Можно долго рассуждать о том, что дуэт Петра Мамонова и Олега Янковского — «один из лучших в истории мирового кинематографа» (телеканал «Культура»), о том, что фильм первоначально назывался «Иван Грозный и митрополит Филипп», что образ русского святого — одна из несущих конструкций картины, что безупречный человек Филипп Колычев и сыгран безупречно, — да, разумеется, но всё же кино называется «Царь», и главный герой, соответственно, самодержец.
Самодержец — оно конечно, при этом никакие мимические способности Мамонова не могут скрыть того, что сам образ государя оставляет желать объема и убедительности. Один из авторов сценария Алексей Иванов, начинал, как известно, с произведений фантастических и нафантазировал он здесь вместе с режиссером более чем. Желающих позволю себе отослать к исчерпывающей экспертизе исторической достоверности фильма, проделанной Вадимом Нестеровым. Нет у меня желания орать: «Царь-то ненастоящий!», но ведь даже вопиющие с исторической точки зрения несообразности, призванные вроде убедить как в достоверности художественной, не делают образ Грозного менее сомнительным. Ну вот, скажем, Филипп и Иоанн — друзья детства (реальный-то Колычев годился Грозному в отцы, их противостояние вообще-то можно было трактовать скорее как борьбу поколений). И как, спрашивается, это художественно-историческое допущение обыграно: что мы узнаём такого о юных годах Грозного, что помогло бы нам его понять? Как изменился Грозный со времен детства, если смотреть на него глазами Филиппа? Почему, собственно, государь таков, каков он есть? Что на это отвечают Лунгин, Иванов и Мамонов — да, нипочему, так природа захотела, зло, дескать, иррационально, параноик и все тут.
Меж тем, в действиях параноика и сумасброда Грозного, как мы видим его в фильме, есть железная логика. Все кругом предатели и воры, говорит он. Никому доверять нельзя, все предадут, стратегический город сдадут и сами врагу ворота откроют. И жизнь подтверждает его правоту. Даже лучший из людей, митрополит Филипп, так убедительно, со всей янковской силою, обещавший царю быть с ним честен, укрывает, да еще по собственной инициативе, воевод, подаривших, по сути, Полоцк супостату. Предатель? В системе координат Грозного, да любого правителя, — безусловно, не о чем говорить.
Все изначально грешны, говорит царь. Нет в мире невиновных. Вспомните, Филипп Колычев рассказывает немцу Генриху Штадену (отличный Вилле Хаапсало) о чертежах Леонардо — в финале герой Хаапсало демонстрирует Грозному выстроенные по этим самым чертежам пыточные устройства, и святой Филипп — уже после своей мученической смерти — становится косвенным соучастником злодейств, не правда ли?
Что может противопоставить этой убогой, но формально дьявольски безупречной логике, напоминающей манеру рассуждения Великого инквизитора, Филипп? Только иррациональную логику сердца: да, вроде по всему выходит, что воеводы изменники, но — не верю, и всё тут; сажать на кол и вообще мучить людей — это нехорошо, потому что нехорошо, без объяснений, я не буду с тобою спорить, проклятый софист.
Эффективный режиссер Павел Лунгин использует приёмчики, выглядящие чудовищными штампами — ну вот, скажем, накануне кровопролития на фоне зари тревожно кружатся и кричат птицы. И тем не менее, в фильме это работает. «Ты что с державой творишь?» — возмущается Филипп. А что? Эффективный менеджер Грозный управляет государством негодными средствами — и своего добивается. Не был бы эффективен — не держался бы у власти столько лет. А победителей не судят. Другое дело, что затруднительно понять, в чем цель-то этого эффективного менеджмента? Превратить Москву в Новый Иерусалим, что спасется, когда в конце света всё остальное сгорит? Сохранить державу, которой сильно гадят внешние враги (поляки) и внутренние (сепаратисты-новгородцы)? Так говорит сам Грозный, но в это не веришь, потому что ничем кроме слов, произносимых Мамоновым, в фильме это не подтверждается. Вообще, в фильме слова Грозного — сами по себе, а весь облик Мамонова — сам по себе. В отличие, скажем, от митрополита в исполнении Олега Янковского, обладающего исчерпывающей цельностью, трезвостью, ясностью самоотчета и этической позицией.
Царь при всей своей решительности и свирепости даже себе не может толком объяснить — если отбросить демагогию, в чём его миссия, цели и задачи, что ему творить с державой и собственной жизнью («Где мой народ?»); фильм, при всей своей красочности, превосходном кастинге и актерской игре, толково рассказанной истории, сам про себя мало что понимает — для чего, например, нужна здесь Мария Темрюковна (Рамиля Искандер), которую, по-моему, безболезненно можно было из фильма вытравить.
Стало уже общим местом, что Павел Лунгин как никто из отечественных режиссеров чувствует дух времени и места и как никто умеет его передать. Если это и вправду так, «Царь» и его заглавный персонаж при всем своем художественном несовершенстве (и, видимо, благодаря ему) оказываются довольно точной метафорой нынешней русской жизни.
