- Илья Габай. Письма из заключения (1970–1972). — М.: Новое литературное обозрение, 2015. — 336 с.
«Судьба ему готовила путь славный, имя громкое народного заступника, чахотку и Сибирь». Стихи Некрасова постоянно приходят на ум при чтении этой книги. «Иди к униженным, иди к обиженным — там нужен ты!» Илья Габай выполнял эту некрасовскую заповедь любви к людям и был настоящим правозащитником.
Человеческая память короткая, и современным молодым людям трудно будет понять, за что мирного педагога-поэта приговорили к трем годам лагерей. Он сам рассказал об этом в последнем слове на суде, о котором Марк Харитонов, составитель книги, пишет, что оно не только не устарело, но и в наши дни читается как злободневная публицистика.
Я привлекаюсь к уголовной ответственности за то, что открыто поставил свою подпись под документами, в которых излагалось близкое мне отношение к некоторым фактам нашей жизни. Что касается распространения, то тут я должен сказать следующее: убеждения, на мой взгляд, не только мысли, в которых человек убежден, но и мысли, в которых он убеждает. Шепотом, под сурдинку, сообщаются воровские замыслы или сплетни, но не открытые взгляды. И если речь шла только о том, давал ли я читать то, что писал и подписывал, то следствие могло и не утруждать себя: открыто подписанное обращение к общественности предполагает, что будет сделано все возможное, чтобы этот документ дошел до адресата.
В репрессивном государстве, где подданные либо молчали, либо «единодушно одобряли» по команде любые действия власти, правозащитники прямо говорили о бедах и проблемах страны, открыто, гласно заступались за тех, чьи права были попраны. За это — за свободное слово в защиту страдающих людей — народный заступник Илья Габай оказался в лагере, хотя действовал абсолютно законно. В советской Конституции демократические права были прописаны черным по белому, но Конституция, увы, была только декорацией. Трагический парадокс состоял в том, что народ свыкся с несвободой и произволом и готов был терпеть. Настоящая «конституция» советского народа включала только две статьи, зато фундаментальные: «Лишь бы не было войны!» и «Не высовывайся, хуже будет!».
Конечно, Габай знал и понимал это, и в письмах мучительно размышлял о народных убеждениях, запрещая себе всякое осуждение масс, забывших, что такое свобода. Он готов был осудить себя, спрашивая, не высокомерие ли это — мечтать о свободе «перед лицом нищеты, детской смертности, моров, трущоб, изнурительного труда, которые не изжиты еще (хотя бы в странах третьего мира)» (письмо Георгию Федорову от 2.1.72). Окружавшие его в лагере уголовные массы решительно не понимали, зачем он «высунулся», довел себя до каторги да еще и ничего своими отчаянными усилиями не изменил. А ведь и правда не изменил. И не только он. Всем правозащитникам не удалось ничего изменить в советской стране.
Габай боролся за право репрессированного, а потом реабилитированного крымско-татарского народа вернуться на родину. Но возвращение оставалось невозможным. Он боролся за права героической «семерки», протестовавшей против вторжения в Чехословакию, но двери так называемого «открытого» суда остались закрытыми. Он боролся за соблюдение Конституции, но она как была, так и осталась декоративной бумажкой, прикрывающей бесправие.
Зачем бороться, если бороться бесполезно?
Это очень трудный вопрос. Даже так — это вопрос вечный, тютчевский: «Мужайтесь, о други, боритесь прилежно, хоть бой и неравен, борьба безнадежна. Над вами светила молчат в вышине. Под вами могилы, молчат и оне».
Илья Габай постоянно размышлял об этом и в письмах, и в последнем слове. В том ответе, который он дает самому себе, соединяются две позиции — гражданская и экзистенциальная. Первая — опять по-некрасовски: «Не может сын глядеть спокойно на горе матери родной. Не будет гражданин достойный к отчизне холоден душой». Если гражданин видит угрозу для родной страны, он не может оставаться равнодушным: «Опасность требует какого-то действия, даже с такими малыми силами, как наши, и с такими мизерными результатами». А вторая позиция — по-пушкински: «Есть такой способ общественного существования: „Плюнь и поцелуй злодею ручку“. Но тусклая философия дядьки Савельича, кажется, никогда не считалась примером, достойным подражания. И я надеюсь, что меня минует судьба ее проповедника».
В письме Марку Харитонову от 21.1.71 он возвращается к этому вопросу: «А вот о чем я не жалею, но и не горжусь особенно, — так это что закружился и докружился до нынешнего своего местожительства: такой уж листочек своего времени, круга, житейских побуждений. Жалею только, что действительно в этом кружении упустил многие ценности, но и наоборот было бы, поди, тоже не без потерь».
В поэме «Выбранные места», написанной в лагере, он не перестает размышлять о борьбе и безнадежности:
Я счастлив, что на кручах,
Узнав хоть краем боль,
Я обрету не роль,
А участь, друг мой! Участь.О поэзии, об искусстве Габай размышляет почти во всех письмах. Проявляя потрясающее мужество, он остается верен культуре в каторжных условиях. Один из его корреспондентов невесело пошутил: его письма словно бы из дома отдыха. Он совсем не пишет об ужасах лагеря — и не только потому, что на страже стояла цензура. Это была принципиальная позиция человека культуры: «Наверно, временами я действительно слишком уж усердствую по части оптимизма; но дело еще и в том, что достаточно разочек распустить себя — и начнется поток саможалости — состояние скверное и — несправедливое. Кроме того, в мире на самом деле происходят значительные вещи: пишутся книги, рисуются картины, живут друзья. Как-то очень легко, если возвести в культ собственную некомфортность, утратить истинные ориентиры, а делать это грешно и опять же — несправедливо» (письмо жене, Галине Габай от 2.1.71).
О лагерных тяготах он упоминает вскользь, используя спокойное слово «некомфортность». А тяготы были мучительны. Об этом рассказывает в предисловии Марк Харитонов: «Позволю себе сослаться здесь на свою дневниковую запись 6.12.70: „Норма практически невыполнима, и он ее не выполняет. Он не только ничего не зарабатывал, но даже задолжал государству“». Лагерник, каторжанин задолжал государству — это не укладывается в голове, но такова была реальность.
Тяжелый физический труд, уголовное окружение — это было ежедневной данностью его существования. Но заступник Габай чувствовал именно себя сильной стороной. Сильной, а поэтому виновной: он не мог помочь этим людям. В нескольких письмах он рассказывает о мальчишке, воре и хулигане, который с шестнадцати лет скитался по лагерям. Душа темная, грубая, но с наивным откликом на песенку или оперетку: путево поет! У Габая болит сердце за этого мальчишку, у которого в жизни одни «нехватки». Мы бы сказали, что этот малолетка гораздо лучше приспособлен к лагерной жизни, чем хрупкий больной интеллигент, но Габай мыслил иначе и мучился обездоленностью юного солагерника. Ведь сам-то он был сказочно богат: культурой, друзьями и участью.
Весной 1972-го друзья радостно отпраздновали освобождение Габая. Жить ему оставалось полтора года. Вновь начались чекистские допросы, угрозы и шантаж. 20 октября 1973 года Илья Габай покончил с собой, выбросившись с одиннадцатого этажа.
Заупокойную службу по нему, неверующему, пишет Марк Харитонов, служили в православной церкви, что возле Преображенского кладбища, в Иерусалимской синагоге и в мусульманской мечети: крымские татары убедили муллу забыть о недозволенности отпевать самоубийцу.