Самуил Лурье. Изломанный аршин

Видите ли, в чём дело. Николай Полевой, кончаясь (в 1846 году, в Петербурге, на Канаве, у Аларчина моста, в доме Крамера, февраля 22-го дня), произнёс такие слова:

— В халате и с небритой бородой...

Остальное неразборчиво. Но Наталья Полевая, должно быть, поняла. И сделала, как он сказал.

Из «Старой записной книжки» Вяземского:

«Отпевали Полевого в церкви Николы Морского, а похоронили на Волковом кладбище. Множество было народа; по-видимому, он пользовался популярностью. Я не подходил ко гробу, но мне сказывали, что он лежал в халате и с небритою бородою. Такова была его последняя воля».

Стало быть, такова. Набожный человек, многодетный отец, известный писатель — пожелал, чтобы на последнюю встречу с публикой — в церковь! — его доставили в таком виде. Зелёная байка. Голая жёлтая шея. Прозрачная щетина, как сыпь, на запавших щеках.

Необъяснимый предсмертный каприз. Или отчасти объяснимый — крайней бедностью плюс обидой — разумеется, на судьбу, на кого же ещё.

Кто ещё виноват, что он не умер хотя бы десятью годами ранее, когда он был корифей и властитель дум.

Или убрался бы из литературы как-нибудь по-тихому. Сломали — значит: лежи. А не ползай, воображая, будто куда-то идёшь. Не превращайся в презрительное нарицательное.

Это он, тот самый. Не поверите, а были и у него душа и талант.

И некоторое даже право на знаменитую фразу, которая в 32-м году далеко не всем казалась такой уж смешной:

— Кто читал, что писано мною доныне, тот, конечно, скажет вам, что квасного патриотизма я точно не терплю, но Русь знаю, Русь люблю, и — ещё более позвольте прибавить к этому — Русь меня знает и любит.

Но теперь осталось только простить его и немедленно забыть. И русская литература явилась в Никольский собор почти вся. Что покойник выглядел слишком ненарядным — ей издали даже понравилось: так жальче.

Мемуары Панаева:

«Хотя он совершенно потерял в последние годы своё литературное значение и популярность, но смерть его всех на мгновение примирила с ним. Полевой, восхвалявший романы частного пристава Штевена, писавший „Парашей-Сибирячек“ и другие тому подобные произведения, был забыт.

В простом деревянном гробе, выкрашенном жёлтою краскою (он завещал похоронить себя как можно проще), перед нами лежал прежний Полевой, тот энергический редактор „Московского телеграфа“, которому мы были так много обязаны нашим развитием», и т. д.

Прошло — так чтобы не соврать — лет 130. Однажды вечером я, перечитывая неизвестно зачем одну из тех книг, которые никто потому и не перечитывает, что незачем, внезапно попал взглядом на эти самые слова:

...в халате и с небритой бородой.

Ключ к шараде. Выпавший из анекдота кристаллик соли. Обрывок чужой ядовитой фразы, который — вот оно что! — крутился в гаснущей голове Н. А. П., как последняя мысль.

Не давал ему закрыть глаза и отвернуться к стене.

Так беззаветно, так героично мелок бывает только литератор, наш брат, человек суеты. Время (сорок девять с половиной лет, всего-то) вышло, буквально через секунду-другую связь отключат навсегда, — только-только успеть отослать СМС. Ближайшему из врагов, копия — всем. Вмес то текста — смайлик — кривая улыбка Мышкина после оплеухи: О, как вы будете стыдиться своего поступка!

О чём беспокоился. Чьим суждением интересовался. Как будто не чувствуя ни ужаса, ни боли — одну обиду.

Ну да, есть основания предполагать, что больно и не было; это, вероятно, бывает при большой кровопотере: тело как бы растворялось в пустоте, теряя себя.

