Ирина Лукьянова. Стеклянный шарик

  • Издательство «ПРОЗАиК», 2012 г.
  • Повести «Стеклянный шарик» и «Кормление ребенка» — две истории о детстве нынешних взрослых. Причем детство для героев Ирины Лукьяновой — понятие не биологическое, а мировоззренческое, которое великий поэт назвал «ковшом душевной глуби», «вдохновителем и регентом» и которое продолжает жить в человеке и после того, как он покидает его возрастные границы. Так и происходит развитие вечного конфликта — «отцы» стараются вернуть «детей» в привычный круг поведения и поступков, а «дети» пытаются преодолеть сопротивление, изменить течение своей жизни и увлечь в полет тех, кто оказался рядом.

Диванный бегемот

Ася сторожит потолок. Когда проезжает машина, ей в крышу бьет солнце, и по потолку пробегает солнечный зайчик непонятной формы. Ася хочет остановить и разглядеть зайчика, разобраться — где у него лапы, уши, — но машины едут слишком быстро, и зайчики пробегают стремительно.

Ася сидит неподвижно и напряженно смотрит в потолок. Вся группа уже оделась и вышла из спальни, они кричат и возятся в умывальнике, и стало хорошо, тихо, только машины за окном вжжж, вжжж, и зайцы быстро пробегают по потолку.

— Ася, тебе особое приглашение нужно? — говорит няня Анна Семеновна. — Давай одевайся быстренько, иди полдничать.

Ася смотрит на потолок.

— Ну чего ты там увидела?

— Зайчик, — говорит Ася очень тихо. Она понимает, как это глупо.

И Анна Семеновна откликается:

— Глупости какие. Одевайся, а то опоздаешь. Там ватрушки.

— Не хочу ватрушки, — говорит Ася, не сводя глаз с потолка. Она ждет зайчика. И зайчик выходит из ничего, из серого потолка, и медленно идет, и Ася видит, что у него одно ухо и две лапки, а двух, наверное, просто не видно, и хвоста тоже нет, но Анна Семеновна хватает ее и начинает одевать.

Ася не сопротивляется. В прошлый раз она дергалась и вырывалась, и Анна Семеновна крепко дала ей по попе. С Асей никогда такого раньше не было. Как будто к попе приклеили раскаленную железку. После полдника уже перестало болеть, а железка жгла. Ася полдня хромала, чувствуя раскаленную железку, а Анна Семеновна сказала «не выдумывай, тебе не больно». Асе убежала и спряталась от Анны Семеновны в туалете, вдруг она еще раз ее обожжет. Она не знала, что мама пришла, а то бы она, конечно, сразу побежала к маме. «Почему ты пряталась?» — спросила тогда мама, но Ася не сказала, что Анна Семеновна жжется, мама бы ей не поверила. А если бы поверила, то еще хуже. Ася когда ей сказала, что под верандой живет пушистая крыса Дуня, она не поверила, а когда Ася рассказала, что носит ей хлеб после завтрака, мама нажаловалась заведующей. Ася потом болела, а когда пошла потом на прогулке кормить Дуню, там все цементом заделано. Мама, сказала Ася, они Дуню замуровали. И очень хорошо, сказала мама, крысы разносят болезни, а если бы она тебя укусила? Она бы меня никогда не укусила, сказала Ася, она меня любила. Она еду любила, а не тебя, засмеялась мама. Ася встала и ушла. Она долго ходила вокруг веранды, — может, Дуня ей хоть привет оставила. И нашла. Там лежал квадратный обрывок газеты, а на нем написано:

отъе

есто

вида

Ася научилась читать еще в позапрошлом году и хорошо поняла, что Дуня ей оставила записку: «отъезжаю в другое место, до свидания». Ася положила дунино письмо в секретную коробку, а маме больше ничего не рассказывала, потому что все равно будет только хуже.

— Ася, тебе ушки прочистить, чтобы ты услышала? Вот возьму ершик и почищу!

Ася понимает, что у Анны Семеновны не только электроток в правой руке — у нее еще из пальцев выдвигаются такие длинные прозрачные усики, щеточки и ершики, которые она втыкает детям в уши. У Аси отнимаются ноги и холод растекается по спине. Зачем она ждала зайчиков и думала про Дуню, надо было бежать еще когда она вошла.

Ася съеживается и представляет, как в уши ей входят холодные усики. Анна Семеновна надевает ей колготки и платье задом наперед, и Ася стоит и думает, как идти — чтобы лицо было впереди или карман с котенком? Она когда надевала это платье, показывала котенку дорогу и рассказывала: это наш двор, мы тут играем. В группе котенок был первый раз, платье еще новое, Ася вдруг спохватилась, что ничего ему не рассказывала, а тут его задом наперед еще надели. Ася решительно повернулась спиной и пошла по проходу котенком вперед.

— Да что ж за девка такая! — закричала Анна Семеновна.

Ася рванулась вперед, к выходу из спальни, но налетела спиной на кровать, упала и ударилась головой.

Анна Семеновна бросилась ее поднимать, но Ася заорала от ужаса. Сейчас Анна Семеновна отведет ее на кухню, прикует к стене, облепит раскаленными железками и будет совать в уши холодные усики. Анна Семеновна огромная, как бегемот. Она состоит из шаров и валиков, как бабушкин диван. А на концах валиков клешни с током.

На крик прибежала воспитательница Нина Андреевна.

— Что у вас тут случилось?

— Нина Андреевна, ну сколько можно! То сидит на потолке ворон считает, то задом наперед ходит! — Ася, что случилось?

Ася кидается Нине Андреевне на шею. У Нины Андреевны мягкая сиреневая кофточка с вырезом, а на шее на цепочке висят часики и тихо тикают. Ася прижимается к часикам ухом, они говорят тик, тик, тик, тики, тики, тики, тики. Нина Андреевна пахнет ландышем, а на груди в вырезе кофточки у нее конопушки.

— Вы пока идите в группу, Анна Семеновна.

— Что случилось, Ася? Ты почему плачешь?

Зайцы, железки, усики, клешни, кот на кармане. Никто не поверит, потому что им это не важно.

— Я упала и ушиблась.

— Зачем же ты шла задом наперед, глупенькая?

— Я не знаю, — говорит Ася. — Мне платье задом наперед надели.

— Ну давай переоденем. А зачем спиной вперед-то ходить, это ведь опасно?

— Не знаю, — плачет Ася. На сиреневой кофточке у Нины Андреевны темные пятна от Асиных слез.

Ася знает, что она глупая. Что она ни сделает, все выходит не так. Ее потом приводят, ставят, спрашивают: Ася, ну скажи, ну зачем ты это сделала? А она не может ответить. Клоун был страшный и смотрел, поэтому оторвала глаза и выбросила в унитаз. А если они там плавают и глядят, и все ему в голову передают, то и голову оторвала и выбросила в другое место.

А белую блузку брала, потому что снежная королева должна быть в белом, а синие пятна потому что рисовала на ней звезды и снежинки как в книжке на мантии, а краска растеклась и не отстирывается. А снежная королева потому что день такой, чтобы стоять у окна и повелевать снежинкам с волшебной палочкой в руке.

— Зачем ты испортила блузку, Ася?

— Не знаю.

Нина Андреевна причесывает Асю и перевязывает ей бантики потуже. Ася чувствует себя затянутой, аккуратной и новенькой, как кукла из магазина.

— Иди умойся, — говорит Нина Андреевна, — и быстро полдничать.

Ася идет умываться. В умывальнике зеркало. В нем чужая красивая девочка с новыми косичками и красными глазами. Ася качает головой и трясет косичками: здравствуйте, здравствуйте, чужая девочка, вы плакали? Да, я плакала, говорит чужая девочка, на нас набросился диванный бегемот.

— Диванный бегемот! — хохочет Ася. — А не хотите умыться?

— Умыться? — говорит красивая девочка в зеркале и красиво качает косами. — Это можно. Только не забудьте, пожалуйста, высморкать мне нос.

Анна Семеновна входит в умывальню, хватает Асю за руку и плещет ей в лицо воду. Вода забивается под веки, красивая девочка в зеркале убегает с криками «диванный бегемот!», бантик сползает. Анна Семеновна трет ей лицо чужим полотенцем, это полотенце Коновалова, а Коновалов сопливый. Теперь Ася покроется коноваловскими соплями. Ася отпихивает полотенце и сует голову под воду, быстро трет лицо, чтобы смыть коноваловские сопли.

— Да что за ребенок такой! — кричит Анна Семеновна. — Все поперек!

— Это не мое полотенце! — отчаянно кричит Ася.

— Какая разница! — кричит Анна Семеновна.

Анна Семеновна хватает Асю за плечи, тащит мимо столиков с полдником, сажает на табуретку возле входа на кухню. Рядом стоит стол, на столе серая кастрюля с хлорным раствором. В серой кастрюле мокнет и воняет хлорная, скользкая, серая марлевая тряпка.

— Посиди здесь и подумай о своем поведении.

Ася ненавидит запах тряпки. Асю тошнит. Ася говорит:

— Меня сейчас вырвет.

Диванный бегемот унес Асю в свое логово, приковал и душит тряпкой.

— Не выдумывай, — говорит Анна Семеновна, достает из кастрюли тряпку и начинает ее отжимать.

Асю рвет на пол.

— Что за девка! — говорит Анна Семеновна убито. — Нина Андреевна! Тут Николаеву вырвало!

Нина Андреевна отвечает с другого конца группы:

— Анна Семеновна, я не могу подойти. Разберитесь сами.

Ася встает и пошатываясь бредет к Нине Андреевне, но та уже сама кричит:

— Ася, за тобой мама пришла!

Асина мама, Нина Андреевна и Анна Семеновна долго разговаривают. Асе сказали «иди погуляй», мама переминается с ноги на ногу, по щекам у нее переливаются красные пятна. Анна Семеновна гудит, а Нина Андреевна вертит головой по сторонам:

— Саша! Ты куда пошел?

— Валя! Отойди от Коли!

Ольга Евгеньевна из соседней группы зовет их играть в ручеек. Ася бежит сквозь коридор из рук, пар, подолов. Этого взять? — незнакомый? Этого — Коновалов! Незнакомый, незнакомый, незнакомый, вдруг его взять опасно? С Валей не хочу, с Таней не хочу, ни с кем не хочу, куда хочу, туда лечу!

Ася выбегает с другого конца ручейка — одна, свободная, довольная: отделалась!

И идет проверять у веранды, нет ли нового письма от Дуни.

— Ася! — говорит ей мама по дороге домой. — Я тебе сколько раз говорила, что нельзя убегать? Почему ты опять убежала?

— Не знаю, — говорит Ася механически.

— Что мне с тобой делать?

— Не знаю, — говорит Ася искренне.

— Ты как себя чувствуешь-то? — вдруг вспоминает мама.

— Ужасно, — отвечает Ася очень честно. — Бегемотовна меня била, совала холодные трубки в уши, потом макала головой в воду, натирала соплями, а потом душила тряпкой. И от этого меня вырвало. Вот.

— Ася, — вздыхает мама. — Ну зачем ты это все придумываешь?

— Не знаю, — вздыхает Ася.

Форма Вселенной

День очень длинный, но еще длиннее ночь. Ночь смотрит светлыми глазами — серыми, полупрозрачными, внимательно, в упор. Задает вопросы, на которые надо отвечать, а нечего. Чего-то хочет от тебя — пароля, волшебного слова, тогда что-то сдвинется, изменится, а так ничего не меняется, ждешь и ждешь неизвестно чего, ждешь и ждешь, как в коридоре поликлиники.

Мама уже успеет со всеми поговорить, подержать на руках какого-то чужого малыша противного, поставь на место, зачем он нам, я же лучше? Почему ты смотришь на него, а не на меня, почему ты хвалишь его, а не меня, я же тоже милая? Я тоже умею говорить, а хожу я даже лучше, я не падаю.

Ася, якать некрасиво.

В очереди успеешь на все посмотреть, прочитать все плакаты про мойте руки перед едой и профилактику простудных заболеваний, они уже успеют все надоесть, и сама успеешь себе надоесть, и тетки в шапках, и дети сопливые, и разговоры: вы за кем? — вы за нами! — за какими такими «нами», кто эти «мы»? — это еще три кило груза, а не мы…

…а все сидишь, и сидишь, и сидишь…

Ночью и плакатов нет. Уже и сама себе надоешь, а все не спишь, и не спишь, и не спишь.

Ночью комната другая: цвета уходят, зато приходят узоры. Узоры и днем есть, они складываются из рисунка плитки, из орнаментов и трещин, из пятен и складок, и мама думает, что Ася ненормальная, потому что она внезапно смеется, а на полу смешная рожа из пятен.

Ночью узоры страшные: рожи и пальцы. Глаза слепые, пучеглазые, как у глубоководных рыб, раззявленные пасти. Ходить по полу опасно, схватят. Свешивать одеяло с кровати опасно, утянут. Подходить к стулу опасно, на нем висит халат-людоед. Он протянет к тебе безрукие рукава и усосет.

Мимо дома проходят машины, и по темному потолку пробегает светлый веер: слева направо, слева направо, слева направо. Это большая дама машет светлым веером, если у нее руки на втором этаже, то где голова? На крыше, наверное. В огромной шляпе. Когда она снимает шляпу, может закрыть всю крышу. Когда она машет веером, надо притаиться: вдруг она засунет руку в окно? И все кактусы посыплются.

Сидеть и плакать в ночном аквариуме, полном слепых глаз, потому что страшно сходить в туалет.

— Ася, что случилось?

— Мне страшно.

— Что опять?

— Я в туалет хочу.

— Иди.

— Включи свет.

Свет падает, и они все разбегаются, как тараканы на кухне, — мама даже не видит, как они прячутся, шмыгают за плинтус, забираются под кровать, прикидываются халатами.

Мама сонная, щурится, потирает плечи, чешет руки спросонок, переминается с ноги на ногу на холодном полу.

— Подожди меня под дверью.

— Ася! Тебе уже шесть лет!

— Я боюсь!

— Иди спать.

— Можно к тебе?

— Ася, у тебя есть своя кровать. Давай я тебя укрою, поцелую, вот возьми Динку…

— Оставь свет!

