Марина Степнова. Где-то под Гроссето

 

  • Марина Степнова. Где-то под Гроссето. — М.: Издательство АСТ, Редакция Елены Шубиной, 2016. — 282 с.

     

    Новая книга Марины Степновой «Где-то под Гроссето» — это собрание историй о людях, которых не принято замечать, да и они сами, кажется, делают все, чтобы остаться невидимками. На самом деле, их «маленькие трагедии» и «большие надежды» скрывают сильные чувства: любовь, боль, одиночество, страх смерти и радость жизни. Все то, что и делает нас людьми.

     

     

    Боярышник

     

    Слово, которое я первый раз в жизни читаю вслух, — «мёд».

    Банка стоит на кухне — литровая, перевернутая, вся в солнечных липких наплывах. Остатки мёда торжественно стекают по стеклянным бокам в заботливо подставленную пластмассовую крышку. Все до последней капельки. Мёд — дефицит. Я его не люблю. Мёд означает простуду, окрашенную в тревожные, праздничные тона: розовый тетрациклин, голубой больничный листок, багровый жар воспаленного горла. По горячему белому молоку плывут желтые медово-масляные разводы. Ухо стреляет ярким, лиловым, грозовым. Я рыдаю, отбрыкиваюсь от маминых проворных рук, нападающих со всех сторон с капельками, компрессом, стареньким пуховым платком. Примиряет меня с простудой только камфара. Она хорошо пахнет, по-летнему — сухо, жарко, и на самом дне этого горячего аромата стрекочут тоже горячие температурные сверчки.

    МЭ. ЙО. ДЭ.

    Тут написано «мёд»?

    Мама оборачивается — невысокая, легкая, молодая. Руки у нее в фарше, фаршем полна миска — много-много красно-белых пухлых червячков. Я люблю котлеты (с соленым огурчиком), папа — суп с фрикадельками, старший брат — пельмени. Мама успевает приготовить для всех. Она вообще всё успевает: делать ремонт, стирать, два раза в день мыть полы и работать на полторы ставки. Мама — врач в медсанчасти. Как она скажет, так и будет. Это я знаю твердо. Все знают. Мама в доме главная. Зато папа защищает всю страну. Он офицер.

    Тут написано «мёд»? Я показываю на банку пальцем, хотя меня уже убедили, что это неприлично.

    Ты откуда знаешь? Тебе баба Маня сказала?

    Баба Маня — наша соседка. Когда меня не с кем оставить, бабе Мане стучат прямо в стенку и она прибегает, сухенькая, востроносая, шустрая, крепко пахнущая потом, кислой капустой и рыбным ́ пирогом. Пирог баба Маня делает с тюлькой. Тюльки, поджав ротик, смотрят из теста — каждая одним испуганным круглым глазом. У них даже хвостики целые! Мама не ест, брезгует, а мне вкусно. Бабе Мане сорок пять, и я очень ее жалею: такая старая. Мама дает ей рубль и говорит: Посидите с ребенком, пожалуйста. Посидеть — это просто такое слово. На самом деле мы с бабой Маней не сидим, а ползаем — по ковру, потом за креслами и снова по ковру. Играем в скорую помощь. Когда баба Маня устает и сдается, я делаю ей операцию. Аппендицит! Это мое любимое слово. Когда я вырасту, тоже обязательно буду врачом.

    Нет, не баба Маня. Это я сама прочитала.

    Мама хмурится. Не верит. Мне четыре года, я давно знаю все буквы, очень давно. С полутора лет. Но читать меня никто не учил. Бабушка считает, что учиться читать так рано — вредно. Бабушка — учительница и потому главнее мамы. Летом, когда меня отвозят к бабушке, мама слушается ее так же, как я. Даже еще лучше. С бабушкой не забалуешь. У нее губы в нитку, и она ни разу в жизни меня не поцеловала.

    Пойдем. Мама моет испачканные фаршем руки под краном и вытирает их — тщательно-тщательно. Пойдем и проверим.

    И мы идем.

    В нашей с братом комнате очень много книг. И во всех остальных комнатах — тоже. Мама стоит, нахмурясь, по щиколотку в щекотном солнечном свете. Март. Окна еще заклеены, но ликующее воробьиное чириканье уже прорывается сквозь двойные рамы, стянутые лейкопластырем. Между рамами лежит посеревшая за зиму вата — для тепла. Мама берет с полки «Колобка». Нет, это ты наизусть знаешь. Лучше вот эту.

