя представительницей «русского меньшинства» (выражение из лексикона «Содружества»), для этого она чересчур интеллигентна, но подобные умонастроения и умопостроения оказались ей не вполне чужды. Ирина сегодня находится не на позициях «Молодой гвардии», разумеется, и даже не «Нашего современника», но где-то на полдороге между последним и «Новым миром». А в каком направлении идет она по этой дороге, не очень ясно, наверно, и ей самой.

А стихи талантливы — и там, где они полемически заострены, и там, где иронически беспощадны, и там, где лирически взволнованны и приподняты. И, понятно, мои разногласия с поэтессой по многим мотивам не мешают мне высоко ценить ее лирику, в том числе и гражданскую, и предлагать читателю в качестве одного из образцов поэзии «поздних петербуржцев».

13.04.91

* * *

Стыдно видеть,

Как мямлит и трусит,

Не решается.

В наши-то дни

Что бояться! Никто не укусит.

Все напротив, Господь сохрани.

Я в едином слиянье со всеми,

Без таблеток никак не усну.

Все стремительней тянется время!

Все меняет волну на волну.

Незаметно углы обминая,

Вымывая, — держись не держись —

Эту землю из рук,

Начиная

Ненадежную новую жизнь.

* * *

«Квасной» или «лапотной» или

«убогой»… такие дела…

За что ж мы ее полюбили?

Ни доброй она не была,

Ни, Боже, спаси, справедливой…

Но только — вовеки веков —

«Паршивой», «гугнивой», «сопливой».

«Волшебной! страной дураков».

Не счесть у нее безобразий,

Кого ни возьми — все холоп!

Извечным посмешищем Азии,

Америк, Нигерии, Европ

Стоит. Не перечит ни лаю,

Ни вору. Растит воронье.

За что же ее выбираем?

За что же мы любим ее?

* * *

Эта жизнь перемешана с той.

Перепутаны эпос и эрос.

Утешения горький настой,

Разливается ночью густой —

Все наплакалось и притерпелось.

Ну и что, что не я разгляжу

Вдалеке золотую межу,

Заплетаются тысячи нитей.

Всех рожок созывает в кружок.

Засчитается каждый шажок.

Я не стану. И вы не ходите…

* * *

Они были художники слова

И легли в половине второго.

И проспали до десяти.

Погибла прекрасная проза,

Но, ввиду духоты и невроза,

Никому не хотелось спасти.

* * *

Все забыть невозможно. Как и все запомнить.

Все простить нельзя. Как и все понять.

Но чтобы долг свой до конца исполнить

И чтобы дом свой до краев наполнить

И так далее… Надо отнять.

Надо изобилие вычесть из рога.

Минус гармония и дорога.

Ну дорога-то в результате плюс.

И путешествие без перчаток.

Минус минимум опечаток…

А в результате потеря чувств —

Цель моей жизни вот этот финиш.

Здесь потеснишься, а там раздвинешь,

Борешься! А в результате?… Чушь.

Чье-то любимое слово. Чье же?

Перебесившись и ставши строже

Кто же нас судит? И он не чужд

Нашим принципам и морали.

Невероятно, но нас позвали

И приготовили этот пунш!

Но что же слуги? И где служанки?

Кто же в выигрыше? Что же в банке?

Или в бутылке?

Горячие головы разбивают копилки.

О, какие кругом фиалки!

А мы снова бублики или опилки.

* * *

Легко же! Никто не осудит,

Никто не забудет налить…

Он друга посадит и будет

О друге тепло говорить.

Мы светлое чувство разделим,

И деньги жене соберем.

Не зря же мы с другом сидели

Все вместе за этим столом.

* * *

Что сделаешь?! Не так мы хороши,

Как хочется.

Но я уже не струшу.

Что вытрясешь из замершей души,

Без устали допрашивая душу.

Не хватит покрывал и париков,

Чтоб все прикрыть,

Что истинно, но скверно.

У нас же говорить без дураков

Не принято. И правильно, наверно.

В них мудрости не меньше,

Чем во тьме,

Разумно расположенной в природе.

О, Господи!

Лежать на животе,

На солнышке!

Мечтая о свободе

И равенстве!

Когда ж и поумнеть, как не теперь.

Не то еще бывает.

Великое «иметь и не иметь»

Само собой из памяти всплывает.

Самой собой по улице идет.

Само собой, развертывает знамя.

И тот, кто вместе с нами не поет.

Само собой, не будет вместе с нами.

* * *

Быть может, мы и впрямь наглеем?

Уж сколько благ дано евреям,

Мне ямб послушен и хорей…

Зоя Эзрохи

Я — хореем, послушным евреям,

Или ямбом, им так же послушным…

Неужели мы все озвереем?

И не стыдно нам будет? Не скучно?