— И как ты будешь спать?

— Я все равно не буду спать.

— Ася, не глупи. Спи давай, завтра вставать рано.

— А уже завтра.

— Ась, я спать хочу.

— Иди, мам.

Как только выключается свет, во всех углах шорох, они вылезают, смотрят, таращат глаза. Динка, скажи им. Сядь рядом, вот так.

Динка садится возле подушки. Пластмассовый нос водит по ветру, непришитое ухо топорщится, пришитое прижато, пуговичный глаз сверлит темноту.

Ночь длинная, длинная, она не кончается никогда. Никогда — длинное слово, длиннее, чем жизнь. Жизнь кончится, а никогда останется. Оно плодится, разрастается, складывается узорами, узоры делаются все сложнее, ветвятся все дальше, из больших веточек растут маленькие, из маленьких тоненькие, из тоненьких ниточные, из них еще мельче, а там совсем микроскопические, и не кончаются, и так дальше, и дальше, везде. Везде — тоже очень длинное слово. Человек такой маленький, а везде — очень большое, больше дамы с веером. Динка, тихо, она опять махнула.

Вот я тут сижу, кажется, такая большая, а если смотреть на веточки от никогда, то и я маленькая, и мама маленькая, как засохшая ягода на ветке, и Динки совсем не видно, а веточки растут, тянутся, тянутся, уже и нас не видно, и дома нашего, мы все уменьшились, а конца не наступает, и кажется, я падаю куда-то в яму, падаю и падаю..

АААААА!

— Ася! Что случилось?

— Я упала.

— Куда ты упала? Ты тут, на кровати. Тебе приснилось чего?

— Не знаю. Страшное.

— А не надо страшные сказки на ночь читать.

— Это не сказки. Это веточки.

— Ветка в окно?

— Нет, веточки такие маленькие, а на них еще меньше, и еще, и мы с тобой совсем потерялись.

— Какие глупости тебе снятся. Ну вот, обними Динку, спи.

— Нельзя. Она сторожит.

— Хорошо. Пусть сторожит.

Меня никто не возьмет. Они будут тянуть лапы, ручки, веточки, но не возьмут. А тогда они пришлют холод и болезнь. И я заболею и буду лежать, и они будут тянуть из меня жизнь по ниточке, и совсем меня размотают. Я не хочу умирать.

Я не буду плакать. Я не хочу будить маму. Мне ее жалко, я не даю ей спать. Я ее замучила. Но мне очень страшно: здесь, под одеялом, еще ничего, но за ним начинаются взгляды и руки, и веер, и окно, а за ним дама со шляпой на крыше, там чужие, там холод и болезнь, и все расширяется, расширяется в светло-серое, холодное, бескрайнее, в везде, и я одна, и я меньше засохшей ягоды на ветке.

И надо встать и пройти по холодному полу. Он очень холодный, как будто жжется. И там клетчатый пол, как шахматы. И черная комната, и там мама, тоже холодная.

А дальше бескрайнее никогда, потому что у меня никогда, никогда не будет мамы.

— Мама!

— Ася, что с тобой?

— Мама!

— Что случилось?

— Приснилось.

— Что приснилось?

Это нельзя сказать. Потому что если сказать — то допустить его в реальность. Назвать пароль, впустить в свой мир. Я не пущу. Не скажу. Такие вещи не говорят.

— Плохое. Про тебя.

— Ну ты видишь, со мной все в порядке?

— Можно к тебе?

— Можно.

— А можно Динку к тебе?

— Можно.

Вселенная послушно принимает форму яйца; в ней можно склубочиться, подоткнуть одеяло, повращаться и заснуть. Время перестает ветвиться и останавливается: половина четвертого.

Замок

За Асей скоро приедет мама, а за Олей никто не приедет. Ася живет в городе, а Оля здесь. Олины друзья разъехались по деревням, только Ася на август приехала к бабушке. Оля бродит у Асиных ворот, слушает, как у Еремеевны блеют козы. Гремит засов, из калитки выходит Олина бабушка с сумкой.

— А Ася выйдет? — жалобно спрашивает Оля.

— Да кто ее поймет, опять на веранде с книжкой засела, — отвечает Асина бабушка.

Оля уныло бредет туда — в сторону котельной, потом обратно — в сторону колонки. Ждет, пока бабушка скроется за углом и громко кричит:

— А-ся! А-ся!

Повязанная платком голова Еремеевны возникает над ее низкой калиткой:

— Чего блажишь, дурная? Вот же я Макаровне скажу.

Оля убегает от Еремеевны подальше, легко топоча сандалиями. Она рисует прутиком на пыли, собирает в карман голубые стеклышки, пытается поймать на цветущем малиново-фиолетовом репейнике бабочку павлиний глаз, но бабочка улетает. Оля обрывает репьи и делает из них маленькую корзиночку.

Засов гремит снова, калитка скрипит, и выходит Ася. Ждет, пока Оля подбежит.

— А, привет, — говорит она.

Оля хочет дружить с Асей, но Ася такая недоступная. У Аси бело-красное чистенькое платье с клубничиной на кармане и белые носки с кружевами по краешку. И белые туфельки. А у Оли облезло-голубые, уже пыльные, и у одного резинка растянута, он сползает. И красные потертые сандалии, и желтое платье с коричневыми цветами и зелеными ягодами. У Аси красиво заплетенная косичка от темечка и атласный бант, а у Оли банты капроновые и косы как посудные ершики. Как подойти к такой Асе?

Ася направляется к куче песка у ворот.

— Будешь замок строить?

Оля кивает и присаживается рядом.

Ася возводит башню. Выкопала колодец и берет из глубины кучи сырой песок, лепит высокий конус и трет ладонями его бока, пока песок не становится темным и с виду прочным, как цемент. Оля лепит домик и проковыривает в нем дырочки: окно и дверь. Смотрит на Асин конус:

— А что это будет?

— Вот это внутренний колодец будет, а это донжон, — степенно отвечает Ася.

Ася достает из кармана с спичку. К ней приклеен бумажный красный флажок с треугольным вырезом. Ася укрепляет спичку на макушке башни. Выходит здорово, но Оля не знает, что такое донжон, так что переводит тему:

— А в башне кто живет? Красавица?

— Нет, — сосредоточенно бормочет Ася, пристраивая к башне ворота, — здесь живет феодал. Рыцарь. Его звали…

— Бюсси Д’Амбуаз, — выпаливает Оля самое красивое из найденных в памяти подходящих имен и заглядывает Асе в глаза.

— Нет, — отсекает Ася. — Бюсси Д’Амбуаз — это из графини де Монсоро по телеку, а здесь живет… здесь живет злой рыцарь Фрон де Беф.

-А можно я с тобой буду строить?

— Давай. Вот здесь будет крепостная стена, а здесь барбакан.

— Кто?

— Ну вот так вот будет ров, через него мост, а тут барбакан.

— А это что?

— Это тут такая защита входа, такая круглая как будто башня с воротами.

Оля сгребает песок и строит толстую высокую башню. Ася, недовольно нахмурившись, отрывается от возведения барбакана:

— Нет, донжон только один должен быть, самый высокий, нельзя башню выше его. Давай ты вот здесь строй стену, а на стене тоже башни поменьше.

Оля строит стену. Стена длинная, одинаковая, ей уже скучно, и она лепит башенку за башенкой, украшая их верхушки сорванными рядом лютиками.

— А давай как будто твой этот украл принцессу, а за ней как будто принц приехал.

— Мой этот — кто? — строго спрашивает Ася.

— Ну как его? Феодул.

— Феодал?

— Ну.

— Погоди. Там на самом деле он красивую Ревекку украл и рыцаря, а другой рыцарь, черный, за ним пришел и разбойников привел, и они стали осаждать замок. А вот здесь должен быть бартизан, — Ася показывает на угол, где сходятся две построенных Олей крепостных стены.

— Кто? — Оля смущенно смеется. Ася вздрагивает так, будто ее ударили.

— Ничего смешного. Бартизан — это башня такая сторожевая.

— Партизан, — хохочет Оля.

— Не хочешь играть — не надо, — обижается Ася.

— В партизанов! — веселится Оля. Она думает, Асе тоже будет смешно: партизан, толстый такой. — Прикинь, толстый, с бородой, в фуфайке, выходит из леса такой. А эти, рыцари — все — бах, офигели: кто такой?

Оля воображает явление партизана перед защитниками замка и заливается смехом.

Асе кажется, что Оля смеется над ней.

— Смешно дураку, что рот на боку, — оскорблено замечает она.

— Сама ты дура, — по инерции хохочет Оля. — Партизанка Ася!

Оля легко вскакивает на ноги и убегает. Она радуется своему партизану и почти летит от смеха, и сандалии оставляют легкие следы в остывающей тонкой пыли на неасфальтированной дороге.

— Партизан, партизан, — горланит она, а из кармана выпрыгивают голубые стеклышки.

Ася смотрит ей вслед. Вынимает из кармана спички с наклеенными флажками, смотрит на них и кладет обратно в карман. Солнце ушло с песочной кучи за сад, натянулась тень от ворот, и песок быстро стал холодным. Ася подходит к кусту золотых шаров, обрывает один цветок и, сосредоточенно общипывая его на ходу, идет по улице. Лепестки становятся все мельче и сыплются на землю желтой дорожкой.

Из-за угла выворачивает бабушка с тяжелой сумкой.

— А тебя Оля ждала, — говорит бабушка, увидев Асю.

— Я ее уже видела, — Ася крутит в пальцах оставшийся от цветка зеленый пенек.

— Вы хоть погуляли? А то все сидишь на веранде весь день.

— Да ну ее, — Ася отшвыривает останки цветка. — Она дура какая-то.

— Что-то и Маринка у тебя дура, и Оля дура, — осторожно замечает бабушка.

— Бабушка! Ну если она правда — дура?

Бабушка пожимает плечами.

Ася идет с ней домой, ждет, пока бабушка разгрузит сумку, хватает булочку с изюмом и убегает с ней на веранду — дочитывать книжку про рыцарей.

Джулиан Барнс. Артур и Джордж

  • Издательство «Эксмо», 2012 г.
  • В романе «Артур и Джордж» следствие ведет сам сэр Конан Дойль. Он решает использовать дедуктивный метод в расследовании самого скандального дела поздневикторианской Англии — дела о таинственном убийстве скота на фермах близ Бирмингема.

    Так насколько же действенны методы Шерлока Холмса в реальности?

  • Купить электронную книгу на Литресе

Артур

Ребенок хочет видеть. Так начинается всегда, началось так
и на этот раз. Ребенок хотел видеть.

Он умел ходить и мог дотянуться до дверной ручки. Сделал
он это без какой-либо определенной цели, инстинктивный
туризм малыша, и ничего кроме. Дверь была для того,
чтобы толкать; он вошел, остановился, посмотрел. Там не
было никого, чтобы глядеть, он повернулся и ушел, тщательно
закрыв за собой дверь.

То, что он увидел там, стало его первым воспоминанием.
Маленький мальчик, комната, кровать, задернутые занавески,
просачивающийся дневной свет. К тому моменту, когда он
описал это для других, прошло шестьдесят лет. Сколько внутренних
пересказов обкатывали и сочетали простые слова, которые
он наконец употребил? Без сомнения, оно выглядело
все таким же ясным, как в тот день. Дверь, комната, свет, кровать
и то, что лежало на кровати: «Белое и восковое нечто».

Маленький мальчик и труп: в Эдинбурге его времени такие
встречи вряд ли были редкостью. Высокая смертность
и стесненные жилищные условия способствовали раннему
узнаванию. Дом был католическим, а тело — бабушки Артура,
некоей Катерины Пэк. Быть может, дверь нарочно не заперли.
Не было ли тут желания приобщить ребенка к ужасу
смерти? Или — не столь пессимистично — показать ему, что
смерти бояться не надо. Душа бабушки просто улетела на Небеса,
оставив позади себя только сброшенную оболочку, свое
тело. Мальчик хочет видеть? Так пусть мальчик увидит.

Встреча в занавешенной комнате. Маленький мальчик и
труп. Внук, который, приобретя воспоминание, перестал быть
«нечто», и бабушка, которая, утратив атрибуты, теперь обретаемые
ребенком, вернулась в это состояние. Маленький
мальчик смотрел, и более полувека спустя взрослый мужчина
все еще смотрел. Чем, собственно, было это «нечто» — или,
точнее, что именно произошло, когда осуществилась великая
перемена, оставившая после себя лишь «нечто», — именно
этому суждено было обрести для Артура всепоглощающую
важность.

Джордж

У Джорджа нет первого воспоминания, а к тому времени, когда
кто-то высказывает предположение, что иметь его было
бы нормально, уже поздно. Он не помнит ничего конкретного,
такого, что бесспорно предшествовало всему остальному, —
о том, как его взяли на руки, приласкали, засмеялись
или наказали. Где-то теплится ощущение, что когда-то он был
единственным ребенком, и четкое осознание, что теперь есть
еще и Орас, но никакого первичного воспоминания, что ему
подарили братца, никакого изгнания из рая. Ни первого зрелища,
ни первого запаха, то ли надушенной матери, то ли накарболенной
единственной служанки.

Он — застенчивый, серьезный мальчик, очень чуткий к
ожиданиям других. Иногда он чувствует, что подводит своих
родителей: пай-мальчик должен бы помнить, как о нем заботились
с самого начала. Однако родители никогда не упрекают
его за этот недостаток. Хотя другие дети возмещают этот
пробел — силой вводят любящее лицо матери или заботливую
руку отца в свои воспоминания, — Джордж этого не делает.
Ну, во-первых, у него отсутствует воображение. То ли его никогда
не было, то ли его развитие было подавлено каким-либо
родительским поступком —это вопрос для той отрасли психологической
науки, которую еще не изобрели. Джордж вполне
способен воспринимать чужие придумки — истории о Ноевом
ковчеге, Давиде и Голиафе, Поклонении волхвов, — но
сам такой способностью не обладает.