    Мама сажает меня на кровать и сует в руки книжку. Большую. Очень большую. «Сказка о Золотом петушке». Я знаю в ней наизусть только картинки — очень красивые.

    — Читай, — говорит мама. — Раз умеешь — докажи.

    И — р-раз — вкусно, с хрустом открывает книжку, как будто разламывает пополам пирожное безе. Мне и брату. Я смотрю на гладкие страницы. Открылась как раз моя любимая картинка — с шамаханской царицей. Царица такая красивая, что я заляпала ее повидлом из пирожка. Не нарочно. Просто разинула рот от восторга. Я смотрю на подсохший коричневатый потек на царицыном шатре. И еще один — точно такой же — на другой странице. Если поскрести ногтем и облизать — будет сладко. Призрак прошедшей радости.

    — Ну же, — говорит мама. — Читай. Или не хвастайся без дела. Ты же знаешь, я терпеть не могу брехни.

    Я переворачиваю книжку вверх ногами и начинаю, аккуратно переваливаясь с одной неловкой буквы на букву, выводить:

    — И. СИ. ЙА. ЙА. КА. АК. ЗЫ. А. РЯ.

    — А вместе?

    Мама смотрит на меня, напряженно хмурясь. Она всё еще не верит, но уже готова сдаться, как в цирке, когда фокусник прямо у тебя под носом сшивает из быстрого воздуха самую настоящую скрипящую атласную ленту, которую ты только что самолично разрезал тяжелыми ножницами. Тоже настоящими. Каждому хочется верить в чудо. Маме тоже.

    Я поднимаю на нее глаза и повторяю:

    — Иси яя какза ря!

    — И что это значит?

    — Это значит красивая, как солнышко!

    Мама подхватывает меня на руки и смеется.

    — Вот молодец! Кто тебя научил? А книжку зачем переворачиваешь?

    От маминых вопросов щекотно, и я тоже смеюсь. Меня никто не научил. Я сама. Буква просто тянет за собой другую, как будто переводит за ручку через улицу. Иногда улица длинная, иногда короткая — называется «стихи».

    — А вверх ногами почему?

    Это еще проще. Вечерами я сижу на диване напротив брата и с обожанием смотрю на его белую макушку. Брат светлый-светлый, как молоко, а у меня волосы совсем темные. Мама говорит, что, когда мы оба вырастем, станем одинаковые, русые, но я не очень верю. Перед братом — книжка, он уже большой, учится в школе, и я люблю его больше всего на свете. Даже больше, чем маму и папу. Брат лупит меня, не пускает в комнату, таскает за волосы, дразнит Марлиндой — но я всё равно выйду за него замуж, когда вырасту. И когда стану врачом.

    Я читаю ту же книжку, что и брат, только перевернутую. Читаю вверх ногами, быстро (куда быстрей, чем как надо) и сразу про себя, потому что, если бубнить вслух, получишь по заднице. Брат свое слово держит: по заднице я получаю часто. Сам он бубнит как раз вслух — он учит пушкинского «Пророка», которого я понимаю через слово, даже через два, но мне очень, очень нравится. «И он к кустам моим приник!» Я тоже ползаю за братом по кустам — подглядываю, как он с большими пацанами играет в ножички и в дурака, — поэтому вполне разделяю энтузиазм шестикрылого серафима.

    Серафим — вообще мой любимый герой. Я рисую его в альбоме (у меня есть альбом!), а потом на обоях в родительской спальне. Серафим длинный, как такса, и крылья грозным гребнем торчат у него вдоль спины, одно за другим. Внизу я пририсовываю лапы — их тоже шесть, чтобы серафиму было удобнее держать равновесие. Голова у серафима круглая, словно шар, и вся в тугих пружинках, как у Пушкина. Пушкина я тоже знаю. Это он придумал серафима. И шамаханскую царицу. Еще Пушкин придумал про рыцарей, они воюют вместе с серафимом. Я в них играю. Ивиждь! — выкрикиваю я грозно, нападая на подушку. — Ивиждь! Ивнемли! И рыцари нападают вместе со мной, так что подушка отвечает испуганными пыльными вздохами.