Русофобам и антисемитам

В том краю, многократно политом

Кровью.

Злоба злом прорастет неизбежно.

Ибо Родина наша безбрежна.

В ней достаточно места убитым

Безо всякой любви,

И с любовью.

* * *

Когда отпущена

На длинном поводке,

Я волю чувствую —

Все что-то жить мешает.

Связь не потеряна!

Особенно в рывке

Струна напряжена.

Что в целом не решает

Проблему вечности.

Кто вечно одинок,

Тому и в этот час не золоти пилюли.

Чего при Августе не смел,

Того не смог

И в нашем пасмурном, проветренном июле.

Как бы на выводы ты ни был скор и строг,

А все помешкаешь,

Как при тебе из пены

Весь напружинившись,

Не тот выходит бог!

Под всхлипы Талии

И вопли Мельпомены.

Словарь синонимов

С историей сестер,

Которые все ткут!

Дает такие всходы,

Что как бы ни был слух привычен и остер,

Запросишь милости.

Заманчивой свободы

Повяли прелести. Таинственный туман

Ее бездонных глаз

Сменен

На склеротический румянец.

Распалась связь времен.

И пуст большой карман.

Конец не выдумки,

Певец не итальянец.

* * *

Г.Б.

Как мы рады, что мы еще живы!

Что мы вышли на Невский проспект.

Что рассыпались синие сливы!

Что порвался бумажный пакет!

Что блестящее чувство свободы,

Не обманет уже никого,

Что прошли наши лучшие годы,

Что не помним о них ничего.

* * *

Учиться вымыслу сложней, чем ремеслу.

Рискуешь выбиться. И больше не прибиться.

Все руки девушек тоскуют по веслу.

Но хочется не плыть, а утопиться.

А путешествие вдоль времени и стран

И познавательно и ничего не стоит.

Хоть, если вдуматься, то что это? Обман.

Обман, естественно. Но это нас устроит.

Жизнь так устроена, что это нас вполне,

Причем на уровне. А правда этой жизни

Не обязательно находится на дне.

Во сне. В Италии. Я ничего капризней

Ее не видела. Чего ни сочини,

Чего ни выдумай — все у нее в запасе.

На что безумие, казалось бы, сродни,

Но глупости, всего в начальном классе.

За что зацепишься?! Ни метр, ни килограмм

Уже не выдержат. А полная свобода!

Вообще бессмыслица.

Но светоч нужен нам!

Но повод нужен нам!

Но посох нужен нам! И настроение

И теплая погода.

Все это в комплексе

И в двух шагах от входа.

Вернее выхода. Вернее год от года

Стиль совершенствуя и методы борьбы,

Поймать пытаются хозяева судьбы

Себя за хвост. Лукавая природа

Подставит их. Среди дурных привычек

Стихи без вымысла. Цитаты без кавычек.

* * *

Из неизбежных услуг и служений,

Кем же я выйду из всех унижений?!

Как же я стану толста!

Все посещая места

И местечки

И танцевать начиная от печки,

Насыпи или моста.

Как я устану

До ста сосчитай,

На ночь.

И все-таки не засыпая,

А утопая

В любви.

Все сокровенное в ней понимая,

Будто бы строя, а вправду ломая.

И на свои,

На свои, не на ваши,

Чем же я эти морщины украшу?

Где же я смою слои!

Освобождаясь от слоя и слоя,

Где же я самое главное скрою?

Разве осталась в крови

Капля, избегшая кровосмешенья,

Все мы так долго служили мишенью,

Что, оставаясь одни,

Планку судьбы опускаем пониже.

Ну отчего так пусты и бесстыжи

Эти прекрасные дни.

* * *

Ну какие наши годы!

Зря завидовать зачем?

Красным яблоком свободы

Нашу молодость заем.

Вот когда мы станем сыты!

Так не ели никогда.

Вылезают из орбиты,

Как побитые, года.

Не бывает без истерик

Спор — кто мал, а кто велик.

Приезжайте из америк

Попроведать Материк!

Мать родная ищет сына,

Дети! требуют суда.

Настоящая трясина

Эта чистая вода.

* * *

Из всех щелей и с телебашен

Оповещают — нет России!

И все рожденные в рубашках

Свои рубашки относили.

Пришел конец ее народу.

Сама у чурок ищет плена.

Черно на площадях от сброда,

А фарисейская свобода

Вопит, аж выступает пена.

Не жди, спасать ее не станут,

Где власть, там сытно и не дует.

А мальчики ее не тянут!

А девочки ее блядуют.

Надежду вырывают с корнем.

А соблазняют чем попало.

И если мы себя не вспомним,

То в самом деле все пропало!

Люблю смотреть на баловней судьбы,

Рождения 37 года.

У них свое понятие борьбы.