Тут он себя виноватым не чувствует, поскольку его родители
не считают это его недостатком. Когда они говорят, что
у такого-то ребенка в деревне «слишком много воображения», — в этом, безусловно, заложено порицание. Ниже по
шкале — «сочинители небылиц» и «выдумщики», но куда хуже
всех ребенок «отпетый лгун» — таких нужно сторониться
любой ценой. Самого Джорджа никогда не наставляют говорить
правду: это ведь означало бы, что ему такие наставления
требуются. Нет, все проще: что он говорит только правду, подразумевается
само собой — в доме приходского священника
другой альтернативы не существует.

«Я путь, истина и жизнь» — он слышит это много раз из уст
своего отца. Путь, истина, жизнь. Ты идешь своим путем по
жизни и говоришь правду. Джордж знает, что Библия подразумевает
не совсем это, но, пока он взрослеет, слова эти звучат
для него именно так.

Артур

Для Артура между домом и церковью существовало нормальное
расстояние; однако оба места были полны значимостями,
историями и наставлениями. В холодной каменной церкви,
куда он ходил раз в неделю, чтобы вставать на колени и молиться,
были Бог, и Иисус Христос, и Двенадцать апостолов,
и Десять заповедей, и Семь смертных грехов. Все было очень
упорядочено, непременно перечислено и пронумеровано, ну,
как псалмы, и молитвы, и стихи в Библии.

Он понимал, что все, что он узнавал там, было правдой,
однако его воображение предпочитало другую, параллельную
версию, которой его учили дома. Истории его матери также
были об очень дальних временах и также рассчитаны на то,
чтобы учить его различию между добром и злом. Она стояла
в кухне у плиты, размешивала овсянку и подтыкала выбившиеся
пряди волос за уши, а он ждал минуты, когда она постучит
ложкой-мешалкой о кастрюлю, остановится и повернет к нему
свое круглое улыбающееся лицо. Затем ее серые глаза будут
удерживать его, пока ее голос струится в воздухе волнами
вверх и вниз, а затем замедляется, почти обрывается, когда она
приближается к той части истории, которую он еле мог вынести,
той части, где тончайшие муки или радость поджидали
не просто героя и героиню, но и слушающего.

«И тогда рыцаря подняли над ямой с извивающимися змеями,
которые шипели и брызгали ядом, а их свивающиеся
тела захлестывали белеющие кости прежних жертв…»

«И тогда черносердечный злодей с гнусным проклятием
выхватил спрятанный кинжал из своего сапога и шагнул к беззащитному…»

«И тогда девица выхватила булавку из волос, и золотые
кудри упали из окна вниз, вниз, вниз, лаская стены замка, пока
почти не коснулись зеленой муравы, на которой он стоял…»

Артур был подвижным, упрямым мальчиком, и ему было
нелегко сидеть смирно. Но стоило Мам поднять ложку-мешалку,
и он застывал в безмолвной зачарованности, будто злодей
из ее истории тайно подсыпал колдовское зелье в его еду.
И тогда в тесной кухне появлялись рыцари и их прекрасные
дамы, бросались вызовы, священные поиски волшебным
образом увенчивались успехом, звенели доспехи, шелестели
кольчуги, и всегда честь оставалась превыше всего.

Эти истории каким-то образом, который он сначала не понял,
были связаны со старым деревянным комодом возле кровати
родителей, где хранились документы о происхождении
семьи. Там содержались другие истории, больше напоминавшие
домашние задания, — о герцогском роде в Бретани и ирландской
ветви нортумберлендских Перси и о ком-то, кто возглавил
бригаду Пэка при Ватерлоо и был дядей белого воскового
нечто, про которое он никогда не забывал. И со всем этим
были связаны приватные уроки геральдики, которые давала
ему его мать. Из кухонного буфета Мам вытаскивала большой
лист картона, изрисованный и раскрашенный одним из его
дядей в Лондоне. Она объясняла ему гербы, а затем наступала
его очередь: «Опиши мне этот герб!» И он должен был отвечать,
будто таблицу умножения: шевроны, звезды с лучами,
пятиконечные звезды, пятилистники, серебряные полумесяцы
и прочие сверкания.

Дома он выучил заповеди сверх тех десяти, которые узнал
в церкви: «Бесстрашен с сильным, кроток со слабым» — гласила
одна, и: «Рыцарственное отношение к женщинам любого
— и высокого, и низкого — положения». Он чувствовал,
что эти важнее, так как они исходили прямо от Мам; к тому
же они требовали практического исполнения. Артур не заглядывал
за пределы своего непосредственного существования.
Квартира была маленькой, деньги небольшими, его мать переутомлена,
отец непредсказуем. Очень рано он дал детскую
клятву, а клятвы, он знал, оставались нерушимы: «Когда ты
будешь старенькой, мамочка, у тебя будут бархатное платье и
золотые очки, и ты будешь удобно сидеть у камина». Артур видел
начало истории — именно там, где он находился сейчас, —
и ее счастливый конец. Не хватало пока только середины.

Он искал полезные намеки у своего любимого писателя
капитана Майн Рида. Он заглядывал в «Рейнджеры-стрелки,
или Приключения офицера в Южной Мексике». Он прочел
«Молодых путешественников», и «Тропу войны», и «Всадника
без головы». Бизоны и краснокожие индейцы теперь
перемешались в его голове с рыцарями в кольчугах и пехотинцами
бригады Пэка. Больше всего у Майн Рида он любил
«Охотников за скальпами, или Романтичные приключения в
Южной Мексике». Артур еще не знал, как получить золотые
очки и бархатное платье, но подозревал, что это может потребовать
полного риска путешествия в Мексику.

Владимир Козлов. 1986

  • Издательство «Флюид», 2012 г.
  • Владимир Козлов — автор 7 книг в жанре альтернативной прозы (в т.ч. знаменитой трилогии «Гопники» — «Школа» — «Варшава») и 3 книг нон-фикшн (о современных субкультурах), сценарист фильма «Игры мотыльков».

    Произведения В. Козлова переведены на английский и французский языки, известны европейскому читателю.

    Остросюжетный роман «1986» построен как хроника криминального расследования: изнасилована и убита девушка с рабочей окраины.

    Текст выполнен в технике коллажа: из диалогов следователей, разговоров родственников девушки, бесед ее знакомых выстраивается картина жизни провинциального городка — обыденная в своей мерзости и мерзкая в обыденности.

    Насилие и противостояние насилию — два основных способа общения людей с миром. Однако в центре повествования — не проблема жестокости, а проблема смирения с жестокостью. Покорности насилию.

    Автор преодолевает догмы, взламывает условности. При этом действительность не объясняется и даже не описывается — она фиксирует и изображает сама себя: в меняющихся ракурсах и повторяющихся коллизиях, в отдельных штрихах и частных деталях. Писатель лишь поворачивает объектив, меняет линзы и наводит резкость на избранный объект.

За зарешеченным окном прокуратуры были видны
черные голые деревья и красно-белый лозунг на перилах
пешеходного моста: «Решения XXVI съезда КПСС —
в жизнь!» К грязному стеклу прилипли дохлые мухи.
Бумага, которой были залеплены рамы, местами отклеилась,
из-под нее вылезли клочья ваты. На подоконнике
стояла банка от «Кофейного напитка», набитая бычками.

За ободранным письменным столом сидел начальник
следственного отдела Сергеич: за пятьдесят, в поношенном
темно-сером костюме, под пиджаком — пуловер
и мятая синяя рубашка.

На придвинутых к столу Сергеича стульях сидели
следователи Сергей и Юра.

— …Личность убитой установлена, — сказал Сергеич.
Он провел ладонью по своим слегка курчавым,
седым, редким надо лбом волосам. — Фотографию
утром сегодня показали в школах, которые поблизости…
В семнадцатой опознали. Десятиклассница… — 
Сергеич посмотрел на листок бумаги на столе. — 
Смирнова Светлана Петровна. Шестьдесят девятого
года… Двадцатого мая. Сколько ей было бы? Семнадцать.
Да, точно, семнадцать… В голове не укладывается…

Сергеич отвернулся, посмотрел в окно. На стене в
углу бормотал радиоприемник «Сож» — белая коробка
с черной ручкой громкости. Передавали выступление
Горбачева:

— …Перестройка — назревшая необходимость, выросшая
из глубинных процессов развития нашего социалистического
общества. Оно созрело для перемен, можно
сказать, оно выстрадало их…

— Изнасиловали ее? — спросил Сергей.

— Судмедэксперт даст заключение вечером. Но, похоже,
что да… Трусы, колготки спущены…

— А что родители? — Юра — среднего роста, светловолосый,
в черном свитере и потертых джинсах — глянул
на Сергеича. — Почему не заявляли? Она ж, получается,
больше суток, как дома не появлялась…

— Кто их там знает… — Сергеич махнул рукой. — 
Может, сама еще та штучка, а может быть — пьяницы.
Ну, это уж вы будете разбираться. В общем, поручаю
вам это дело. Сергей — старший. А ты, Юрка, раз с убийствами
дела еще не имел… В общем, пора и тебе, так
сказать, приобщаться. Почти год работаешь все-таки…

Сергей — невысокий, черноволосый, коротко стриженный,
— сморщившись, поглядел на начальника.

— А почему транспортная не возьмет? Рядом же с
железной дорогой…

— Я разговаривал с Волковым — по расстоянию получается
вроде их территория… Но Волков уперся рогом:
сотрудников нет, заняты все, зашиваются… Позвонил
специально в республиканскую — там говорят:
отдавайте в районную…

— Козлы, ну, козлы…

— Пацанов тех задержали? — спросил Юра.

— Задержали одного, но отпустили, записали имя,
адрес… Ладно, хлопцы, давайте, как говорится, дерзайте…
Если честно, не завидую вам… Ой, не завидую… — 
Сергеич покачал головой. — Самый плохой район во
всем городе. Хуже одно только Гребенёво… Ну, про
Гребенёво разговор особый — там цыгане живут, а среди
них, ясное дело, всякого элемента хватает… Спекулянты,
тунеядцы, люди без постоянного места жительства
и работы… Одно хорошо, что не к нашему относится,
а к Ленинскому…

Сергеич посмотрел на Юру.

— Ну а ты когда постригешься? Что за цирк тут
устраиваешь?

— Разве это длинные волосы, Степан Сергеич?

— А что, короткие? По-твоему, так должен выглядеть
следователь прокуратуры? На Сергея посмотри, вот с
кого надо брать пример… Ну, это ладно… А что касаемо
убийства, здесь все серьезно. Вчера на место выезжал
начальник УВД, утром обо всем доложено в обком…
Поэтому на время расследования этого дела освобождаю
вас от всей остальной…

Дверь открылась, зашел Шимчук — высокий, нескладный,
сутулый дядька за пятьдесят, с толстыми губами,
поздоровался со всеми за руку.

— Ну што, хто футбол сматрэл у субботу? Апять
дваццать пять, да?

— Хорошо, что только ноль—один, — сказал Юра. — 
Могли и все три пропустить…

— А ты молчи, — перебил Сергей. — Ты за свое
«Динамо» (Киев) болей, а мы будем за наше…

— На будущий год — будете в первой лиге с такой
игрой.

— Ну, это мы еще посмотрим. Может, чемпионами и
не будем, но в призах — точно. Скажи, Петрович?
Шимчук снял шляпу, бросил на стол, пригладил ладонью
редкие волосы.

— Вот если б у камандзе был Малафееу, то не было
б пьяниц и ратазееу…

* * *

За железной дорогой виднелись деревенские дома,
громоотводы, силосные башни. По дороге катился синий
трактор «Беларусь». К переезду свернул оранжевый
«Икарус» с грязными боками. За кирпичным забором
ремзавода что-то ревело и визжало. На серой стене заводского
корпуса висели облезлые красные буквы:
«Соблюдайте технику безопасности!» Кусок лесополосы
между заводом и железной дорогой был засыпан прошлогодними
листьями, осколками бутылок, мусором.

Сергей, сидя на корточках, измерял рулеткой расстояние.
Криминалист щелкал затвором «Зенита-Е».

Юра, положив лист бумаги на дипломат, писал протокол.
Мужчина и женщина под пятьдесят — понятые —
переминались с ноги на ногу.

У «Могилы неизвестного солдата» — ржавого металлического
обелиска с облупившейся красной звездой —
невысокий худой мужик в телогрейке поднимал с земли
пустые бутылки, складывал в мешок.

Из-за деревьев выглянули два пацана лет по десять.
Сергей заметил их, пошел в их сторону. Пацаны бросились
бежать.

— Э, ну-ка стоять! — крикнул Сергей, погнался за ними.
Он догнал одного, схватил за куртку. Пацан попытался
вырваться. Молния куртки разошлась, он едва не
выскользнул, но Сергей схватил его за свитер. Второй
пацан остановился метрах в трех, поглядел на приятеля,
на Сергея. Сергей пальцем поманил его к себе.

— Что вы сразу так сцыканули, а? Что я вам сделал?
Я вас трогать не собирался, только спросить…
Пацаны пожали плечами.

— Вы тут близко живете?

— Да, на Моторной — вун там, — сказал один, показав
грязным пальцем на частный сектор.

— Днем здесь часто гуляете?

— Часто.

— А вечером?

— Редко… Тут неинтересно, тут не ебутся…

— А где?

— Там, за линией… Тольки не сейчас… Летом.

— Счас холодно, хуй к пизде примерзнеть, — сказал
второй пацан. Оба загоготали. — А что, там девку забили?

— Откуда вы знаете?

— Вася сказау.

— А кто этот Вася?

— Пацан один.

— А он откуда знает?

— Вася усе знаеть. Он мужыка забиу…

— Чего ж он тогда не на зоне?

— А его не посадили. Сказали тольки два раза узять
у рот. — Пацаны, глядя друг на друга, заржали.

— Ладно, все. Валите отсюда. Чтоб я вас больше не
видел!

* * *

— …Ну и, короче, мы идем назад к машине, ведем этого
гуся… — рассказывал сержант. — А тех уже нет, смылись…
Ну, и мы, короче…

— А чего вы их не поискали? — перебил Сергей.

Он, Юра, патрульные старлей и сержант сидели на
стульях в опорном пункте. Участковый лейтенант сидел
за столом, заваленном бумагами. На стене над столом
висел черно-белый портрет Дзержинского. За
окном, на другой стороне улицы, у пивбара тусовалась
компания алкашей.