    Мама сердится — опять обои испортила! —  и смеется, когда я объясняю ей про серафима и про рыцарей. Ты еще маленькая; если будешь читать всё подряд, ничего не поймешь и голова зарастет сорняками.

    Сорняков я боюсь, поэтому читаю не все подряд книжки, а через одну. Мои две полки — нижние. Книжки на них большие, яркие. Я их давно все знаю, многие даже на память. Неинтересно. Поэтому я пробираюсь в большую комнату (там вообще нет детских книг), лезу на кресло и дотягиваюсь до одинаковых томиков, которыми тесно уставлены полки. Во всю стену! Книжки толстые, отличаются только по цветам и называются «собрания сочинений». Я тоже люблю сочинять, бабушка называет меня «тыща слов в минуту» и огорченно говорит маме — разбаловала ты ее, больно умная. Хотя на самом деле мне нисколечко не больно.

    На полке, до которой я достаю, только черные книжки и синие. Называются «Горький» и «Чехов». С марта до августа я прочитываю их все не подряд, а через одну (сорняки!), а потом снова через одну, но в обратном порядке, и ровные мелкие буквы похожи на мак из булки — такие же круглые и поскрипывают. Одну книжку (черную, горькую) я даже затрепала, но пока никто не заметил. В ней про сокола и ужа, очень торжественно, но не стихи. Ужа я ужасно жалею. Он спал на сырых камнях (очень вредно!), а потом упал и ушибся. Сокола мне тоже жалко, но меньше. Он умер, а в книжках это невзаправду. И вообще невзаправду. Дедушка тоже умер, и ничего не произошло. Я его даже не помню. Когда умер, уже ничего нет. Это не страшно.

    Я читаю Оксанке про ужа — и она слушает, поджав круглый, как у тюльки, рот. Оксанка живет на втором этаже. Мы — на первом. Она старше меня на два года и умеет сидеть, как лягушка, распластав по полу коленки и уставив пятки в разные стороны. Зато я умею читать. Оксанка — нет. Мама у нее работает в школе для дураков, а папа не настоящий. Отчим. Смешное слово, как будто ириской чавкнули. Отчим Оксанки тоже смешной — ушастый. А в школе для дураков — одни дураки. Мама сказала, что тебя тоже возьмут, если читать не перестанешь! — грозит Оксанка мстительно, и я чувствую, как к горлу медленно поднимается круглый, горячий, красный рев. Дураков я знаю. Их выводят гулять за острым черным забором, и дураки, выстроившись парами, покорно вышивают по дорожкам круги и петли, пока головы их зарастают высокими шуршащими сорняками.

    Оксанка какое-то время с удовлетворением наблюдает, как я жую нижнюю губу, чтоб не тряслась, а потом сжаливается.

    Пошли, — говорит она. — Пошли, чего покажу!

    И мы идем.

    Только недалеко, — ною я по дороге. — Ладно? Мама не разрешает далеко, я обещала. Оксанка даже не смотрит на меня — так ей противно. Ей-то разрешают куда угодно — она даже на автобусе ездила одна, только ее быстро ссадили. А я в автобусе вообще ни разу в жизни не была — у нас машина, и я ее ненавижу, потому что внутри воняет бензином. Мама всегда дает мне с собой в дорогу соленый огурец и целлофановый мешочек. И огурец никогда не помогает, а мешочек — всегда.

    Оксанка приводит меня за школу, и я успокаиваюсь. Школу видно из нашего окна. Это правда недалеко. Мама не будет ругаться. Школа белая, длинная и без забора, потому что не для дураков. Сюда ходит мой брат, и меня тоже отдадут — через два года. Или через год. Я сама слышала, как бабушка и мама ругались. Мама говорила — да что ей делать в первом классе? Она же со скуки там помрет. Надо сразу во второй, а то и в третий. А бабушка отвечала, что это непедагогично по отношению к другим детям и что я буду самая младшая в классе, а это грозит проблемами в пубертате. Проблемы в пубертате, — бормочу я восхищенно. — Проблемы в пубертате! Звучит таинственно, как туманность Андромеды. Эту книжку я тоже читала. И Таис Афинскую. И мамин «Справочник практического врача».