Также и что касается ужаса; не формально же верующий был человек; и страшно скучал по сыну Алексею, который лежал на Волковом. И страшно жалел сына Никтополеона, который сидел в каземате Петропавловской крепости. Смерть давала какие-то шансы (Бог милостив; люди не бессердечны), а жизнь давно уже была не нужна, представляя собой просто неизвестное количество оставшегося рабочего времени, конвертируемого в денежную компенсацию (час тичную: поносите-ка воду решетом) материального вреда, причинённого семье в середине 30-х — ошибочным решением остаться в словесности. Теперь, когда решето заскрипело ободом по песку, умереть — по-прежнему значило оставить семью в нищете, но умереть не как можно скорей — значило потянуть её за собой в такую унизительную будущность, которую помыслить было куда тяжелей, чем умирать.

Но всё равно — умирать, наверное, бесконечно грустно. Жалеешь, наверное, о чём-нибудь непоправимом. Боюсь, что обо всём.

«Мне надлежало замолчать в 1834 году. Вместо писанья для насущного хлеба и платежа долгов лучше тогда заняться бы чем-нибудь, хоть торговать в мелочной лавочке. Но кто, борец с своею судьбою, похвалится, что не все выигранные им битвы были более подарки случая, а не расчёта. А проигранные — принадлежат ему лично?»

Обида отвлекает, развлекает. Устроить раз в жизни скандал. Раз в смерти. Как только подвяжут челюсть, но до того как закопают. Молча крикнуть как можно громче: спросите вашу совесть: разве справедливо поступали со мной?

Но по какой-то причине — из-за атмосферных помех или села батарейка — получили сообщение только три человека: первый адресат, Наталья Францевна и я.

Первый адресат сразу же удалил его из памяти. Стёр.

Наталья Францевна Полевая сделала всё, что могла, то есть самое главное: уговорила причт Никольского собора поступиться приличием.

Не совсем понятно, как ей удалось. Ритуал же не терпит отсебятины. Член КПСС — возьми руки по швам, камерюнкер — ляг в мундире с бранденбурами, и т. д. Любому мертвецу мужского пола, кроме крестьян и з/к, полагалась верхняя одежда с воротником. Что уж говорить о т. н. личн&№ 769;ом. Военный — в усах, купец — в бороде, крестьянин — само собой, прочим — по вкусу — бакенбарды, но общее правило — аккуратность. Чтобы хоть сейчас на Невский проспект, в панораму живописца Садовникова.

Полевой в гробу (хоронили на шестой день) выглядел невозможно. Не каждая, согласитесь, вдова допустила бы, не говоря — настояла.

(Не знаю о ней практически ничего; урождённая Терренберг: немка? шведка? дочь главврача ораниенбаумского морского госпиталя, то есть вообще-то дворянка: того же розлива, что Достоевский и Белинский; в Рамбове и умерла — через пятьдесят лет после мужа; никому не сказав о нём ни единого слова; похоже, никто и не спрашивал.)

А литература, пока гроб не заколотили, близко — не подходила.

Толпились театральные: труппа и публика Александринки. Чиновники ранга Голядкин-Девушкин. Студенты ЛГУ. Видать, тогдашнее студенчество любило драматургию и отличалось физической силой: гроб донесли на руках до самой ямы на Волковом.

Для сравнения: чтобы через 120 лет (минус 2 дня) из того же Никольского собора доставить гроб с Ахматовой в Дом писателя, то есть гораздо ближе, — понадобился автобус; а Литфонд отказался оплачивать несогласованный маршрут; а в похоронном тресте не было свободного мотора; короче, возникли трудности; но будь они даже непреодолимы — на руках никто бы не посмел; никто бы и не позволил.

Дубельт же пустил похороны на самотёк; даже насчёт скрытой съёмки не распорядился; личным присутствием, правда, — ввиду некоторых особых обстоятельств — почтил.

Не мог не заметить, что мертвец чересчур, прямо-таки вызывающе неблагообразен.

Подумал — вернее, почувствовал — то же, что и литераторы вокруг: как давно умер этот несчастный; должно быть, он рад, что наконец замолчал — и что через час будет забыт навеки.

Плетнёв — Гоголю:

«Слышал ли ты, что умер Полевой? Это бы ничего — да осталось девятеро детей нищих».