— А зачем искать? — Старлей посмотрел на Сергея,
наморщил лоб. — Они вообще не при делах. Ехали в
«двадцать девятом» домой, а эти гаврики их отработали…

— А вдруг и при делах? Откуда ты знаешь?

— Слушай, не надо мне мозги компостировать, ладно?

— Старлей снял фуражку, положил на стол, снова
надел. — Здесь коню понятно: эти пацаны к убийству
отношения не имеют. Или…

— Ты делай свое дело, а я буду делать свое, понял? — 
Сергей посмотрел на старлея. — И это — твой проёб, что
ты не задержал людей на месте преступления. Если не
знаешь, почитай инструкцию…

— Ладно, его проёб, ну и дальше что? — сказал участковый.

— Что сейчас про это говорить? — Он взял со
стола пачку «Гродно», вытащил сигарету. Остальные
достали свои сигареты, закурили.

— Не надо из нас дураков делать, ладно? — Старлей
хмуро глянул на Сергея. — Мы все делали, как надо.
Сразу сообщили, вызвали второй наряд… Ничего не
трогали…

— Точно не трогали? — Сергей оскалился, показав
желтые зубы и коронку «под золото» в верхней челюсти.

— Судмедэксперт сказал, что сперму обнаружили…
Может, ваша, а? Пока второй наряд приехал… Баба вроде
молодая, сохранилась хорошо…

Старлей вскочил со стула, кинулся на Сергея.
Сергей уклонился от его кулака. Юра встал между ними.
Участковый сморщился.

— Вы что, охуели, пацаны?

Старлей сел, Юра — тоже.

— Ну, короче, все мы рассказали… — Сержант потушил
бычок о край стола, бросил его в доверху набитую
пепельницу.

Сержант и старлей встали и вышли. Дверь захлопнулась.

— Хули ты так на них? — спросил участковый. — 
Нормальные пацаны… Или ты не с той ноги встал?

Сергей махнул рукой.

— Ладно, по-любому, ситуация говняная. Место нелюдное
вообще. В смысле, поздно вечером. А убийство
— судмедэксперт сказал — было от одиннадцати до
двенадцати. Значит, лесополоса. С одной стороны — железная
дорога, с другой — забор ремзавода. Днем в обед
там работяги бухают, люди по дорожке ходят с
Ямницкого и на Ямницкий… А вечером там пусто…

— А дежурный на переезде? — спросил Юра.

— Сняли дежурного год назад. Теперь автоматический
шлагбаум…

— Жители домов окрестных…

— Это — далеко. Частный сектор дальше начинается,
за заводом…

— Все равно опросить надо. — Сергей поерзал на
стуле, стул скрипнул. — Видеть могли машинисты
и водилы автобуса. Какой там автобус — на Ямницкий?

— Двадцать девятый.

— А до которого он ходит — до двенадцати?

— Не знаю точно…

— Ладно, это сделаем. Свяжемся с вокзалом, с парком.
Объявление дадим в газету и на радио… Это все
само собой. А пока надо все узнать про эту бабу — все
контакты, связи и тэ дэ…

— Эти гаврики сейчас должны прийти — мы их к часу
вызвали.

— Это правильно. Поговорим. А кто они вообще такие?

— Так, пацаны как пацаны. Ты таких знаешь — выходят
кажный вечер, ищут на свою жопу приключений. Два
стояли раньше на учете в детской комнате. Учатся в училищах
— один в тридцать четвертом, два — в восьмом.

— А книжки записной или блокнота с телефонами
не было при ней? — спросил Юра.

Участковый, вылупив глаза, посмотрел на Юру.

— Кинься ты — какой блокнот, какие телефоны? Тут
на всем районе, может, у десятка человек есть дома телефон…

* * *

На стульях у стены сидели Половчук и два других
пацана, у стола — Сергей и Юра.

— Короче, лучше сразу вам колоться. — Сергей вынул
сигареты, закурил, сделал затяжку. — Если это вы,
то вам — жопа. Изнасилование плюс убийство. Групповое.
Высшая мера, короче… А чистосердечное признание
— по пятнадцать отсидите и домой. Сколько вам
будет, по тридцать с хером? Вся жизнь впереди, надейся
и жди… — Сергей улыбнулся, затянулся, сбросил
пепел на пол.

— Только нам не надо это вешать, — сказал Половчук.
Он исподлобья глянул на Сергея. — Мы там ни при чем.
Мы гуляли, увидели менжинских на двадцать девятом…
Дали им пиздюлей. Вот это — правда. Насчет бабы —
здесь мы не при делах…

Сергей бросил бычок в угол комнаты. Он ударился
о стену, покрашенную в синий цвет, упал на пол.

— Как ты со старшим разговариваешь, ты, щенок?

Сергей встал из-за стола, схватил пацана за ворот
куртки, поднял, встряхнул и оттолкнул.

— Можешь меня бить, сколько хочешь, — тихо сказал
пацан. — Нас там не было, мы ничего не знаем…

— А вдруг это вы, а? Захотелось, может, бабе засадить,
а? Поздно, никого нигде уже не снять, а тут сама
идет навстречу…

Кто-то из пацанов негромко свистнул в дырку в зубе.

— Тихо! Слушать и молчать, вы поняли? Может, скажете,
у вас у всех есть алиби?

— Что?

— Ну, можете доказать, что тогда там не были, что
были в другом месте… — сказал Юра. — В субботу, в
одиннадцать вечера. И чтобы кто-то подтвердил.

— Можем… Я был дома.

— А кто подтвердит?

— Мамаша. И сеструха.

— А ты где был?
— Я тоже дома.

— А ты?

— И я дома. Кино смотрел. «Особо важное задание».

Сергей отошел к окну, Юра со стулом придвинулся
поближе к пацанам.

— Давайте так. Никто не говорит, что это вы. Но если
вы там сидите все время — на остановке у ремзавода,
— может, вы что-то видели…

— Не, не были мы там… — сказал Половчук. — И вообще
мы там не сидим… Мы обычно всегда на Рабочем…

— А тогда чего сидели?

— Так, гулять ходили — на Ямницкий к одному пацану
зашли… Потом сели посидеть, покурить… Тут — двадцать
девятый, и в нем эти… Мы их наглядно знали —
недавно махались возле ДК…

* * *

Юра и Сергей вышли на крыльцо опорного, вынули
сигареты: Юра — «Космос», Сергей — «Астру». Юра зажигалкой
прикурил обоим.

— Ну, что думаешь? — спросил Сергей.

— Пацаны тут ни при чем.

— Я знаю.

— А чего тогда ты их?

— Пусть знают свое место. Они еще щенки, ты понял?
И нечего передо мной выпендриваться… У меня
у самого братан такой же. Восемнадцать стукнуло, хабзу
кончает. Осенью у армию пойдет, а после армии — я
говорю ему — в военное пусть поступает. У Вильнюсе
есть специальное училище — на надзирателей, короче…
Это ж, ты прикинь — вообще нормально. Зарплата ничего,
и зэки все тебе, там, сделают за водку или сигареты…
Ладно, поехали опять на место. Пока светло…
Посмотрим, что там рядом…

Парни подошли к красному мотоциклу «Урал» без
коляски, стоящему рядом с ментовским «козлом». Юра
выбросил сигарету, взял шлем, завел мотоцикл. Сергей
сел сзади.

* * *

Сергей и Юра ехали по лесополосе. Слева жители
окрестных домов устроили свалку: там валялась картофельная
кожура, бело-красно-синие пакеты из-под молока,
зеленая обшарпанная рама трехколесного велосипеда, деревянный игрушечный грузовик без колес с
цифрами «69» на кузове. Справа тянулся забор ремзавода,
сверху из цемента торчали осколки стекла. Где-то
гавкнула собака. По рельсам катился пассажирский поезд.
Мелькали зеленые вагоны с белыми табличками
«Ленинград — Одесса».

Юра остановил мотоцикл у калитки крайнего дома. Он
и Сергей слезли с мотоцикла, Юра приоткрыл калитку.

— Есть кто-нибудь?

Дом был покрашен в красно-коричневый цвет.
У крыльца валялся топор. Возле собачьей будки стоял
чугунок с объедками. Гремя металлической цепью, из
будки выскочил пес, загавкал. Цепь была короткой, до
калитки не доставала. Пес, пытаясь дотянуться до
Сергея с Юрой, встал на задние лапы, продолжал злобно
рычать и гавкать.

— Ладно, пошли отсюда, — сказал Сергей. — Пусть их
всех участковый опросит.

* * *

Ржавые металлические гаражи почти примыкали к
стене завода. Юра и Сергей прошли в щель между двумя.
За гаражами валялся старый матрац с вылезшими
пружинами, на нем сидели три пацана лет по семнадцать—
восемнадцать, пили «Жигулевское» из бутылок
с желтыми этикетками. У соседнего гаража болтался
на куске проволоки, привязанной к двум деревьям, повешенный
кот.

Пацаны, продолжая пить пиво, молча глядели на
следователей.

— Ваша работа? — Сергей кивнул на кота.

— А какое пизде дело? — сказал один, рыжий, веснушчатый,
со шрамом на лбу. Остальные захохотали.

Сергей резко схватил его за руку. Бутылка упала на
землю, пиво разлилось по сухой траве, вспенилось.

Заломив пацану руку, Сергей швырнул его на землю,
коленом надавил на спину.

Другой пацан разбил бутылку о гараж, прыгнул на
Юру с «розочкой». Юра уклонился, поймал его за запястье.
Пацан разжал пальцы. «Розочка» упала в траву.
Юра сбил парня с ног. Третий пацан молча смотрел, продолжая
потягивать пиво. Сергей несколько раз ударил
«своего» пацана кулаками, поднял глаза на третьего:

— Ты тоже хочешь?

— Не, спасибо…

Оксана Даровская. Жизнь и любовь Елены

  • Издательство «КоЛибри», 2012 г.
  • В крепкий узел Большого Города сплелись невыдуманные
    истории нескольких поколений женщин, ищущих счастья, но
    понимающих его по-разному. Перипетии их судеб будоражат,
    извлекая на свет множество непростых вопросов. Оттого и
    сюжетные линии, и стилистику романа невозможно вместить
    в рамки сентиментальной «женской прозы».

Случается в медицинских стационарах коварный промежуток безвременья — некий час
«зеро», когда все от главврача до уборщицы,
будто по мановению волшебной палочки, внезапно испаряются и больничный коридор вместе с врачебными, процедурными, смотровыми
кабинетами ненадолго вымирает. В такой час
дозваться кого-либо на безлюдном этаже не
стоит даже и пробовать. Но не знающие об
этом рассредоточенные по палатам скорые роженицы продолжали кричать. Одни громко
и настойчиво — сообразно мощным схваткам,
другие, с менее сильными схватками, — скромнее, с большими интервалами.

Лишь одна без пяти минут роженица по
имени Соня лежала себе тихо-спокойно, словно
пребывая в легком дремотном забытьи-полусне.
А живот ее в это время жил активной, но как
бы отдельной от нее, самостийной, жизнью:
он вовсю двигался, то увеличиваясь и выпирая
с одной стороны, то неожиданно перемещаясь
в противоположную сторону и острым холмиком выпячиваясь уже там. Ребенку явно не терпелось на свободу.

За ледяной филигранью окон Грауэрмановского роддома наплывали ранние сумерки
схваченной приличным морозом зимней сердцевины. К закату шел день старого Нового,
1956 года. Соня лежала на спине, прикрыв
небольшими пухлыми ладошками разносторонние поползновения живота, и думала о недавнем прошлом. Ей вспоминались танцы десятимесячной давности, устроенные 8 Марта на
их предприятии, — там она познакомилась с отцом своего будущего ребенка. Он был начинающим военным, почти выпускником училища,
и пришел на танцы с близким приятелем — женихом Сониной подруги Томы. Девушки жили
в ту пору в двухместной комнате женского общежития, принадлежащего заводу электромедицинской аппаратуры (сокращенно «ЭМА»).
Завод базировался на Таганке. В бухгалтерии
завода они и работали, начисляя сотрудникам
зарплаты, а иногда премии и прогрессивки.

Лежа на скрипучей роддомовской койке,
Соня почти ощущала обнимающие ее тогда
в танце горячие, как печка, молодые мужские
руки. Руки жарили ей спину через шерстяную
кофточку, надетую поверх легкого крепдешинового платья, обжигающие волны от рук распространялись по всему телу и отдавали пульсирующим пламенем в самом низу живота. Столь
острое интимное желание посетило ее на этих
танцах, пожалуй, впервые в жизни.

Три следующих за мартовскими танцами месяца она почти каждую ночь тонула в пышущих
огнем военных руках. Ее мягкая, с голубоватыми прожилками вен грудь, нежный, шелковистый живот, полноватые белоснежные ноги
да и вся ее внутренняя сущность содрогались
и млели — то от осторожных, теплых прикосновений, то от обжигающе сильных, затяжных обхватов, оставляющих на дебелом теле вмятины,
а затем быстро проступающие бледно-сиреневые синяки. Томка убегала с ночевками к жениху, с которым у нее недавно был назначен
день свадьбы, и комната в общежитии освобождалась для новой любви, а вернее, для всеобъемлющей молодой страсти. Поздними вечерами
марта и апреля 1955 года в хорошо натопленном,
душноватом воздухе комнаты висела горячечная, чувственно-тягучая истома — она продолжала томное парение и в мае при выключенном
отоплении. С ноющим от вожделения низом
живота словно под гипнозом Соня ожидала еле
слышного удара в окно мелкого камушка. То был
знак прихода, мужского присутствия под окнами; пора было распахивать оконные створки
и сбрасывать вниз со второго этажа скатанную
в плотный жгут, перехваченную в нескольких
местах бельевой веревкой простыню с тугим узлом на конце.

Объявление внизу при входе гласило: «Всем
гостям и посторонним в обязательном порядке
надлежит покинуть общежитие до 22.00. Администрация». Посему действия обоих были отработаны до мелочей. Под покровом темноты
в два-три ловких обхвата крепких рук тот, кто
стоял только что под окном, оказывался в комнате, и Соня мгновенно опрокидывалась в его
объятия. Два сросшихся воедино тела делали
несколько синхронных шагов от окна к кровати
и падали в нее словно в безбрежный и бездонный, густой и теплый, как жирное парное молоко, океан. Впопыхах вывернутые наизнанку
военная форма и байковый халат тут же оказывались на полу и до половины шестого утра
покоились рядом с кроватью в причудливых
конфигурациях, соприкасаясь рукавами, являя
собой неделимое целое.