    Оксанку отдадут в школу уже через месяц, первого сентября, но она бегает сюда каждый день всё лето. Осваивается. Я покорно плетусь за ней и всё время боюсь. Я вообще всё время боюсь. Брат дразнит меня трусихой. Это правда. Но за шко лой — ничего страшного. Самая обычная спортивная площадка. Тишина. Остовы пустых ворот, перед ними вытоптано до глины. Вокруг площадки — заросли, непродирные, густые, я туда не хочу, но лезу следом за Оксанкой, спотыкаясь о какие-то коряги и ржавые консервные банки. Вокруг пронзительно звенят насекомые, пахнет мокрым, горячим, зеленым и в самой чаще торчит скелет трехколесного велосипеда. У меня велосипеда нету. Мама боится, что я упаду с него и расшибусь. Как уж из книжки.

    Оксанка останавливается так резко, что я тыкаюсь лбом в ее спину — расцарапанную, сутулую, перечеркнутую лямками ситцевого сарафана.

    Боярышник, говорит Оксанка торжественно, и я сразу его вижу — как будто Оксанка сказала волшебное слово, от которого боярышник проступил на свет. Боярышник красный. Нет. Красновато-коричневатый, спекшийся. Огромный куст. Ой, даже два. Крупные ягоды присобраны в кисти, похожие на кошачьи лапки. Вот-вот приподнимет и закогтит. Я тянусь за нижней веткой — и ахаю. Действительно когтит. Боярышник колючий! Оксанка смеется. Небось, в книжках про это не написано. Крыть мне нечем. Ивиждь и Ивнемли, уж, сокол и даже серафим кажутся рядом с боярышником ненастоящими. Оксанка срывает целый пучок ягод, высыпает их на мою подставленную ладонь — мягкие, полураздавленные, сахаристые. Я трусливо трогаю одну ягоду языком. Сладко.

    Они не ядовитые?

    Я с подозрением смотрю на Оксанку. С нее станется. Один раз она велела мне открыть рот и зажмурить глаза, а сама плюнула. Было противно. А другой раз сняла во дворе перед мальчишками трусы, и они испугались и убежали.

    Не ядовитые, дура!

    Я всё еще чую подвох. Боярышник слишком красивый. Это явно опасно. Волчьи ягоды тоже красивые, даже еще лучше — алые бусины сидят на листе парами, прижавшись друг к другу, насквозь прозрачные, наливные, до отказа полные неотразимой гибелью. Их нестерпимо хочется покатать во рту или хотя бы облизать, как мамины янтарные сережки.

    Подавишься! Засоришь животик — и будет аппендицит! Съешь — и немедленно умрешь!

    Красота, как будто нарочно, накрепко зарифмована с опасностью.

    Оксанка срывает еще несколько ягод боярышника и сует в рот. Она чавкает — не потому что дразнится, а потому что не умеет есть красиво. Мама — когда Оксанка у нас в гостях — кормит нас с ней ужином отдельно. Потому что папа — я сама слышала! — сказал, что это просто невозможно, честное слово. Меня или стошнит, или я ее выпорю. И вообще, она к себе домой уходит когда-нибудь или нет? Я умею есть красиво, это несложно. Надо просто жевать задними зубами и с закрытым ртом. Всего и делов.

    Оксанка привстает на цыпочки и начинает объедать боярышник прямо с ветки. Ртом.

    Я наконец решаюсь и аккуратно подбираю ягоды с ладони.

    Боярышник вкусный. Правда, внутри он набит противными шерстяными семечками, от которых чешутся губы, но Оксанка в два счета научает меня сплевывать их на землю. Это здорово! Через час мы уже не можем есть и просто сидим под огромными кустами, держась за руки и заливаясь смехом. Смех без причины — признак дурачины. Я еле выговариваю любимую бабушкину фразу — и мы с Оксанкой валимся друг на друга, вялые, горячие, совершенно обессиленные хохотом. Дурачины!

    Наконец Оксанка вытирает мокрые глаза, передергивает тощими плечами, поправляя бретельки, и встает.

    Пошли домой, а то влетит.