Страшное что-то творится в России середины XVI века. Царь Иван Васильевич (Петр Мамонов) бродит в рясе по палатам и, безумно вращая глазами, непрестанно молится богу. У границ стоят поляки, а по ближайшим уездам скачут всадники с песьими головами и метлами наперевес — выметают измену из государства. Где-то под царскими хоромами — творческая лаборатория Малюты Скуратова, из которой посетителей выносят только вперед ногами. Царь-маньяк, жаждущий прощения и оправдания, зовет к себе в Москву друга детства — соловецкого игумена Филиппа (Олег Янковский), человека светлого, набожного и интеллигентного. Но зверские бесчинства не прекратятся даже после того, как Филипп согласится стать митрополитом и окажется единственным заступником всех «предателей».
Лучше всего о «Царе» говорит сам Павел Лунгин: прочитаешь одно интервью — и думать самому уже вроде как и не надо. Филипп — человек эпохи Возрождения (в фильме это иллюстрируется модельками «от итальянского мастера Леонардо», которые игумен хочет внедрить в отечественное хозяйство), Грозный — средневековый еретик, ждущий Страшного суда. Никакого иносказания, сплошь лобовые метафоры, но у Лунгина всегда так: если герой, как в «Острове», «несет свой крест», значит в кадре он действительно будет таскаться с тяжеленным бревном на плече, если символ любви — это ветка сирени, то любящий муж непременно принесет жене пару веников. Но то, что казалось фальшивым и навязанным в других лунгинских картинах (или, например, в «Адмирале» — еще одной ленте о боге и власти, в которой герои бесконечно крестились, поминали всуе Всевышнего и дарили друг другу иконки), здесь наконец-то работает: точкой опоры стал исторический отрезок, не отягощенный, по крайней мере на первый взгляд, двойными трактовками и аллегориями. Для этого времени «животворящая икона» — не архаизм, а волшебный предмет, который можно носить с собой в дорожной котомке, крестное знамение — непосредственное обращение к богу, а не бессмысленный жест, робко выражающий принадлежность к определенной конфессии, Страшный суд кажется близким настолько, что новым царским палатам, оказывается, совсем не нужны окна: «На что ж смотреть, если ничего не будет?».
Все работает — и сценарий, написанный Лунгиным совместно с писателем Алексеем Ивановым, и глухое, замкнутое пространство с «погашенными» цветами, выстроенное оператором Томом Стерном, который почти в той же гамме снимал монументальные иствудовские «Флаги наших отцов» и «Письма с Иводзимы», и неожиданный кастинг: Юрий Кузнецов в рабочем фартуке в роли Малюты Скуратова и совершенно дикий Александр Домогаров в роли опричника Басманова (про мощные работы Мамонова и Янковского говорить, наверное, излишне).
Но намерение «ударить в лоб» имеет тут еще один удивительный эффект. Вычищая вселенную своих героев, Лунгин удалили из нее и народ: в «Царе» он не безмолвствует, как у Пушкина, — в том смысле что мог бы говорить, но молчит, это изначально безъязыкая, напуганная толпа. Вполне возможно, что полифония повредила бы общему замыслу, но так и с главными героями творится то же самое. Реплики Грозного проговаривает не только он сам — есть, например, царица («одна сатана»), воительница и подстрекательница с бесноватым смехом, есть шут Ивана Охлобыстина — персонифицированное безумие, ходячая раковая опухоль, давящая на мозг, бес, скачущий на плече. Даже у главного оппонента Филиппа в качестве аргументов — либо вдохновенное молчание, либо фраза «Опомнись, государь», либо цитаты из Библии, либо, ближе к финалу, — чудеса, в которые на самом деле верят либо дети, либо блаженные дурачки (вольный пересказ жития, как и в «Острове», у Лунгина ну никак не получается). И на главный тезис Грозного — «Как человек-то я, может, и грешник, но как царь — праведен» — Филиппу, по большому счету, нечего возразить, он всего лишь еще один голос — голос совести (в буквальном смысле), и его убийство — лишь часть общей программы по самоуничтожению, заложенной изначально в любую тираническую систему, даже такую уродливую, как российская. Так что противостояние Средневековья и Возрождения — штука иллюзорная. «Один я», — констатирует Иван Васильевич. «Царь» — это фильм-монолог, сказание о власти, которая в России всегда разговаривает сама с собой, и неважно где — в московских хоромах или в видеоблоге.
Если верить интервью Алексея Иванова, то последние два года романов он не пишет, а занимается телепроектами, мультиками, фотокнигами и прочим… м-м… прикладным искусством. Из «художественного» им за это время сочинен только сценарий для фильма Павла Лунгина «Царь». От сценария «про Ивана Васильевича», будь он написан кем-то другим, можно было ожидать только очередной хованщины, оперных мужиков с криво приклеенными бородами. Но от Иванова, когда он обращается к истории, ждешь повторения чуда «Сердца Пармы». Сразу скажу: чуда на этот раз не произошло, но получилась крепкая повесть.
Рабочее название фильма было «Иван Грозный и митрополит Филипп». Значит, нужны пояснения.