В одну из таких всепроникающих и всепоглощающих апрельских ночей и зародилась в Соне
новая крохотная жизнь. Но неопытная молодая
дуреха, успевшая познать животную телесную
страсть, но не наученная многодетной горемыкой-матерью никаким женским премудростям,
еще долгое время не знала о новой в ней жизни.

Пока Соня предавалась сладко-горьким воспоминаниям о недавнем прошлом, на этаж, сменив покинувших вахту коллег, стремительно
ворвались трое врачей. За ними подтянулся
средний медицинский персонал. Надев изрядно
поношенные халаты, игривыми бантиками завязав друг другу на спинах дряхлые, полуоторванные тесемки, они рассредоточились по палатам
угомонять страждущих женщин. Соне крупно
повезло. В ее палату вошел всеобщий любимец отделения Николай Николаевич. Некоторые молоденькие медсестры думали про него,
будто он начал принимать роды еще до революции, но дело обстояло не совсем так; Николаю
Николаевичу было чуть за шестьдесят — из них
он принимал роды тридцать пять лет, с начала
20-х, с условным четырехлетним перерывом на
Великую Отечественную. Условным перерыв
считался потому, что и на фронте помимо различных ампутаций, многочисленных извлечений пуль, бесконечного штопанья ран неоднократно пригождалась его основная акушерская
профессия, ибо ни одна война не может остановить процессов взаимного любовного тяготения и последствий таких военно-экстремальных
влечений. Многие перепуганные и оглушенные
войной молодые росомахи не успевали комиссоваться до родов.

Доктор присел на край Сониной кровати,
аккуратно откинул одеяло, осмотрел и легонько
ощупал, убрав ее ладошки, затихший, на время
испугавшийся живот и спокойно произнес:

— Так, матушка-барыня, а ты что безмолвствуешь? Воды-то уж отошли, а ты лежишь, понимаешь ли, в луже и хоть бы хны. Ну, давайте ее
на каталку и в родильную, — обратился Николай
Николаевич к двум сопровождающим его санитаркам, часовыми стоявшим по краям от Сониной кровати. Через несколько минут снабженные видавшим виды средством передвижения
две крепко сбитые, средних лет медработницы
вернулись в палату, обхватили Соню за разные
части пухлого тела, помогли ей переместиться
на каталку и, дребезжа разболтанными, мотающимися в разные стороны колесами, повезли по
коридорному пролету в родильную комнату.

Не часто Николаю Николаевичу приходилось встречать в своей долголетней практике
столь индифферентных рожениц. Обычно те
из женщин, что мучились многочасовыми тяжелыми родами, несмотря на полуобморочное, почти бездыханное состояние, из последних сил старались помогать выходу ребенка
из тесных, темных врат в большую слепящую
жизнь, а сейчас перед пожилым врачом лежала
молодая, пышущая здоровьем, дебелая квашня-неумеха, вовсе еще не уставшая, но категорически не желающая выполнять главную на земле
женскую миссию — извечную функцию деторождения.

* * *

Соня совсем не хотела рожать. Но так уж
вышло. Спохватилась слишком поздно. Узнала
о беременности случайно — почувствовала головокружение и тошноту, резко спрыгнув с высокого подоконника при мойке окна. Гигантское
окно это являлось частью роскошного эркера
в недавно полученной от работы комнате.

В последние дни мая 55-го года Соню вызвало к себе руководство завода и торжественно
провозгласило: «За отличную работу, примерную дисциплину, безотказность и неконфликтный, покладистый нрав Аверченкова Софья
Николаевна получает комнату в коммунальной
квартире». (Представители заводской администрации совершенно не догадывались о ночных
ее забавах в стенах общежития.) Обескураженная девушка молча стояла перед руководством
и, обомлев от нежданного чуда, почти не верила в происходящее: неужели все эти события
случились именно с ней и столь добрые, хвалебные слова, подкрепленные фантастическим
делом, звучат непосредственно в ее адрес? В
минуты растерянности или стеснения на округлом Сонином лице проступала легкая рассеянная улыбка, образующая на розоватых щеках
небольшие уютные ямочки. Вот так, в своей
полуулыбке «в ямочку», и простояла она рядом
с дверью, не отважившись пройти в глубину
профкомовского кабинета для получения заветных ключей; и председателю месткома пришлось
самому встать из-за стола, широким жестом вложить ключи в ее мягкую ладошку, громко сказав
при этом: «Пользуйся! И в дальнейшем радуй
нас своими трудовыми успехами!»

Комната оказалась чудесная, эркером выходила в милейший Савельевский, прежде Пожарский, переулок. В трех шагах от шикарного, до
революции доходного, дома простиралась тихая, спокойная Остоженка, а чуть подальше манила желтой аркой с колоннами станция метро
«Дворец Советов», через два года переименованная в «Кропоткинскую». Располагалась комната на очень высоком втором этаже, в самом начале полной закоулков и лабиринтов огромной
коммунальной квартиры, в отдельном, закрывающемся дополнительной дверью невеликом коридорчике. Соню поразили необычайной красоты окна, глядящие на нее во все глаза с фасада
дома — большие, как будто удивленные, с полукруглыми арочными сводами вверху. Такого великолепия она не видывала отродясь. Дом имел
сквозную арку в небольшой дворик с палисадником и выходом во 2-й Обыденский переулок.
Ну а об эркере в комнате и говорить нечего —
он дорогого стоил! Правда, на широченной,
с двумя плитами и множеством допотопных
деревянных столов кухне тараканы-прусаки падали в кастрюли и тарелки прямо с потолка — да
ну и что? Кого удивишь тараканами? В комнате
не бегают, и слава богу. Вот в общежитии тараканы шныряли повсюду, существовали на каждом квадратном сантиметре, только что в нос
и рот во время сна не заползали. А в родительском доме так вообще мыши спокойно ходили
и рыскали по всем углам, ощущая себя полноправными хозяевами жизни.

Соня и верила, и не верила счастью в виде
персональной у нее комнаты. И когда зародившийся в ее телесных недрах ребенок впервые
дал о себе знать приливами тошноты и головной боли (а случилось это в конце июня, на
основательно третьем месяце беременности),
она ужасно испугалась. Смутные догадки наконец-то начали проникать в ее отрешенную, чудаковатую голову.

Первым делом она поделилась непонятными ощущениями с замужней теперь Томкой.
Томка недавно переехала к молодому мужу
и жила в отдельной квартире со строгими, но
порядочными, себе на горе, мужниными родителями, скрепя сердце давшими добро на
свадьбу и окончательное переселение к ним
новоиспеченной шустрой невестки, оказавшейся, ко всем своим сельским прелестям, еще
и старше их сына.

Негромкая беседа подруг происходила в обеденный перерыв за хлипким столиком заводской
столовой. Томка, перестав жевать салат из свежей капусты с морковкой, внимательно слушала,
широко вытаращив и без того огромные, выпуклые глаза, а как только немногословная Соня
смолкла, без единой секунды промедления выпалила:

— Ты что, с ума сошла? Тебя же комнаты
лишат, когда узнают. Они же на тебя рассчитывали как на работника, потому и комнату
выделили. Ой, Сонька, вытурят тебя теперь
и с работы, и из комнаты. — У приехавшей
в Москву с первой волной лимита Томки, чудом осевшей в бухгалтерии завода, да еще
и сумевшей подцепить столичного жениха
с двухкомнатной квартирой, в голове крепко
укоренился и царствовал единственный святой
приоритет — безусловная, ни с чем не сравнимая ценность московского жилья. Но помимо
этого у Томки имелся еще и сугубо личный,
корыстный интерес. Она привыкла к Соне, ей
было комфортно работать рядом с доброй, безотказной подругой. Конечно, кроме них в бухгалтерии существовали и другие сотрудницы,
но подруги, как самые молодые, держались
особняком, неразлучной парочкой, и Томке
вовсе не улыбалось обнаружить как-нибудь
утром на Сонькином месте вреднючую пожилую грымзу-кикимору из плеяды широко распространенной сухой бухгалтерской братии.

Между тем известный по недавнему любовно-весеннему угару, но ни о чем пока не
догадывающийся виновник Сониных недомоганий — друг новоиспеченного Томкиного мужа
Сергей — не мог похвастаться наличием московских метров. Он, коренной ростовчанин, отслужив в армии и получив отличную армейскую
характеристику-рекомендацию, был направлен
три года назад на учебу в Москву и обосновался
в общежитии при военном училище. И ждало
его совсем скорое, уже объявленное распределение на Дальний Восток, а именно в город
Хабаровск, с последующими традиционными
многолетними перемещениями по различным
городам и весям нашей великой в ту пору Родины. За Томкиного же окольцованного месяц назад избранника похлопотал прошедший
войну отец-полковник, и начинающего военного распределили на службу в подмосковный
город Жуковский.

Доедая салат, что-то быстро обдумывая,
Томка спросила:

— А своему сказала?

Соня отрицательно помотала головой.

— Ну и правильно, — резюмировала Томка,
отодвинув пустую тарелку, — он тебе в этом деле
не помощник. Скоро поедет скитаться, а ты
что, попрешься за ним с пузом на край земли,
бросишь Москву, лишишься работы, прописки?
Нет, — захлебывалась она страстной речью, — не
для того ты приехала в столицу из своего Горького и получила комнату, чтоб все потерять ради
пожизненной стирки вонючих галифе на краю
географии.

Сама она в данном бытовом вопросе полагалась, судя по всему, на крепкую моложавую
свекровь. «А какая ей, на фиг, разница, сколько
порток в тазу замочить, — мысленно рассуждала
свежевыпеченная сноха, — где мужнины галифе,
там до кучи и сыновьи».

— В общем, — дальше звенела она, — нужно
срочно искать врача и делать аборт. Я поговорю
тут с одной, вроде бы она знает такого, обращалась,
и он помог, сделал все как следует, только придется
денег заплатить — сколько, тоже узнаю. А насчет
мужа не дрейфь, москвича себе потом найдешь.

Счастливо устроившаяся Томка, молотя языком без костей, соблюдая персональную выгоду,
вовсе не озадачивалась, что дает совет, давать
который не имеет никакого права, и что в данный момент за шатким, кривоватым столиком
местной столовой решается не только Сонина
судьба, но и судьба существа, день ото дня все
явственнее напоминающего о себе в глубинах
мягкого Сониного живота.

Каждое Томкино слово отзывалось в Сонином сердце и мозгу острыми, болезненными
иголками, заставляло возвращаться в воспоминания о совсем несладком горьковском периоде.

Ноэль Реваз. Эфина

  • Издательство «Текст», 2012 г.
  • Роман современной швейцарской писательницы Ноэль Реваз — о театре и о любви. О любви на сцене и вне ее.

    Героиня книги Эфина — страстная поклонница знаменитого театрального актера Т. Когда-то давно он написал ей письмо, оба о нем забыли, а потом вдруг вспомнили, вступили в переписку, стали встречаться. Любопытство влекло их друг к другу, они уставали от общения, злились, радовались, горевали. Так прошла целая жизнь…

  • Перевод с французского Елены Клоковой
  • Купить книгу на Озоне

Однажды вечером, в четверг, молодая женщина
отправляется в театр. Два человека, два актера
попеременно появляются на сцене. Один —
пузатый, он мошенник. Другой — утонченный
и безмятежный, именитый гражданин. После
спектакля на поклон выходит только один исполнитель,
и она понимает: он играл обе роли.
Он стоит у рампы, молодая женщина сидит в
третьем ряду. Она может пересчитать волоски
на его голове и разглядеть припудренные поры
на коже лица. Она может счесть, что улыбается
он именно ей и смотрит не поверх прожекторов,
а ищет взглядом ее. Кто этот превосходный
актер? Отовсюду звучит имя: Т. Ну конечно,
этот человек — Т. Она не узнает лица. Фигура
тоже совершенно другая. Но фамилия знакомая.
Она уже встречала ее. Было одно письмо.
Она не знает, когда его написали и зачем отослали.
Несколько лет назад этот человек был
молод и темноволос, теперь он поседел и отрастил
животик. Молодой мужчина крепкого
телосложения. Листок бумаги, исписанный его
почерком, он держал его в руках, думал о содержании
письма. Молодая женщина отправляется
в чулан, где хранятся коробки: она не
помнит, что сделала с письмом Т., выбросила
или положила к другим бумагам. Она меняла
квартиры, уезжала, у нее были мужчины. Письмо
может быть в ящике, а ящик — на чердаке,
она поставила его туда, когда начала жить своим
домом. Оно могло быть немым свидетелем
сцен расставания. Или распадаться на атомы,
когда готовился ужин, молчал телефон или
когда хозяйка лежала на кровати или диванчике,
ни о чем не думая.

Актер вышел в фойе. Она не узнает черт его
лица, но это Т., так, во всяком случае, говорят
окружающие, и в программке тоже стоит
это имя. Толпа несет ее к двери, нужно пройти
мимо него. Т. замечает ее, здоровается, теперь
она может поздравить его с успехом. Она отходит
с мыслью о письме и не знает, ответила
тогда или нет. Вернувшись, кладет на бумагу
слова, которые он никогда не прочтет.