Опять Вяземский:

«Он оставил по себе жену, девять человек детей, около 60 000 р. долга и ни гроша в доме. По докладу графа Орлова пожалована семейству его пенсия в 1000 рублей серебром. В литераторском кругу — Одоевский, Соллогуб и многие другие — затевают также что-нибудь, чтобы притти на помощь семейству его. Я объявил, что охотно берусь содействовать всему, что будет служить свидетельством участия, вспомоществованием, а не торжественным изъявлением народной благодарности, которая должна быть разборчива в своих выборах. Полевой заслуживает участия и уважения как человек, который трудился, имел способности, — но как он писал и что он писал — это другой вопрос. Вообще Полевой имел вредное влияние на литературу: из творений его, вероятно, ни одно не переживёт его, а пагубный пример его переживёт и, вероятно, надолго. Библиотека для Чтения, Отечественные Записки издаются по образу и подобию его. Полевой у нас родоначальник литературных наездников, каких-то кондотьери, низвергателей законных литературных властей. Он из первых приучил публику смотреть равнодушно, а иногда и с удовольствием, как кидают грязью в имена, освящённые славою и общим уважением, как, например, в имена Карамзина, Жуковского, Дмитриева, Пушкина».

Опять Панаев:

«Полевой, впрочем, скоро после похорон был забыт, как забываются все люди, имеющие несчастие умереть ещё заживо».

Ну и от Герцена — последний, так сказать, на могилу цветок:

«Какое счастье вовремя умереть для человека, не умеющего в свой час ни сойти со сцены, ни идти вперед. Это я думал, глядя на Полевого, глядя на Пия IX и на многих других!»

А дальше, как сказано у Шекспира, — тишина.

Так в переводе Лозинского. По Пастернаку, дальнейшее — молчанье. По Кронебергу: конец — молчанье. А Полевой это предложение вообще опустил — зато присочинил несколько других: насчёт того, что должен же кто-то — а именно Горацио — оправдать Гамлета перед людьми, спас ти его имя от поношения.

Судите сами: в каком положении оказался вышеупомянутый я. Ни один человек не обратил внимания на нелепую предсмертную выходку Полевого. Никто не понял смысла его т. н. последней воли. Нечаянно я стал единственным носителем секрета, никому не нужного и (как вы сможете убедиться впоследствии) не слишком интересного.

Который к тому же не рассказать в двух словах. По крайней мере, я не умею. Правда длинна. Волей-неволей разводишь целую оперу исписанных бумажек.

Я был довольно молод. Жалел мёртвых. Любил справедливость. Отчего, думаю, в самом деле, не попробовать разобраться — что там случилось с этим Николаем Полевым; как он дошёл до отчаяния; за что довели. Даже если он действительно предал сам себя, и к чёрту сантименты, — всё равно нельзя же так оставить: человек, умирая, пытался что-то сказать — допустим, вздор; допустим, в бреду, — а если нет?

Дай, думаю, предложу этот сюжет литературе — советской так советской: какая есть, другую взять негде. Отношения у нас были неважные, но Полевой-то при чём? он жил так давно.

Предложил (сколько-то лет поворошив исписанные бумажки). Получил ответ. Машинописный, на официальном бланке. От 23.03.1984:

«...печатать книги о писателях „второго ряда“, каким является Н. А. Полевой». Точка. Над ней — как бы вместо неё — написано от руки: «нецелесообразно», — и точка опять.

Неискренне, зато деликатно. По всей-то правде говоря, если построить колонну по четыре в ряд (а при существующей ширине дорог и не забывая про конвой с собаками, больше нельзя), Полевой — писатель хорошо если шестнадцатого ряда.

Ну а я, значит, в каком-нибудь шестьсот шестнадцатом плетусь.

Перебирая в уме исписанные бумажки.

Как будто это реальные поступки реальных людей.

В сентябре в «Эрарте» начнется обучающий курс Самуила Лурье «Техника текста»
Рецензия Алексея Балакина на книгу Самуила Лурье «Изломанный аршин»
Интервью Сергея Князева с Самуилом Лурье по поводу выхода книги «Изломанный аршин»

Дата публикации:
Категория: Отрывки
Теги: Издательство «Пушкинский фонд»Самуил Лурье