Митрополит Филипп, канонизированный еще в XVII веке, был, несомненно, одним из самых светлых людей в русской истории. По рождению боярин из близкого ко двору рода Колычёвых, он в 30 лет ушел от мира (есть, правда, версия — бежал от репрессий) и стал послушником Соловецкого монастыря. Одиннадцать лет вел жизнь простого монаха, потом был поставлен в игумены и превратил Соловки если не в рай земной, то уж точно в самое процветающее предприятие эпохи развитого феодализма. Возглавив затем русскую церковь в самый разгар опричнины, Филипп исполнил свой долг «печалования» (то есть ходатайства перед царем за осужденных) и, ничего не добившись, прилюдно обличил Грозного. Дальше понятно: был лишен митры, сослан в дальний монастырь и спустя год задушен Малютой Скуратовым.
Писать о Филиппе трудно: живого человека не разглядеть. Все, что мы о нем знаем, восходит к двум житиям, созданным еще в конце XVI — начале XVII веков; позднейшие историки только слегка раскрашивали эти тексты. У Карамзина, митрополита Макария (Булгакова), Соловьева, Ключевского, Костомарова и т. д. святой Филипп предстает праведником, гуманистом, образцовым хозяином, человеком Возрождения. Чуть ли не демократом: «…ввел выборное управление между монастырскими крестьянами» (Костомаров) — ничего себе… Перед Алексеем Ивановым стояла трудная задача: чтобы Филипп не получился иконой или прогрессором Стругацких, нужно было «додумать» святого до живого человека. И писатель справился. Совершенно не оглядываясь на всем известные роли Олега Янковского (а ведь наверняка знал, для кого пишет), он нарисовал Филиппа человеком очень простым, даже наивным, с «топорными, мужицкими» чертами лица и рабочими руками. И теперь кажется — иначе и быть не могло.
По-своему решил Иванов и историческую загадку: а почему, собственно, царь сделал Филиппа митрополитом? Ведь соловецкий игумен с самого начала проявил строптивость и поставил условием своего согласия отмену опричнины. В повести дается такой ответ: Филипп (Федор) и Иоанн — друзья детства, причем Федя «всегда… уступал Ване в проворстве мысли. Уступал в выдумке», но был предан до самозабвения, до готовности отдать жизнь за друга. А теперь в игумене царь чувствует, помимо преданности старого друга, еще и силу правоты, и хочет эту силу поставить себе на службу. Филипп же столь прост, что долго не может поверить, что друг его Ваня «переродился в царя-изувера», зато верит, что можно «государя с господом воссоединить». А когда понимает, что служить возможно либо царю, либо Богу, выбирает Бога. Все это, конечно, выдумки (реальный Филипп был на 23 года старше царя), но выдумано столь убедительно, что опять-таки кажется, что иначе быть не могло.
Написанный для Петра Мамонова царь — не просто дерганый параноик. При всем безумии у него есть своя логика и своя правда. Иоанн — апокалиптик. Он верит в скорый конец света, а себя считает мессией: он и есть Исус. «Но уже не прежний. Он — Исус второго пришествия. С тяжким опытом предательства, с горечью разочарования в человечестве…». Исус, который пришел судить, а не спасать. Этот системный бред и реализуется в опричнине: царь устраивает Страшный суд сначала московским боярам и людишкам, а потом всей Руси. Конечно, рукой Иванова здесь явно водил Ф. М. Достоевский: конфликт, в сущности, возникает между Иоанном, возомнившим себя Человекобогом, и Филиппом, верующим в Богочеловека.
Ражие молодцы-опричники предстают в воспаленном воображении царя ангелами-мстителями, помогающими Исусу-Иоанну вершить Страшный суд. Но есть у них и другая задача: чем больше они жгут, грабят и насилуют, тем больше народ будет надеяться на царскую милость — а на что еще надеяться? Грозному нужно от людей только одно — безоговорочная вера в него, в царя. Если все уверуют, то царь станет чудотворцем, враги расточаться, а хлеба сами собой заколосятся. В интервью писатель подчеркивает эту мысль как главную в повести: «Русскому царю надо, чтобы народ в него верил», и добавляет: «Прочие правители России действовали в том же направлении, но с большей или меньшей степенью зверства. Чаще — с меньшей: ограничивались лишь требованием лояльности…». В общем, перед нами попытка вывести формулу русской истории, а насколько она верна — судить читателю.
Тема опричнины, конечно, заставляет сравнивать повесть Иванова с «Днем опричника» Вл. Сорокина. Хотел или не хотел этого автор «Летоисчисления от Иоанна», диалог не мог не получиться. И в этом диалоге Иванов аргументирует, скорее, «против» сходства современности с эпохой Грозного. То есть узнаваемые константы русской жизни, конечно, в повести присутствуют: «Опричники скакали как бояре — уверенные, что им любой уступит дорогу», а собачьи головы и метлы у них, читай, заместо мигалок. Опричники временами разговаривают как очень конкретные ребята: «- Эй, Лёшка, — шепнул Малюта. — Шибко много этого попа…». Или вот про бояр: «На каждом богатства краденого — хоть трижды башку срубай». Однако «актуальный» подтекст не акцентируется, скорее наоборот, затушевывается. Вот и П. Лунгин в интервью говорит: «Нельзя сказать, что мы живем во время Ивана Грозного — это смехотворно, это было в миллионы раз более жестокая, страшная… Мы живем сейчас, как ни удивительно сказать, в удивительно хорошее время для России». Что ж, спасибо за благую весть: по сравнению с эпохой Ивана Грозного, товарищи, жить стало лучше и веселее, — вот наш ответ Сорокину. Правда, ответ все-таки от Лунгина, а не от Иванова. А у Иванова обращает на себя внимание название повести: «Летоисчисление от Иоанна». Понимайте как хотите, но вполне возможно и такое прочтение: начало текущей эпохи находится именно там, в опричные времена, и эпоха эта далеко еще не кончилась.