Т., пишет она — не «дорогой Т.», потому
что он ей вовсе не дорог, это-то и непонятно,
потому-то она и пишет. Т., пишет она, сегодня
вечером я видела вас на сцене и хочу повторить,
что была потрясена вашей игрой. Не
знаю, хороша была пьеса или нет. Постановка
недурна, оформление спектакля мне понравилось.
Но тонкость вашей игры унесла меня далеко
отсюда. Я побывала в местах, о которых
почти забыла. Пересмотрела долгие часы фильмов
по телевизору. Посетила разные тюрьмы в
Америке, вспомнила лица людей, встреченных
в лифте. Я не упустила ни одного мгновения
вашей игры и оказалась вне времени и пространства.
Вы стали разными людьми. Благодаря
вам я на целый час забыла, что мое имя —
Эфина, что мне скоро исполнится тридцать
два, что я живу в этом городе, в трехкомнатной
квартире окнами на восток, с двумя паучками.
Соседи мои глуховаты и с утра до вечера смотрят
телевизор. По вторникам я выношу мусор.
Люблю поесть с друзьями. Никогда не задергиваю
шторы. Вот что я хотела вам сказать: возможно,
в прошлом я не получила вашего письма.
Не знаю, что тогда подумала, и не знаю,
что произошло. Меня мучит вопрос, получили
вы мой ответ или нет. Помню, как удивлялась
вашему письму, конверт я точно вскрывала, но
смысла послания не уловила. И последнее: не
хочу, чтобы вы восприняли это письмо как еще
одно в ряду множества любовных записок. О
любви между нами речи нет. Наверное, нечто
иное, о чем мы можем поговорить или промолчать.
Лично я предпочту оставить все как
есть. Не исключено, что мы еще встретимся,
в жизни все бывает. Надеюсь, вам больше не
придется выслушивать мои комплименты, глядя
в пол. Ваша улыбка рождает мысли, которые
я не могу выразить словами, но они выводят
меня из себя. Покинув театр, я была вынуждена
остановиться и прислониться к стене, так
что какой-то таксист спросил, не нужна ли мне
помощь. Один мужчина предложил мне купить
дозу. Другой спросил, сколько я беру. Соседи
наблюдали, как я поднимаюсь по лестнице,
они видели, в каком я состоянии, и решили,
что вскорости случится нечто серьезное или
неприятное.

Она дописала письмо и тщательно заклеила
конверт, проверив уголки. Она не знает адреса,
но его можно найти в телефонном справочнике.
Она кладет конверт на стол, где он пролежит
семнадцать месяцев. Потом она сменит
квартиру и при переезде выбросит его.

Вечером после спектакля Т. рассказывает подруге
о встрече с молодой женщиной, которая
когда-то не ответила на его письмо. Или ответила
— у него в голове все путается, он ни черта
не помнит, так что если ответ и был, то давно
испарился. Женщина не слушает. Письмо
было написано в то время, когда они с Т. еще
не общались. В последние дни Т. раздумывает,
не взяться ли за перо. Он не знает ту женщину,
она неинтересная и, скорее, несимпатичная.
Он все-таки пишет письмо.

Мадам, начинает он, но женщина еще молода,
возможно, моложе него, и он меняет «мадам
» на имя, тон выходит слишком фамильярным,
он не знает, что делать, и решает написать
«дорогая Эфина», хотя она ему вовсе не дорога,
да и писать не хочется. Нужно прояснить одну
вещь, и все будет кончено.

Дорогая Эфина, пишет он, мне кажется, нам
следует решить один вопрос, который много
лет оставался невыясненным, хотя мы считали
его закрытым. Прошлым вечером, в театральном
буфете, мы оба это поняли. Вы не станете
отрицать, я почувствовал это по вашему голосу,
по тому, как вы говорили обо всем и ни о
чем. Я был принужден смотреть в пол, чтобы не
выдать смешанных чувств. Я испугался, что вы
заметите, поймете — это зрелище не для таких
женщин, как вы. Такие, как вы, очень хрупки.
Такие, как вы, легко и быстро влюбляются,
а у меня, как вам известно, есть подруга, трое
сыновей, дочь, и я не имею ни малейшего намерения
все начинать сызнова, а главное — и
вы это знаете, — любовь мало меня занимает.
Для вас, как и для меня, не тайна, что мужчин и
женщин способна соединить не только любовь,
спектр того, что может нас связать, необычайно
широк. Так не позволим же романам и фильмам
опростить наши чувства. Вернусь теперь к
пресловутому письму. Да, очевидно, я написал.
Много лет назад я только о том и думал. Помню
место. Помню, какое было освещение и дешевый
стол из ДСП, за которым сидел. День
был ясный, хотя уже наступила осень. Точно
помню, куда ходил, что делал и какая прогулка
неожиданно побудила меня сесть за письменный
стол. В некоторых забавных оборотах,
которые я употребил, повинен пруд. Птицам
и листве деревьев я тоже обязан некоторыми
допущенными в письме глупостями. Но я не
хочу возвращаться к тому, что лежало в подоснове.
Не буду раскрывать значения слов и
смысла сказанного. Не стоит больше об этом
думать. От вас мне тоже ничего не нужно, я
хочу лишь смотреть — как в театре — на вашу
молодую, но уже в морщинках кожу, ваш испуганный
взгляд и круги под глазами, так неумело
загримированные тональным кремом. Ваши
щеки сбивают с толку, волосы плохо убраны, и
вашей любовной жизни отпущено от силы лет
десять—пятнадцать.

Т. на мгновение поднимает голову. Спрашивает
себя, стоит ли продолжать или пора
остановиться. Он хочет порвать письмо, но не
делает этого и забывает листок на кухонном
столе. Утром, за завтраком, его подруга пробегает
текст глазами. Каждый день она читает Т.
отдельные фразы. Называет письмо романом с
продолжением, и они смеются.

Эфина переехала в другой квартал. Если в голову
приходит мысль о Т., она гонит ее прочь, Т.
ничего для нее не значит, совсем ничего. Жизнь
идет своим чередом, внутри Эфины растет маленький
лягушонок, у нее есть мужчина. Солнце
заливает комнату — она выходит окнами на
южную сторону. Эфина идет на работу. Нет,
места для Т. в ее жизни нет. Т. может занимать
одно-единственное место — в театральных программках.
Три-четыре раза в год его имя вдруг
всплывает из небытия, как гриб из-под земли, и
появляется в числе исполнителей. Эфина тщательно
изучает программки, выискивая, где и в
какие дни играет Т. Иногда ей в почтовый ящик
бросают пригласительные билеты с силуэтом Т.
Снимки сделаны во время спектакля, и на них
мало что можно разглядеть, но Эфина узнала
бы его и по спине. Даже по ноге. Она думает,
что опознала бы его по пальцу, но это вряд ли,
кстати, другие женщины в этом городе великолепно
знакомы с его пальцами. Иногда Эфина
встречает в программках фамилии хорошеньких
актрис. Происходящее в гримерках вызывает у
нее презрение. Кто здесь только ни встречается
и чем только ни занимается! Гримерные
подобны пробиркам, в которых идет процесс
брожения. Бульварная газетенка напечатала
на последней странице фотографию актрисы в
одних трусиках, сделанную… на спектакле. Актриса
нежилась в объятиях Т. В рецензии упоминались
некие «смелые» сцены. Скандальные,
сильные сцены. Не для детей. Т. играет в этих
сценах обнаженным. Актриса, кажется, тоже.
Пусть играет, Эфину это раздражает только потому,
что… неизвестно почему.

Т. в это время написал еще письма. Они спрятаны
в шкафу. В коробке с туфлями, которые
Т. не носит, потому, что они ему жмут. Вот под
ними письма и лежат. С сегодняшнего дня Т.
без работы. Он достает коробку и вытаскивает
из-под туфель письмо.

Дорогая Эфина, читает он, Я должен взять
лист бумаги и снова написать на нем эти слова.
Я думал, все сказано, но теперь понимаю, что
за этим письмом, написанным тебе уже и не
помню, сколько лет и поколений назад, должно
последовать множество других страниц. Серьезных,
которые сами собой не распадутся на
слова. Весомых и притягательных. Создающих
заслоны. Я недалек от мысли, что эти страницы
подобны монолитам, которые не разрушить
швейной иголкой. Такие приходится распиливать
пилой. Чтобы с ними справиться, понадобилось
бы возвести леса и приложить больше
усилий, чем ты можешь себе представить. Не
знаю, где ты живешь, и не пытаюсь узнать, потому
что ты ничего не значишь в моей жизни.
Моя жизнь полна, как яйцо. Моя жизнь бьет
через край. У меня на иждивении четверо детей,
требовательная подруга, другие женщины —
их нужно удовлетворять, а я ничего о них не
помню, не говоря уж о счете в банке, который
требуется пополнять каждый месяц. В моей
жизни не найдется даже крошечного зазора для
тебя, Эфина, хотя ты гибкая, талия у тебя тонкая,
а руки могут сложиться в шестнадцать раз.
Я пишу это, хотя ни в чем, конечно, не уверен,
просто думаю о твоем бесцветном имени
и сочиняю наобум. Забавно, что мы не можем
поговорить и я снова вынужден писать тебе.
Медленный и старомодный способ общения.
Нужно уничтожить всю бумагу. Приходится
временно складировать письма, впрочем, зачем
их хранить, если нет времени перечесть? Я все
время возвращаюсь к тому первому письму. Однажды
я был в театре, и в голове у меня вдруг
все прояснилось — прямо у тебя на глазах. Что
такого настоятельно важного произошло, что
заставило меня написать тебе? Я просил тебя
о милости, я умолял, но ты не вняла и оттолкнула
меня. Глина, из которой нас сотворили,
должно быть, залепила тебе веки. Но теперь ты
меня видишь. Да, я меняю обличье, но это мое
ремесло, сама знаешь. У меня черные блестящие
глаза. Я меняю их по собственному усмотрению,
они могут быть круглыми, маленькими,
узкими. Бывали мои глаза и голубыми. Я
могу, если захочу, выглядеть коренастым или
худосочным, а в обыденной жизни я крупный
крепкий мужчина. У меня есть склонность к
полноте, и я борюсь с ней, гуляя по парку. У
меня густые коротко стриженные волосы. По
утрам я брею щеки. Не ношу очков. Не курю,
пью мало. Хожу бесшумно. Размер обуви у
меня — 42,5. Мой рот умеет принимать любую
форму, мои губы меняют цвет, как хамелеоны.
Говорят, что я наделен неким магнетизмом.
Все это для того, чтобы ты понимала, что я существую
и почти не изменился.

Т. переворачивает страницу и выбирает другой
отрывок: само собой разумеется, я говорю
сегодня о давно пережитом. Повторюсь: сегодня
ты близка мне не больше женщин, встреченных
на улице, если окликнуть: «Эфина» —
пятьдесят обернутся.

Прошли месяцы, и из живота Эфины на свет
появился младенчик. Эфина очень занята. Нет,
она не думает о Т. Она не думает о Т., когда
кормит грудью малыша. Она не думает о Т.,
когда возит своего первенца на прогулку в колясочке.
Она не думает о Т. Она думает только
о ребенке. Она купает и пеленает свое чадо.
Она делает ему морковный сок. Она думает
только о сыне и о том, как выглядели бы дети,
рожденные от Т. Она спрашивает себя, мог бы
отрастивший брюхо Т. сделать ребенка еще
красивее, с еще большим количеством ямочек,
сладкого, как мед, не плачущего по ночам и
чуть реже писающегося. Эфина воображает, что
дети от Т. — те же леденцы, из которых потом
получаются маленькие мальчики. Крикливые
подростки. Плечистые мужчины, как сам Т.
Почему Т. облысел? Он и вправду лысый или
бреет голову для театра? У него действительно
толстый живот или режиссер заставил его отъ-
едаться на пирожных, чтобы соответствовать
облику каких-то литературных персонажей?

Эфина берет собаку масти «засахаренный
каштан». Они гуляют в лесу. Поначалу пес ведет
себя буйно, но постепенно начинает меняться.
Взрослеет. Наблюдать за ним — сплошное удовольствие.
Его спина отливает серебром. У него
изящная повадка, когда он бежит, все четыре
лапы касаются земли мягко и пружинисто. Пес
забегает в кусты и тут же возвращается. Шерсть
у него чистая и блестящая. Он легко трусит
впереди Эфины. Поворачивает голову, поднимает
морду и смотрит на хозяйку.

Эфина переезжает на другой конец города.
Она ставит на стол прибор — для себя. Не хочет,
чтобы мужчина усложнял ее жизнь своей
ленью. Она предпочитает играть соло. Ребенок,
само собой, не в счет. Эфина ходит по театрам
и, прежде чем взять билет, тщательно проверяет состав исполнителей: если Т. участвует, она
игнорирует спектакль. Это досадная помеха,
поскольку Т. играет много и Эфина пропускает
кучу пьес. Т. сейчас в том возрасте и физической
форме, которые режиссеры считают
оптимальными. Иногда Эфина вдруг пугается,
что может встретить его на улице. Это вполне
вероятно: город, конечно, большой, но встречи
случаются. Впрочем, Эфина не узнает Т.,
даже если столкнется с ним. Она разглядывает
мужчин, когда едет в автобусе. Мужчины тоже
не нее смотрят и чувствуют себя обязанными
спросить: «Мы, случайно, не знакомы?».

Через какое-то время подруги приглашают Эфину
в театр. Она не разглядывает программку, но,
словно предчувствуя неизбежное, от волнения
щебечет в машине, как первопричастница. И Т.
выходит на сцену. Он строен, у него густая шевелюра
— или это парик, и не видно живота, —
может, он носит корсет. Эфина не слушает. Она
сосредотачивается на дыхании Т. На том, как
смыкаются губы, как дергается кадык и шевелятся
толстые проворные пальцы. Она спрашивает
себя, быстро ли у него отрастает щетина
и в котором часу он бреется. Есть ли у него
электрическая бритва? Какого цвета его ванная?
Спектакль заканчивается, и подруги идут
в бар выпить. Актеры по одному, как крысы,
покидают свои гримерки. Эфина могла бы уйти.
Поехать на автобусе. Сослаться на мигрень, на
боли в желудке. Но ей хочется увидеть Т. Она
говорит себе, что по прошествии стольких лет,
множества лет, череды лет можно себе позволить
взглянуть на Т. Он ее даже не помнит, а
она им не интересуется. После всех этих лет.

Эллиот Уилл. Цирк семьи Пайло

  • Издательство «Центрполиграф», 2012 г.
  • Джейми, трудолюбивый и благонамеренный молодой человек, стал жертвой цирка семьи Пайло. Цирка, жестокого по своей природе, с безумством насилия и опасными номерами. Он оказался под властью самой неистовой группы циркачей — клоунов. Надетая маска высвободила скрытого монстра. Белила на лице превратили Джейми в Джи-Джи, клоуна-новичка, тупого и хладнокровного. Он не знает границ и несет разрушительную силу. Джейми не может поверить, что этот образ создан по его подобию. Перевоплощение становится катастрофическим. Постоянная борьба двух личностей в одном человеке вот-вот обернется трагедией. И кажется, нет способа сбежать из лишающего рассудка садистского цирка.