    Я честно пытаюсь подняться — и не могу. Жара кружится возле моей головы с низким жужжанием. Это какая-то очень жаркая жара. Я зажмуриваюсь, но всё равно вижу, как листья вокруг смыкают резные края, словно пытаясь собраться в непроницаемую головоломку. Оксанка, говорю я, давай одну минуточку поспим, всего одну минуточку«, — но Оксанка не слышит, и я сама не слышу, и только что-то катается внутри моей головы: бух, бух, бух, всё медленнее и медленнее. Сон без причины. Признак дурачины. Но Оксанка не смеется.

    Вставай, ты чего, — просит она. — Ты чего? Вставай!

    Оксанка тянет меня за длинную, длинную, страшно длинную руку. И я в первый раз в жизни слышу в ее голосе страх. Расходится клубами. Как будто в стакан с чистой водой опустили запачканную черным кисточку и быстро-быстро взболтали.

    Дура! Дура чертова! Дебилка! Коза!

    Бум, — отвечает шар в моей голове, и я засыпаю.

    Когда я в следующий раз открываю глаза, передо мной — дверь. Наша. Синяя. Дерматиновая. Собака породы дерматин. У меня собаки нету. И кошки тоже. Только красная игрушечная лошадь. Конь- огонь.

    Оксанка, громко всхлипывая, звонит в звонок.

    Дзы-дзы-дзы!

    Медленный шар внутри меня докатывается до невидимой стенки и невпопад откликается: бух.

    Оксанка поворачивается, и я понимаю: она плачет.

    Ключи! Где ключи, дура?!

    Я ложусь на коврик и закрываю глаза. Ключи подо мной. Я чувствую их боком. Маленькие и твердые.

    Оксанка изо всех сил пинает меня ногой в босоножке. Босоножка белая, стоптанная, растрескавшаяся. Время заносит ее, пудрит Оксанкины пальцы, поджавшиеся от ужаса, словно она вот-вот сорвется с насеста и полетит куда-то в воющую глубину. Баба Маня говорит неправильно: «нашест». У шестикрылого серафима тоже должен быть нашест, понимаю я. Иначе как же ему спать, бедному? Я представляю себе огромный курятник и уходящие до самого горизонта ряды крыльев и кудрей, крыльев и кудрей, крыльев и кудрей.

    Оксанка плачет громко, некрасиво, навзрыд и еще раз пинает меня маленькой перепуганной ногой.

    А мне не больно. Курица довольна.

    Ивиждь, Ивнемли!

    Дура! — снова кричит Оксанка где-то далеко-далеко.

    И босоножка убегает.

    А потом я вижу маму. Она идет на работу. Нет.

    Она несет меня на работу.

    Сначала медленно, потом бежит.

    Мама держит меня на руках, и я вижу свою макушку, и болтающуюся ногу, и синие губы. Солнце надо мной и мамой — оранжевое. Оранжевое небо. Оранжевый верблюд.

    Оксанка бежит за мамой, как собачка, то отставая, то догоняя, и плачет, растянув большой редкозубый рот. Среди других играющих детей она напоминала... напоминала...

    «Что вы делали?» — мама вдруг кричит громко, так громко, что я открываю глаза.

    Ивиждь!

    Боярышник, — рыдает Оксанка.

    Мамины губы снова движутся, но я больше ничего не слышу. Сорняки шуршат у меня в голове, разрастаясь, сочные, черные, и в них наконец-то запутывается шар.

    Бух! — говорит он в последний раз.

    И больше не катается.

    Ивнемли!

    Ибо. Гаглас.

    ИБО. ГАГЛАС.

    И бога глас ко мне воззвал.

    Боярышник! — снова повторяет Оксанка, и я вижу шестикрылого серафима: на самом деле он розовый, с жуткими, как у шамаханской царицы, громадными глазами.

    И бога глас ко мне воззвал!

    Глас бога ревет и воняет бензином.

    В медсанчасть! — кричит мама водителю, которого я уже не вижу. — В медсанчасть!

    Серафим наклоняется ниже, ниже — и я замечаю у него в лапах литровую банку, полную липкого сияющего света.

    Мёд, — читаю я старательно. — Мёд!

    И шестикрылый серафим улыбается.

Дата публикации:
Категория: Отрывки
Теги: Где-то под ГроссетоИздательство АСТМарина СтепноваРедакция Елены Шубиной