Теперь о том, почему все-таки новая повесть кажется слабее и «Сердца Пармы», и даже «Золота бунта». Сила Алексея Иванова состоит не в том, что он прорабатывает горы материала или умеет пользоваться историческими, диалектными и иноязычными словарями. И не в точности деталей. И не в причудливом сочетании слов, эффекте «лингвистического барокко». И уж тем более не во внедрении в историю занимательности фэнтези или голливудских фильмов. Его сила — в понимании правды всех спорящих или воюющих сторон, правды всех религий и точек зрения, и в умении воплотить эту правду в слове героя, его прямой речи или амальгаме речи героя и рассказчика.
В «Сердце Пармы» автор отказывался от своей оценки происходящего, в том числе и от подтверждения реальности или нереальности увиденного героями. У него не было своего слова. Там, где господствовала точка зрения язычников, авторская речь насыщалась их словом — и не только лексикой, чамьями и иттарамами, но и оценками. То же с чудесами: они присутствовали только как факт сознания героев, чей мир перенаселен богами и духами. Этому слову противостояло слово христианское. Так, например, в главах, написанных с языческой точки зрения, дерево — святыня пермяков — именовалась автором только «священной березой», а в главе, где господствовал взгляд епископа-миссионера Ионы, та же береза в авторской речи оказывалась «прокудливой».
Этого баланса уже нет в «Летоисчислении от Иоанна». Здесь Филипп прав, а Грозный со своими людоедами и волкодавами — нет. Именно поэтому здесь полно чудес — Богородица войско русское спасает, Христос по земле русской со крестом ходит, иконы плачут, а монахи, припавшие к могиле Филиппа, в огне не горят. И это уже не взгляд героя, это так и есть.
В «Парме» были удивительные «двузначные» детали: например, собор, архитектура которого, по заказу епископа, символизировала победу князя над вогулами, а по воле архитектора (или, точнее, помимо нее) — напоминала обнаженную колдунью, ламию, по пояс утонувшую в снегах. В новой повести есть Опричный дворец, который выражает психоз царя — в нем только одни ворота (Исус зайдет и не выйдет), а окон наружу нет — мир закончится, что там смотреть? И так во всех деталях «Летоисчисления от Иоанна»: один взгляд, одна точка зрения, один смысл.
Повесть, наполненная чудесами, сама чудом не стала. Но все же в разноголосье отечественной словесности «Летоисчисление от Иоанна» звучит как голос того же Филиппа: напоминает о простых вещах, о том, что добро есть добро, а зло остается злом даже если вообразит себя богом.
Остается поблагодарить Алексея Иванова за то, что он у нас есть и продолжает работать, но при этом все-таки хочется добавить: эх, бросил бы он свои полезные теле- и кинопроекты, все равно никого не просветишь, да написал бы Роман.
Читать две главы из книги « Летоисчисление от Иоанна»
Две главы из книги, сочиненной писателем по собственному сценарию фильма Павла Лунгина «Царь»
ЦАРСКИЕ ПЕЧАЛИ
Монах в оборванной рясе ошарашенно глядел
в маленькое высокое окошко подвальной каморы
дворца. За окошком по деревянной мостовой шагали ноги людей. Вдруг монах бросился к скамейке,
на которой, раскрытая, лежала большая книга, схватил эту книгу и загородил ею окошко. Страницы
книги качались перед лицом монаха.
— Кто по… поклоняется зверю и обра… образу
его… — впотьмах начал читать монах, — тот будет
пить вино… вино ярости Божией…
Монах бросил книгу на земляной пол и кинулся в дальний угол каморы, где в киоте висела
небольшая икона Спасителя. Монах достал её, забился в угол и, скорчившись, поднял обеими руками икону перед собой, страстно вглядываясь
в лик.
— Пью вино ярости твоей, а сам ты где? — жарко прошептал монах, прижал икону к груди и начал
озираться, словно кого-то искал. — Где ты ходишь?
Или в ком ты воплотился?
Монах вновь поднял перед собой икону и требовательно поглядел Спасу в глаза.
— Почему весточку не подашь? — гневно спросил он.
Большая лавка, что подпирала дверь каморы,
вдруг с шорохом чуть-чуть отъехала. Кто-то пытался открыть дверь.
Монах быстро вскочил на ноги, бережно поставил икону обратно в киот, на цыпочках подкрался
к двери и стал прислушиваться.
На косяк внезапно легла человеческая ладонь,
просунутая в щель. Кто это мог быть? Ладонь узкая,
холёная, нежная, в перстнях… Такие ручки бывают
у ангелов. А вдруг это дьявол принял обличье ангела и явился сюда, в подвал?.. Как отличить дьявола
от ангела?