Машина Джейми остановилась, взвизгнув шинами. Первой его мыслью было: «Я чуть не задавил это», вместо: «Я чуть не задавил его». В свете фар стояло привидение в свободной рубашке с ярким цветистым узором. У привидения были на ногах красные туфли немыслимого размера, полосатые брюки и набеленное лицо.

Джейми сразу насторожил взгляд клоуна, недоумевающий взгляд, говоривший о том, что клоун впервые явился миру, что он впервые видит автомобиль. Привидение выглядело так, словно только что вылупилось из огромного яйца и вышло прямо на дорогу, чтобы застыть неподвижно, как манекен в витрине универмага. Его цветастая рубашка, заправленная в брюки, едва удерживала обвисший живот, пальцы буквально повисли вдоль тела, руки были затянуты в белые перчатки. Под мышками виднелись выцветшие от пота пятна. Привидение пугливо взглянуло на Джейми сквозь переднее стекло, затем потеряло к нему интерес и отвернулось от машины, которая чуть не лишила его жизни.

Часы на приборной панели отсчитали десять секунд с того момента, как машина остановилась. Джейми чувствовал запах горелой резины. За то время, что он водил машину, мир потерял двух кошек, фазана, и вот теперь к нему под колеса чуть не попал дурень в клоунском обличье. В голове Джейми молнией пронеслось все, что могло бы случиться, если бы его нога вовремя не нажала на тормоз: судебные иски, обвинения, бессонные ночи и чувство вины на всю оставшуюся жизнь. Тотчас его охватил сильный гнев. Он опустил стекло и заорал:

— Эй, ты! Убирайся к черту с дороги!

Клоун остался на месте — только его рот дважды открылся и закрылся, хотя он не произнес ни слова. Ярость Джейми возросла до грани срыва. Неужели этот тип полагает, что способен рассмешить? Он сжал зубы и вдавил до отказа сигнальную кнопку. Сигнал небольшого подержанного «ниссана» прозвучал в два часа ночи пронзительным воем.

Этот звук, кажется, произвел впечатление на клоуна. Его рот раскрылся и снова закрылся. Повернувшись к Джейми, он прижал к ушам руки в белых перчатках. От его взгляда повеяло холодом, заставившим Джейми съежиться. «Не сигналь больше, парень, говорил ужасный взгляд клоуна. У такого человека, как я, должны быть проблемы, не так ли? Разве тебе не хочется, чтобы эти проблемы остались при мне

Ладонь Джейми в нерешительности застыла над сигнальной кнопкой.

Клоун повернулся к тропинке и, как пьяный, сделал несколько неверных шагов, перед тем как остановиться еще раз. Если машина помчалась на скорости другим путем, то она подчинилась непроизвольному импульсу Джейми. Да, мать-природа понимала больше, чем человек, — это был просто естественный ход безмозглого гена, не позволившего совершить непоправимое. Джейми мчался, мотая головой и нервно посмеиваясь. «Что это за чертовщина?» — шептал он своему отражению в зеркале заднего вида.

Он узнает об этом очень скоро — фактически следующей ночью.

«Где мой чертов зонтик?»

Джейми тяжело вздохнул про себя. Ему задавали этот вопрос в четвертый раз, с нарастающей с каждым словом силой голоса. Перед ним стоял не кто иной, как Ричард Петерсон, журналист одной из национальных газет «Голос налогоплательщика». Он в возбуждении ворвался в двери клуба «Джентльмены Вентворса», сверкая начищенными туфлями от Армани. Джейми, работая консьержем, обычно получал восемнадцать долларов за то, что в течение часа вежливо выслушивал его тирады.

Между ними повисла пауза. Затем Петерсон уставился на Джейми в зловещем молчании. Его усы подергивались.

— К сожалению, сэр, я его не видел. Позвольте предложить вам другой…

— Этот зонтик достался мне в гребаное наследство!

— Понимаю, сэр. Но может…

— Где мой зонтик?

Джейми состроил приветливую гримасу, когда мимо них прошли две привлекательные женщины, отреагировавшие на происходящее улыбками. В течение следующих двух минут он повторял: «Понимаю, сэр, но может…» — в то время как Петерсон угрожал выйти из клуба, подать иск и добиться увольнения Джейми… Наконец один из приятелей Петерсона пересек вестибюль и увлек его в бар. Он уговаривал его так, как будто соблазнял кровавым бифштексом добермана. Петерсон с ворчанием удалился. Джейми вздохнул, не в первый раз чувствуя себя заезжей звездой в каком-нибудь британском комедийном шоу.

В шесть вечера начался наплыв посетителей. Через двери проходили группы жаждущих пива важных персон Брисбена: владельцы юридических фирм, дикторы телевизионных новостей, представители Австралийской футбольной лиги, боссы, бывшие звезды крикета, парламентарии, другие посетители всех мастей. Затем вестибюль затих, сквозь гранитные стены проникал снаружи лишь приглушенный шум дорожного движения, стихала суета рабочего дня и пробуждалась ночная жизнь. В вестибюле наступила тишина, которую периодически нарушали члены клуба, покидавшие его более пьяными и счастливыми, чем пришли. Когда ушел, пошатываясь, последний из них, Джейми погрузился в научно-фантастический роман, бросая украдкой через плечо взгляды на случай, если его вдруг застанет за чтением босс или случайная персона Брисбена. В таком случае ему не подфартило бы заработать восемнадцать долларов за час.

Часы пробили два раза. Джейми вздрогнул и удивился тому, что прошло уже шесть часов. В клубе царила тишина. Остальной обслуживающий персонал разошелся. Члены клуба, всласть напившись пива, улеглись дома в постели, рядом спали их телохранители.

Джейми отправился через весь город к «Майер-центру». Со стороны он выглядел высоким рыжеволосым молодым человеком, широко шагавшим пружинистой походкой. Его подошвы твердо ступали по мостовой. Руки он держал в карманах широких брюк, в одном из которых его пальцы играли долларовой монетой. Один нищий изучил график дежурств Джейми и взял за привычку перехватывать его на пути к автомобильной парковке. Как по заказу, старик встречал его у «Майер-центра». От него разило бочковым вином. Нищий пробормотал что-то о погоде, затем выразил удивление и восторг, когда Джейми сунул ему доллар, словно никак не ожидал этого. Таким образом, смена Джейми заканчивалась тем, что перед ним рассыпались в благодарности, что доставляло ему удовлетворение.

Подивившись не в первый раз тому, для чего он получил это чертово гуманитарное образование, Джейми завел свой маленький «ниссан». Двигатель захрипел, как больное легкое. По пути домой он увидел еще одного клоуна.

Передние фары высветили закрытые магазины в Новой ферме и самого клоуна. Он стоял перед продуктовым магазином. Это был не тот клоун, которого Джейми видел прошлой ночью. Пучки волос торчали щетиной на его голове, круглой, как баскетбольный мяч. Одет он был тоже по-другому — гладкая красная рубашка, выглядевшая старомодным нижним бельем, обтягивала его грудь и живот, брюки того же фасона, что и у первого клоуна, застегивались сзади. Краска на лице, пластмассовый нос, большие туфли красного цвета были его единственными «клоунскими» признаками. В остальном он мог показаться алкоголиком, лет пятидесяти с гаком, заблудившимся на пути домой или в поисках сомнительных приключений.

Когда Джейми проезжал мимо, клоун, казалось, был в отчаянии, воздевая в тоске руки и жалуясь на что-то Небесам. В зеркале заднего вида он видел, как клоун мечется между продуктовым и цветочным магазинами, исчезая из поля зрения.

Джейми был бы рад оставить его в таком состоянии — по соседству водились психи, неудивительно, что они забрели в Новую ферму. Он поехал бы домой, пробрался по ступенькам в душевую, вынес бы корм для массы приблудных кошек, снова вернулся бы в комнату, просмотрел в Интернете несколько порносайтов, затем улегся бы в кровать, настроенный завтра повторить все снова. Но его машина была настроена иначе. В большом металлическом чреве заскрежетало от несварения, затем разнесся запах горелого масла и дыма. Его маленький «ниссан» застрял посреди улицы.

Джейми ударил рукой по пассажирскому сиденью, заставив кассеты разбежаться по сторонам, подобно пластиковым тараканам. До его дома надо было проехать четыре улицы, и дорога шла в гору. Он уже напряг икроножные мышцы, чтобы побудить мятежную развалину двигаться домой, когда услышал странный возглас:

— Гоши!

Сердце Джейми забилось сильнее. Позади снова послышался голос:

— Гоши?

Он забыл о клоуне. А это был голос клоуна, бесхитростный голос с нотками обеспокоенности и детской плаксивости, исходивший от мужчины средних лет. Его тон вызвал в воображении Джейми образ деревенского дурочка, который колотит по своей ступне молотком и спрашивает, почему ему больно. Клоун крикнул громче:

— Гоши-и-и-и?!

Гоши? Не было ли это слово ругательством? Джейми развернулся и направился к парковке у продуктового магазина. На пустынной улице его шаги отдавались гулким эхом. Подчиняясь инстинкту, который рекомендовал ему держаться скрытно, он прокрался позади забора, расположенного рядом с парковкой, и сквозь листья заметил, что клоун стоит у цветочного магазина, глядя на крышу и переживая чувства огорченного родителя. Он то проводил рукой по голове, воздевал руки к небу, то совершал экстравагантные движения, как актриса на сцене: подносил руку ко лбу, отступал назад, стонал. Джейми подождал, пока клоун повернется к нему спиной, прежде чем метнуться от забора и прокрасться под защиту мусорного контейнера, чтобы лучше видеть. Клоун снова выкрикнул:

— Гоши-и-и-и!

Мелькнула мысль: «Гоши» — имя. Может быть, имя клоуна, которого я едва не задавил. Может, этот тип ищет того, кто потерялся«. Кажется, так и есть. И, судя по тому, что Джейми увидел, он нашел своего приятеля. Клоун, встреченный им прошлой ночью, стоял на крыше заводского цеха, прямой, как труба. Внезапность, с которой тот попал в поле зрения Джейми, чуть не заставила его предостеречь клоуна криком. Лицо циркача по-прежнему выражало явное недоумение.

— Гоши, это не смешно! — крикнул клоун, стоящий на парковке. — Спускайся вниз. Ну же, Гоши, спускайся, так нужно! Это не смешно, Гоши!

Гоши продолжал неподвижно стоять на крыше. Он прижимал к бокам сжатые кулаки, как капризный ребенок, широко раскрыв глаза, плотно сжав губы. Под его рубашкой, как мешок с влажным цементом, свисал живот. Гоши глядел немигающим взглядом на другого клоуна и не собирался спускаться. Это ясно. Казалось, он испытывал некоторое раздражение. Неопределенно чмокнул губами и отвернулся.

— Гоши, спускайся, пожалуйста-а-а! Придет Гонко, он будет очень сердиться…

Никакой реакции с крыши.

— Пойдем, Гоши…

Гоши вновь повернулся к клоуну, снова чмокнул губами и без предупреждения сделал три шага к краю крыши, затем перешагнул его. Высота составляла метра четыре. Он бросился головой вниз, демонстрируя грацию мешка с дохлыми котятами. Когда клоун долетел до земли, раздался громкий, неприятный звук.

Джейми сделал резкий вдох.

— Гоши! — бросился к нему второй клоун.

Гоши лежал лицом вниз, руки его были прижаты к бокам. Клоун похлопал Гоши по спине, словно у того только что был приступ кашля. Никакого результата. Вероятно, Гоши нуждался в помощи врача. Джейми беспокойно взглянул на платный телефон на другой стороне улицы.

Клоун похлопал Гоши по спине чуть сильнее. Все еще лежа ничком, Гоши раскачивался из стороны в сторону, как упавшая кегля в боулинге. Он выглядел как припадочный. Другой клоун схватил его за плечи. Гоши издавал пронзительные звуки, словно кипящий металлический чайник.

Другой клоун стал поднимать Гоши. Став на ноги, издавая все тот же ужасный звук, Гоши смотрел на напарника широко раскрытыми, испуганными глазами. Другой клоун взял его за плечи и, прошептал: «Гоши!», заключил приятеля в объятия. Чайник продолжал свистеть, но с каждым выходом пара сила свиста ослабевала, пока он не прекратился совсем. Когда другой клоун отпустил его, Гоши повернулся к зданию заводского цеха, указал на него рукой и беззвучно пошевелил губами. Другой клоун сказал:

— Знаю, но нам нужно идти. Придет Гонко и… — Клоун подтянул штаны Гоши, затем порылся в его карманах и что-то вытащил.

Джейми не заметил, что это, но было ясно, что при виде этой вещи второй клоун снова испытал чувство тревоги.

— Ой-ой-ой, Гоши, о чем ты думаешь? Ты ведь не собираешься… не думаешь заняться этим здесь? Ой-ой-ой, идет Гонко… Босс скоро будет… Он сделал паузу и окинул взглядом пустынную парковку, прежде чем швырнуть небольшой сверток, который упал на асфальт и скользнул у тропы, прежде чем Джейми смог разглядеть его как следует. — Теперь пойдем, Гоши, — сказал клоун. — Нам нужно идти.

Он схватил Гоши за воротник и потащил его прочь. Джейми выпрямился, не зная, следует ли ему идти за этой парой или бежать к платному телефону, — один из этих кретинов мог бы убить себя, если их предоставить самим себе. Затем его внимание привлекло кое-что еще: это был третий клоун. Он стоял у двери копировального центра, сложив руки на груди. Джейми покачал головой в изумлении и снова присел, чтобы скрыться из вида. Он сразу понял, что неприятности, которые угнетали двух первых клоунов, на этого не произвели никакого впечатления. Строгим взглядом суженных глаз он следил, как два других клоуна тащились через парковку. Вдруг Гоши с компаньоном остановились. Лицо Гоши оставалось неизменным, но на лице его напарника был написан ужас. Он пробормотал:

— Вот… Гонко.