Им всюду жизнь. И радость. И свобода.

Они живут золы не вороша.

В них столько правды, что не видно смысла,

И вещая, бессмертная душа

Болтается у них, как коромысло.

* * *

Ненавижу перемены,

Перерезанные вены,

Реки крови и вина.

Песни сладкие тирана.

В целях высшего обмана,

Стены черного чулана

Или желтые дома.

Синтетическую пищу,

Праздник, зачатый кладбищем,

И не нужный никому.

Днем и ночью страшный город

Ненавижу, тесный ворот

И грозящую суму.

Все, что встало против света,

Ненавижу. И за это

Все, как следует, приму.

Синтетическую пищу,

Праздник, зачатый кладбищем,

И не нужный никому.

Днем и ночью страшный город,

Безобразно узкий ворот

И позорную суму.

Без надежды перемены,

Перерезанные вены,

Реки крови и вина.

Песни сладкие тирана,

В целях высшего обмана,

Стены черного чулана

Или желтые дома.

* * *

Ученые,

Обреченные ужасаться:

Результатами своих трудов,

Успехами

Своих хитроумных ходов,

Походов

Под знамена свободы, —

Занимают проходы

В Колонном зале.

Они еще не все сказали.

* * *

По дальней дороге, которой уж виден конец,

Он едет, стервец, а ведь антитуманные фары

Его не горят. Отчий дым не свивает колец.

И общество как бы боится разбиться на пары.

А очередь давит с усилием в сто киловатт

На темный периметр, что развиднеется к ночи

Ввести же бестактную формулу «Кто виноват?»

Ввиду одиозности вряд ли товарищ захочет.

Ввиду помутненья в среде первозданных небес

Невест выбирают на определенные сроки,

И строки слагаются с явной оглядкой на ГЭС,

И всех погоняет куда-то прогресс волоокий.

* * *

Черной кровью его налиты,

Тучи тьмой затянули пространство.

Он несет родовые черты

Ростовщичества и вольтерьянства.

Но за что ж ему смертные муки?!

Он невинен, как агнец, пока

Сами! — к золоту тянутся руки,

Сами! — жабы летят с языка.

Тишь. Не слышно молитвы о сыне.

И звезда не горит в высоте.

Провокатор висит на осине,

Нам не видно его в темноте.

* * *

Вот опять подвернулась статейка…

Прочитала, и сделалось жарко.

Вспоминаю, что я не еврейка,

Не эстонка я и не татарка.

Кто такая я, сказано прямо,

Что на сердце моем — все открыто.

На грядущие годы программа

И в программе — кайло и корыто.

* * *

Мы загнаны в угол.

И теперь уже даже не важно кем.

Важно, что перед тем как туда загнать,

Нас истрепали так, что нас не узнать.

И теперь уже даже не важно кто.

Важно то, что нам уже некуда отступить.

И придется нас отпустить.

Или убить?

* * *

К счастью путь заповедан веками,

Но упрямая тянется нить.

Так и быть поведут на аркане.

Так и быть поведут. Так и быть.

С виртуозной сноровкой для первых

И удавкой для всех, господа.

Сильных духом, слепых, слабонервных

Исключительно тянет туда.

* * *

Кто на скрипочке играет,

Тот на скрипочке играет.

И ничего тут не поделать.

Ничего не изменить.

Кто на скрипочке играет,

Тот на скрипочке играет.

Или будет неизвестен,

Или станет знаменит.

Кто на скрипочке играет,

Тот на скрипочке играет.

И ничего тут не поправить.

И никто не уследит.

Кто на скрипочке играет,

Тот на скрипочке играет.

Кто на скрипочке играет,

Тот на скрипочке играет.

А кто в сопелочку гудит.

* * *

В час когда свежо и рано

И пустынно, но не прежде

Хорошо считать баранов

И оправдывать надежды.

В поздний вечер безупречный

Слившись с миром придорожным,

Целоваться с первой встречной

Первой встречной тварью Божьей.

* * *

Купились милые простаки и простушки.

А ведь Гулливер отличается от гнома

Так же, как брежневские психушки

Для избранных

От нашего нынешнего всеобщего сумасшедшего дома.

* * *

Так счастья немного, что вот и совсем уже нет.

А ты все хлопочешь, топочешь,

пытаешь, мечтаешь.

Зачем его ловишь? Зачем его смотришь на свет?

И учишь и мучишь. И сам из себя вырастаешь.

* * *

Справедливости нет и не будет.

И не ведая, что он творит,

Каждый сам свою душу погубит.

Свет задует. И дверь затворит.

Поэтическая антология «Поздние петербуржцы»

Издательство «Европейский дом», 1995 год

Составление Виктора Топорова при участии Максима Максимова.

Автор вступительных заметок — Виктор Топоров.