Ангел скорбит о грехах людских, ему больно.
А дьявол ни о каких грехах не скорбит, ни о своих,
ни о человечьих. Дьяволу — не больно!
Монах с силой навалился плечом на дверь и прищемил руку незнакомца. Закричит — значит, это не
дьявол. Но за дверью молчали.
Монах давил, давил на дверь, а ответом была тишина. Нет, дьявол бы закричал, чтобы выдать себя
за ангела, он же лукав! А вот ангел — терпит! Монах отскочил в сторону и резко распахнул дверь.
К ногам монаха через порог тихо упала чернокосая девушка в узком черкесском платье. Она обхватила колени монаха и зашептала:
— Прогони их, Ваня!.. Затемно пришли, надоели!..
Монах сопротивлялся объятиям девушки, пробуя
освободиться, но не слишком ретиво. Ему нравилось, когда его так молят.
— Оставьте меня, изверги! — притворно-жалобно взвизгнул он. — Всю душу вы мне изъязвили!
Девушка мягко поползла вверх по монаху, целуя
его грязную рясу. Обнимая монаха, она поднялась
на ноги, а потом за обе руки ласково потянула монаха через порог к выходу из каморы.
В сумрачной дворцовой палате толпилась челядь,
негромко переговариваясь и поглядывая на двери в
царские покои. Внезапно под ногами челяди в полу
откинулась крышка люка, ведущего в подвал. В люке появилась голова монаха. Монах озирался и словно не замечал, что смотрит между чужих сапог. Челядь испуганно раздалась по сторонам вдоль стен
и вразнобой поклонилась.
Монах, кряхтя, выбрался из люка и устало пошагал по проходу дворца, не глядя ни на кого, точно
был один. Вслед за монахом из подвала выбралась
и чернокосая девушка.
Монах сутулился и волочил ноги. Челядь почти
бесшумно толпой побежала следом. Дворцовые слуги укрывались за углами.
Один из челядинов осмелился выскочить вперёд
и накинул на плечи монаха дорогой кафтан, потом
попытался поймать руку монаха и просунуть её в
рукав. Другой прислужник отчаянно кинулся на пол,
стараясь обуть монаха в расшитые татарские туфли.
Монах сунул в туфлю правую ногу и перешагнул
распростёртого человека.
Монах шёл по дворцовым палатам, постепенно обрастая одеждой. И шаг его становился всё увереннее,
а спина разгибалась. Чернокосая девушка отстала. За
плечами монаха словно сами собой появились два
телохранителя-рынды с серебряными топориками.
В большом зале со столпами, коробовыми сводами и маленькими окошками монаха встретили опричники. Здесь были и оба Басманова — Алексей
и Федька, и Генрих Штаден, и Василий Грязной, и
братья-близнецы Очины, и татарский царевич Кай-Булат, и беглый поп-расстрига одноглазый Вассиан.
Отдельно стоял сам Малюта Скуратов, держа перед
собой драгоценную царскую шапку.
Монах проходил сквозь толпу опричников, и опричники осторожно и молча накидывали ему на шею
золотые царские бармы, золотую Мономахову цепь,
золотой крест, золотую панагию. В руку кто-то сунул царский посох, и монах цепко сжал его в ладони.
Сзади на плечи монаха набросили шубу из горностаев. Монах превращался в монарха.
Очины, братья-близнецы, дружно распахнули двустворчатые двери, золочёные и резные. Двери вели
на гульбище дворца. Монарх поднял ногу, перенося
её через порог, и в этот последний миг Малюта Скуратов нахлобучил идущему, будто колпак, шапку Мономаха.
На гульбище крыльца в полном облачении выступал уже не мятущийся монах в рваной рясе, а
грозный русский царь Иоанн IV.
Трёхэтажный Опричный дворец был выстроен четырёхугольником — с внутренней площадью. Отделка дворца ещё не закончилась, и всюду, закрывая здание, громоздились строительные леса. Но царь уже
переехал сюда жить, и сюда же приходил народ.
Осыпанная снегом толпа бояр покорно стояла
с самого раннего утра. Бояре знали, что ждать придётся долго, а потому бабы не взяли с собой
детишек и все пришедшие оделись в толстые шубы,
будто в меховые колокола.
Над толпой нависало просторное и длинное гульбище, а с него на двор стекала широкая лестница,
застланная алым бухарским ковром. Двустворчатые
двери царских сеней оставались надменно закрыты.
Но вот они распахнулись, и на гульбище стремительно шагнул царь. Толпа очнулась общим вздохом.
Бобровые шапки-трубы и расписные платки дружно
наклонились к крыльцу.
А царю Иоанну показалось, что перед ним вовсе
не толпа. Это зверь, который весь разом подался вперёд, собираясь прыгнуть на него. Царь мгновенно развернулся и кинулся в двери обратно — прочь с крыльца. Отлетел Василий Грязной, сбитый Иоанном с ног.
Однако Басмановы быстро и молча схватили царя, развернули и почти силком выставили за порог.
Они привыкли к тому, что царь в любой миг может
взбрыкнуть, и были готовы. Удерживая Иоанна под
локти, Басмановы вывели его к перилам гульбища.
Прочие опричники, не дрогнув бровью, сурово встали по бокам царя и за его спиной.
Иоанн глядел на запорошённую снегом толпу со
злобой и страхом. Зверь рассыпался на тысячу клочьев. Теперь это просто его бояре. И всем им чего-то надо от государя. Никто из них ничего не дал
царю — но все просят, просят, просят!..
— Чего ждёте, стервецы? — закричал Иоанн, доводя себя до ярости. — Чего по моему двору топчетесь?
— Прости грешных, государь! — крикнули из
толпы.
Всё правильно, так и должно быть: он, царь, ругает, а у него молят о пощаде. Иоанн вздохнул глубже, зажигаясь вдохновением.
— Довели митрополита! — крикнул Иоанн.
Он знал, зачем пришли бояре, так пусть сами же
и плачут.
— Не гневись!..
— От вас, от вас он в монастырь укрылся! — точно хлестал царь.
— Не сироти опалой!..
— Не моя — ваша вина! — надрывался Иоанн.
Он опалял толпу бешеным взглядом, и его уже
подмывало сотворить чего-нибудь дикое, чтобы узнать, до какого предела можно давить и гнуть этих
вельможных холопов.
— Казни изменников!.. — покорно крикнули из
толпы.
Это и хотел услышать Иоанн.
Он, словно коршун, распростёрся над толпой.
— Кого казнить? — горько воскликнул он. — Всю
Москву?
Иоанн хотел парить над холопами на крыльях
истины.
— Про вас писал Иоанн Богослов, — загремел
он. — «В один день придут на землю казни, и будет
сожжена огнём, потому что силён Господь Бог, судящий её»!..
Наклонившись к уху Иоанна, Алексей Басманов
шепнул спокойно и деловито:
— На каждом богатства краденого — хоть трижды башку срубай.
— Мы все к обители пойдём! — кричали из толпы.
— Их бы в грязи брюхами повалять, государь, — с другой стороны сладострастно шепнул Иоанну расстрига Вассиан.
— Упросим митрополита вернуться!.. — обещали
из толпы.
Иоанн быстро посмотрел на одноглазого Вассиана. В торжестве царя Вассиан мгновенно прочёл злорадство скомороха, который презирает своих зрителей. За страх, который Иоанн испытал, выходя на
гульбище, бояр надо наказать.
Всё поняв, Вассиан кинулся с гульбища на двор,
схватил за нижний край ковёр, расстеленный по ступеням, и потащил его на себя, спиной распихивая
бояр.
Иоанн тоже пошёл вниз по лестнице.
— Смерть государю без митрополита! — вещал
Иоанн.
Ковёр, изгибаясь на ступенях, словно отползал от
его ног.
— Того и надо вам, знаю! Радуйтесь, дьяволы!
Иоанн угрожающе наклонился вперёд:
— Жрите! Воруйте! Гуляйте на деньги новгородские!
Иоанн потрясал кулаком с зажатым в нём царским посохом.
— Зовите себе Жигимонта!
Опричники угрюмо сходили вслед за Иоанном.
— Своему государю вам не по чести и колени
преклонить!
Вассиан в восторге сцапал ближайшего боярина
за бороду, дёрнул и повалил в снег ничком.
— Ниц перед государем надо! — завопил он.
Вассиан толкнул в затылок и уронил другого боярина.
В толпе уже всхлипывали и рыдали. Кто-то забубнил молитву.
— Ниц! — метался, раздавая тычки, Вассиан. — Ниц!
Все люди во дворе — и дородные бояре, и чинные боярыни — ошалело опускались на колени, а
потом укладывались животами в снег. Вся площадь
словно полегла перед Иоанном, как скошенная.
Иоанн вышел на середину ковра посреди распростёртой толпы и величественно, словно пророк,
воздел руки.
— Митрополит! Услыши скорбь мою! — воззвал
Иоанн. — «Аз есмь альфа и омега, первый и последний!» На коленях, с народом тебя молю! Вернись!..
Не опуская рук, Иоанн обрушился на ковре на
колени.
ДВОЕ НА МОСТУ
По взрытому, грязному снегу сани Филиппа толчками ползли к москворецкому мосту сквозь сутолоку
торга. Филипп с удивлением видел вокруг сразу так
много людей, и странно было, что все — чужие. На
Соловках в любой толпе половина оказывалась знакомцами.
Торг гомонил, мешался сам в себе, хватал за рукава, суетился, залеплял слух и зрение, сбивал с дороги, врал с размаха, лез в душу.
— Пирожки, пирожки горячие! С печи, с пылу,
с жару!
— Сбитень! Сбитень!
— Подайте, Христа ради!
— Ложки, ложки кленовые, сами в рот прыгают!
— А вот ленты, бусы, девичий наряд!
— Свечи! Свечи! Свечи!
— Подайте увечному!
— Сапоги, обутка, не ходи в лаптях!
— Платки-варежки, зимой как летом!
— Яблоки мочёные!
В небе носились галки. Вдалеке поднимались
стены и башни Кремля. Посреди торга, перегораживая путь, плотной кучей стояли перепуганные, растерявшиеся деревенские мужики и сдуру крестились на Свиблову башню, как на колокольню.
За годы соловецкой пустынности Филипп отвык
от городской толпы и московского многообразия. Теперь всё казалось ему здесь избыточным, а от избытка — упавшим в цене.
В галдеже отчётливо раздавался плач ребёнка.
Закутанный в пуховый платок, перевязанный верёвкой карапуз отчаянно ревел, разевая рот, и какая-то сердобольная торговка за ручонку тащила его
к своему лотку с калачами и баранками.
— Как же ты, маленький, потерялся-то? — квохтала она. — Сейчас я тебе сухарик сахарный дам…
Ах ты, батюшки!.. Найдём мамку — ух, как мы ей
всыплем, ротозейке!..
Филипп искоса глянул на Машу. Этой девочке
уже не поможешь сладкой баранкой.
— Большой город, конечно… — пробормотал Филипп, подтыкая на Маше шубу. — Не бойся, Машенька, я тебя не брошу.
Маша не ответила.
Широкий мост через Москву-реку торговцы обступили по краям в два ряда. Лёд под мостом был
засыпан мусором. Неподалёку от бревенчатых опор
над прорубью-иорданью, покосившись, стояла шатровая сень. За ней, то и дело падая, поднимая друг
друга, на кремлёвскую сторону брели два пьяных мужика. Сизо-багровые, рябые стены и башни Кремля
цветом напоминали перемороженную говядину.
В правом ряду торговцев Филипп увидел продавца обуви. Люди и лошади двигались по мосту сплошным потоком. Филипп заворочался и выбрался из саней.
— Егорыч, давай вперёд, а я на том берегу догоню, — сказал Филипп вознице. — А ты, Машенька,
подожди меня чуть-чуть.
Егорыч кивнул. Сани поехали дальше, а Филипп
остался. Заваливаясь назад, Маша испуганно оглядывалась на Филиппа.
Рядом с Филиппом прямо на досках мостового
настила сидела толстая старая цыганка, замотанная во множество одежд и цветастых юбок. Ражий
воевода протягивал ей широкую, как лопата, ладонь.
— Погадаешь, ведьма?
Цыганка глянула на ладонь и сразу отвернулась.
— Ступай, воевода, — буркнула она. — Другая тебе погадает.
Филипп протискивался к примеченному торговцу. Он невзначай толкнул молодого боярина, который, улыбаясь, глазел на румяную девушку, что выбирала ленты. Продавец лент юлил вокруг девушки,
приседал и ахал от восхищения.
— Покупай! — жарко убеждал он. — Сегодня ты
обнову берёшь — а завтра саму замуж берут!
— Может, я и возьму, — охотно подтвердил молодой боярин. — Как тебя зовут, государыня?
Филипп давно не видел сразу столько женщин.
На суровых Соловках он уже начал забывать, как
важна людям эта сторона жизни.
Филипп добрался до своего купца, обвешанного
гроздьями разных обуток, связанных за ушки. Купец
с готовностью развернул грудь перед покупателем. Но Филипп рассматривал не мужские сапоги, а нарядные женские сапожки.
— Как считаешь, вот эти впору девчонке, ну, годов
тринадцати? — неловко спросил продавца Филипп.
Продавец хмуро посмотрел на Филиппа.
— Как я без девки скажу? — строптиво ответил он.
— Не подойдёт она сюда, боится, — пояснил Филипп.
— Все боимся, да босыми не ходим, — отрезал
продавец.
Вокруг Филиппа вдруг что-то изменилось: до
этого мгновения на торгу каждый говорил о своём,
а сейчас — словно бы все заговорили об одном и
том же. Нарастало беспокойство.
— Чего там, люди добрые?..
— Государь призывает!..
— Кого бить собираются?..
— Деньги-то швыряют?..
— Ну, государь, нет ему покоя!..
Народ потихоньку потёк с моста на замоскворецкий берег.
Продавец решительно выдернул сапожок из рук
Филиппа.
— Девкам обновы покупать — не дело для тебя! — сердито сказал он Филиппу. — С такими монахами нам спасенья не будет! Все вы там!..
Продавец не договорил, обхватил весь свой товар
в охапку, оберегая, и торопливо пошагал прочь с моста. Люди бросали свои дела и тоже убегали.
Филипп растерянно оглядывался, ничего не понимая. Наконец он увидел странную толпу, что двигалась к мосту от Боровицкой башни, и услышал
крики с завываниями.
По сходу улицы от Кремля к мосту ползла огромная толпа. Именно — ползла на карачках. Филипп
разглядел спины множества людей. По краям толпы
ехали конные опричники. В руках у них были мётлы: опричники с сёдел словно заметали встречных
прохожих в ползущую кучу народа. Люди разбегались с пути опричников.
— На колени, холопы! — кричали опричники. — Все за государем!
Толпа то ли рыдала, то ли молилась, то ли каялась. Из её гущи доносились вопли отчаянья, стоны
и всхлипы. Филипп никогда не видел такого. Но
изумление постепенно превращалось в негодование.
Ничего из того, что ему встречалось, Филипп не
пропускал без размышления. У него был хозяйский
ум владыки большого монастыря. А на той Руси, в
какую Филипп вернулся с полуночного океана, всё
оказывалось не так, как надо, — нехорошо. Не по
правде. И всегда виной тому были кромешники.
Во главе толпы два опричника — Вассиан и Васька Грязной — за углы тянули по дороге яркий и богатый ковёр. На нём на коленях стоял царь Иоанн.
Он крестился и кланялся, падая лбом в ковёр.
— Митрополит!.. — кричал Иоанн. — Не покидай
раба своего смятеннаго!..
Перед ковром с плетью в руках шагал Алексей
Басманов.
— Близок Страшный суд, кто за меня заступится! — взывал Иоанн.
Упрямо наклонив голову, Филипп ждал царя посреди опустевшего моста — один.
— Вернись, батюшка! — не умолкал Иоанн. — Всем миром пред тобой колена преклоняем!
Басманов приблизился к Филиппу.
— Ты почему всегда на пути стоишь, отче? — спокойно спросил он. — Другой дороги нет? Сойди.
Филипп уже очень давно не видел царя Иоанна.
Ваня, друг детства, исхудал, обрюзг, оплешивел. Не
таким должен быть царь. Он должен быть дородным, важным, ласковым.
Не так царь должен являться народу. Не на коленях. Царь должен выезжать на коне весь в золоте,
улыбаться и раздавать милостыню.
И совсем не так должен встречать царя народ. Не
должен он разбегаться кто куда. Народ должен ломиться к царю, кланяться ему, шапки кидать от радости.
Не заметив Басманова, Филипп решительно шагнул к царю и обрушился коленями на ковёр рядом
с Иоанном. Вассиан и Грязной в рывке потеряли
углы ковра, придавленного тяжестью Филиппа, и
покатились с ног. Филипп обхватил Иоанна за плечи, не давая упасть в новом поклоне.
— Государь, что с тобой? — гневно спросил Филипп, встряхивая царя. — Нельзя так!
Залитый слезами Иоанн непонимающе смотрел
на Филиппа.
Ковёр застрял посреди моста, и толпа, обтекая его,
поползла дальше. Растрёпанные, рыдающие, полубезумные люди не могли опомниться. А Филиппу это стадо человеческих спин напомнило магометанский
молебен.
— Федя!.. — узнал Иоанн. — Филипа!.. Приехал,
родной!.. — Иоанн так увлёкся покаянием, что не
мог сразу вынырнуть из игры. — Молись со мною!.. В ноженьки митрополиту упадём!..
Иоанн ослаб, собираясь снова рухнуть, и Филипп
сжал его крепче.
— Образумься, Ваня! — сурово и внушительно
сказал он. — Митра не шапка — снял, надел…
Расстрига Вассиан и Васька Грязной уже поднялись на ноги и снова схватились за углы ковра.
— Ну-ка прочь, рыла похабные! — рыкнул на них
Филипп.
— Осиротел народ без митрополита! — с прежним настроем взвыл Иоанн, сквозь слёзы присматриваясь, куда повернётся дело.
Вассиан и Грязной отскочили.
— Кто осиротел-то? — разозлился на Иоанна Филипп. — Царь — отец народу, а ты жив, слава Богу!
Постыдись! Встань на ноги!
Филипп вскочил и силком начал поднимать
Иоанна под мышки, словно обезноженного.
— Стыд ты сразу увидел, а скорбь мою — нет? — ревниво спросил Иоанн у Филиппа.
Скорби Филипп и вправду не видел. Скорбь
должна быть смиренной и кроткой. А когда посреди
площади с воплем лбом бьёшь в грязь так, чтобы
всех вокруг окатило, — это не скорбь.
— Ушёл митрополит — горе, конечно, — сурово
и твёрдо ответил Филипп. — Но ты — владыка мира. Другого архиерея себе возьмёшь.
Иоанн рукавом вытер слёзы с лица — как пот со
лба.
— А не всякий мне и нужен, — с насмешкой сказал он. — Тарелки долизывать и так народу хватает.
Филипп тяжело задышал. Всегда, с детства он уступал Ване в проворстве мысли. Уступал в выдумке.
Да, он бы не отказался от митры митрополита.
После того, как у него всё получилось на Соловках,
ему хотелось другой большой работы. Чтобы держава цвела. Но царского призыва он ожидал не такого — трах-бах, будто с печи во хмелю сверзился.
А толпа на карачках по-прежнему ползла мимо.
— Лучше людей отпусти и без суеты подумай, — сварливо ответил Филипп. — Дуришь ты, Ваня! Какой я митрополит…
Иоанн всё понял. Простодушный Федя опять попал впросак. Отказаться он не мог — зачем тогда
ехал в Москву? И согласиться не мог, потому что
позвали не так, как ему хотелось. Сам, значит, перед
царём виноват. А это чтоб неповадно было государя своего укорять. Неужели Федя думает, что хоть
в чём-то может превзойти царя?
— Эх, Федя. — Иоанн уже широко улыбался. — Забыл ты, как мои бармы надевал? А тогда ты от
меня не отказывался.