Новый клоун не пошевелился и никак не отреагировал на эти слова. Он был худощав, одет по форме — носил полосатые штаны необычного размера на подтяжках, галстук-бабочку, рубашку с изображениями котят и огромную дутую шляпу. На лицо были нанесены белила. Он смотрел на других клоунов, как гангстер из фильма о мафии. Если бы ему захотелось заставить людей смеяться, они сделали бы это даже под дулом пистолета. Он окинул взглядом парковку, словно в поисках свидетелей, и Джейми почувствовал, что невольно опускается на корточки, стремясь спрятаться за мусорным контейнером, чтобы не попасться на глаза клоунам. В его ушах отдавались эхом шаги Гоши, шлепавшего по бетону. Он вздрагивал от каждого его шага.

Новый клоун поманил двух других пальцем. Те подошли, спотыкаясь.

— Мне пришлось искать его, — сказал напарник Гоши. — Пришлось. Он не может себя контролировать, не может…

— Закрой пасть, — грубо оборвал новый клоун. — Идемте. — Его взгляд вновь обшарил парковку, переместился вправо от тропы к контейнеру.

Джейми опустился ниже, опасаясь быть замеченным, и задержал дыхание. Минуту оставался на месте, опасаясь, что слишком громкое биение его сердца услышат клоуны, хотя не мог осознать, чего именно он боится. Наконец он решился выглянуть из-за контейнера. Клоуны ушли. Он выбрался из своего убежища. У цветочного магазина сохранялось маленькое белое пятнышко от белил в том месте, куда упал Гоши. Джейми потрогал пятно, потер краску между пальцами, чтобы убедиться, что в последние десять минут здесь действительно что-то происходило.

Поблизости зазвучали ночные шумы, словно включились снова после короткого перерыва. Залаяла собака, где-то просигналил автомобиль. Джейми задрожал от внезапного холода и взглянул на часы. 2:59 ночи. До дому неблизкий путь.

Когда он пошел по тропке, на глаза ему попалась какая-то вещь. Джейми вспомнил, как клоун залез в карман напарника, что-то вытащил оттуда и швырнул на асфальт. Он подобрал маленький бархатный кисет размером в половину своего кулака. Сверху он был перевязан белой тесемкой, а на ощупь казалось, наполнен песком. Или, может, другой рассыпчатой смесью. Судя по поведению клоунов, там был какой-то порошок. Любопытно, подумал Джейми, сунув бархатный мешочек в карман.

Теперь предстояло самое смешное. Он поставил «ниссан» на нейтралку и стал толкать его в сторону станции автосервиса, расположенной через две улицы. Проезжавший автомобилист крикнул ему:

— Вот что получается, приятель, когда водишь японское дерьмо!

— Аригато годзаймасу, — буркнул Джейми.

Позднее, оглядываясь на эту ночь, Джейми поражался тому, что считал своей главной бедой неисправную машину и боль в спине оттого, что толкал ее, и ни на мгновение не почувствовал тревогу в связи с бархатным мешочком в кармане, наполненным песком.

Стражи последнего неба

  • Издательство «Текст», 2012 г.
  • Русская еврейская фантастика. Сборник. Составитель Даниэль Клугер
  • После выхода в свет сборника американской еврейской фантастики «Дибук с Мазлтов-IV» мы решили, что естественным продолжением его должен стать выход такого же сборника русской еврейской фантастики.

    Борис Штерн и Павел Амнуэль, Мария Галина и Хольм ван Зайчик, Г. Л. Олди и Даниэль Клугер… Современные писатели-фантасты, живущие в России и за ее пределами, предстают в этом сборнике как авторы еврейской фантастики. Четырнадцать писателей. Двенадцать рассказов. Двенадцать путешествий в еврейскую мистику, еврейскую историю и еврейский фольклор.
    Да уж, любит путешествовать этот народ. География странствий у них — от райского сада до параллельных миров. На этом фантастическом пути им повсеместно встречаются бесы, соблюдающие субботу, дибуки, вселяющиеся в сварливых жен, огненные ангелы, охраняющие Святая Святых от любопытных глаз. Такие приключения невозможны ни без смеха, ни без слез. Но самое ценное в них — это житейская мудрость, без которой немыслима ни одна настоящая еврейская история.

Наш знаменитый археолог-самоучка Мишель Шлиманвторой,
лауреат Нобелевской премии «За наведение мира
между народами» и однофамилец великого Шлиманапервого
(того самого, Генриха, раскопавшего Трою), родился
в пригороде Иерихона рядом с 4-м иерихонским
кладбищем в небогатой семье потомственных земледельцев,
предки которых будто бы иммигрировали в древности
из легендарной страны, читавшейся зеркально как
слева-направо, так и справа-налево:

РЕСЕФЕСЕР
ЬЕСЕФЕСЕЬ

Житие семейства Шлиманов-вторых состояло из всяких
разных «будто бы». Мишелев прапрапращур, распродавший мебель и уехавший в Иерихон из древней полумифической
Одессы, находившейся где-то на юге Ресефесер,
будто бы преподавал там славянскую филологию
в Причерноморском университете. Успешно выдержав
головоломный компьютерный тест-NASA и въедливое
собеседование, бывший профессор филологии будто бы
выиграл головокружительный соискательский конкурс
и вроде бы получил работу второго помощника могильщика
на 4-м иерихонском непривилегированном кладбище,
где честно пропивал свои «судьбу-индейку и жизнькопейку» — как он загадочно выражался. Недостоверно
известно, что прадед Мишеля будто бы сажал апельсиновые
деревья на Голанских высотах, дед копал канавы
для кабельного телевидения на Аравийском полуострове,
а отец-землепроходец постоянно пребывал в подземных
служебных командировках, прокладывая длиннейшую в
мире ветку метрополитена «Тель-Авив — Иерусалим —
Дамаск — Тегеран — Кушка — Кабул» — и далее, до границы
с Индокитаем; Израиль в те времена (кто помнит
историю) еще не вышел ни к Индийскому, ни к Тихому
океанам.

Простая будто бы жизнь, простые будто бы люди. Все
ковырялись в земле, жили просто, долго и будто бы счастливо
— ни одно из этих многочисленных «будто бы» не
поддается проверке.

Одно несомненно: страсть к лопате, тяга к земле,
любовь к легендам и мифам зеркальной страны Ресефесер
передались мальчику по наследству от филологамогильщика
вместе с лопатой. Гены есть гены. Всю свою
сознательную жизнь Мишель Шлиман-второй, выражаясь
фигурально, «рыл носом землю», начиная с совковых
игр в пасочки в детской песочнице, что рядом с 4-м
кладбищем за авеню Бар-Кобзона. Играли со сверстниками
в иерихонских катакомбах в «жмурки-жмуриков» и в
«казаков-разбойников», в подкидного дурака на погоны
до самых тузов и, конечно, гоняли в футбол на резервном кладбищенском пустыре консервными банками или, что
являлось особым шиком, невостребованными и бесхозными
твердокаменными неандертальскими черепами,
которые после тропических январских ливней вымывались
из-под ограды и взирали на мир Божий пустыми
глазницами.

Окна панельной пятиэтажки выходили прямо на кладбище.
Возможно, именно здесь, на иерихонской окраине,
располагался когда-то райский сад с божественной яблоней
— район в общем-то соответствовал библейской экспозиции,
недаром неандертальцы в древности облюбовали
это благодатное местечко для своих покойников. Но с
тех времен здесь все изменилось. Садовника не нашлось,
фруктовые деревья вырубили, пыль стояла столбом, и
детство Мишеля проходило под непрерывный аккомпанемент
медно-зеленых труб траурного марша Шопена.
Мишель каждый день наблюдал, как рыли могилы и тягали
покойников, да и сам принимал посильное участие
в этом вечном природном круговороте — подносил могильщикам
на позиции хлеб, колбасу и водку. Его карманы,
туфли, носки, уши всегда были забиты песком, землей,
глиной, грунтом, — за что ему крепко доставалось
от мамочки Эсфири Борисовны, не отличавшей благородную
почву от низменной грязи.

— Ой, что делать, что делать… — привычно причитала
она, выбивая из сына пыль.
Но дурь, в отличие от пыли, не выбивалась. Отец,
дед и прадед Шлиманы, сообразив в субботу на троих
(пращур-одессит, дожив до ста одного года и дослужившийся
к тому времени до полного могильщика с профессорским
окладом, решил, что жизнь сделана, вырыл
сам себе в подарок на день рождения хорошую могилу,
выпил бутылку водки «с горла», улегся поудобней, уснул и
преспокойно помер во сне в обнимку с лопатой, которую
потом отдали Мишелю), — так вот, сообразив на троих,
эти потомственные земледельцы мечтали о том, как оторвут Мишеньку от грязной земли и выведут «в люди», но
у них из этого ничего не получилось — Мишель сделал,
слепил себя собственными руками без помощи родственников
— сам, сам и только сам вышел из грязи в князи.

По воспоминаниям современников, уже в пять лет
Мишель заработал свой первый долларо-шекель, докопавшись
совочком в уже упомянутой иерихонской песочнице
с резными деревянными петушками до крохотной
черно-зеленой монетки с непонятной надписью и с «оруэлловским» годом на аверсе:

«1 копейка 1984»

Мишель почистил странную монетку об белые штанишки,
монетка засветилась тусклой латунью, и на ее реверсе
проявился ни на что не похожий старинный герб с изображением
земного глобуса, обрамленного колосьями с
ленточками и припечатанного серпом, кузнечным молотом
и литерами «СССР», которые Мишель прочитал
на аглицкий манер: «ЦеЦеЦеПе» (умел уже читать поанглийски,
подлец! — но не знал, что означает это «ЦеЦеЦеПе»). И он, не зная «что делать», предложил латунную
монетку местному ювелиру мсье Курицу, совершавшему
променад вдоль кладбища по авеню Бар-Кобзона, нагуливая
аппетит перед пасхальной вечерей:

— Купите монетку, мсье! Дешево отдам.

— Зеленая, как моя жизнь, — пренебрежительно отвечал
ювелир Куриц, скрывая жадное изумление. — Где
ты взял копейку, малыш?

— Где взял, где взял… — передразнил Мишель, стоя по
колено в песочнице, крутя гребешок деревянному петушку
и тоже удивляясь про себя: «Ужель та самая „жизнькопейка“?»

Где взял — и так было ясно.

Быстрый торг состоялся — тем более, Эсфирь Борисовна
уже кричала сыну из форточки:

— Ой, что делать! Миша, иди кушать!

Нельзя уверенно утверждать, что мсье Куриц обманул
несмышленого мальчика (хотя ресефесеровская копейка
стоила по тем временам никак не меньше сотни американских
долларов), — похоже все же, ювелир взял монетку
«как бы» в залог, «будто бы» на хранение. Вообще, мсье
Куриц был честным если не ювелиром, то человеком. По
уходу Мишеля домой кушать, мсье нагулял себе аппетит,
перекопав и просеяв весь песок в иерихонской песочнице,
но больше ничего драгоценного не обнаружил —
кроме огрызка яблока неизвестного сорта и насквозь
проржавевших женских наручных часов «Победа» со
слабой фосфорной радиацией. Через двадцать лет, когда
Шлиман-второй прославился, мсье Куриц торжественно
вернул ему эту копейку, а жене Мишеля, Марине Васильевне
Сидоровой, преподнес отреставрированные ресефесеровские
часы, которые шли получше любых японских.
Тогда же Куриц предложил Мишелю на паях искать
легендарную Платонову Атлантиду, но не встретил сочувствия.
Он же, Куриц, исписал скучнейшими воспоминаниями
о семье Шлиманов две стандартные ученические
тетрадки, но издателя не нашел и положил эти тетрадки
в швейцарский банк на сохранение, где их до сих пор никто
не востребовал.

— Атлантида не Москва, Куриц не птиц, — так вздохнул
о нем Мишель Шлиман, равнодушно полистав в преклонном
возрасте эти розовые тетрадки с портретом моложавой
Голды Меир.

А в тот день Мишель вернулся домой со своим первым
честно заработанным долларо-шекелем в кулачке и с
полными карманами геологических образцов песка и
почвы — явился прямо к праздничному столу с пасхальной
индейкой, мацой и расписанными под хохлому куриными
яйцами.

— Ой, что делать! Он меня убьет и в гроб закопает! — 
запричитала Эсфирь Борисовна.

— О! Явилшя не жапылилшя! — прошепелявил беззубый
прадед.

— Почему штаны красные? — спросил дед (штаны
были испачканы не красной, а зеленой монеткой; но дед
почему-то так ненавидел красный цвет, что ему везде мерещилось
красное).

— Куда за стол с ггязными гуками?! — отец сделал замечание
с легким французским прононсом, который он
подцепил на службе в Иностранном легионе на линии
раздела по Уральским горам между Европой и Азией, когда
там шла очередная племенная резня между аборигенами.

«Ужель та самая „судьба-индейка“?» — думал голодный
ребенок, протягивая жадные ручонки к жареной
птице и привычно не обращая внимания на странности
предков.

Это была она, его судьба, — надутая птица с красными
соплями и с плохим характером.

Мишель немедленно получил по грязным рукам и выронил
на цементный пол свой первый долларо-шекель,
вызвав тихое изумление отца, деда и прадеда. Тут же был
учинен допрос с пристрастием.

— Где взял, где взял… — отвечал обиженный мальчуган,
но пришлось выложить все: «жизнь — копейка, судьба
— индейка, куриц не птиц» и так далее.
Отец, дед и прадед Шлиманы, наскоро хлопнув для
храбрости по рюмке зубровки, наспех перекусив старым,
несъедобным, но кошерным индюком и по-быстрому перекрестившись на позолоченные кресты новой синагоги,
как были босиком направились к мсье Курицу с
требованием вернуть ихнему мальчику ресефесеровскую
копейку, иначе они в его Курицевой ювелирне окна побьют,
— но ювелир не стал слушать речи этих выживших
из ума мафусаилов, вытер жирные от пасхального поросенка
губы и заливисто засвистел в полицейский свисток,
вызывая с авеню Бар-Кобзона дежурного фараона из полиции
нравов Егора Лукича Коломийца — того еще Держиморду!

Трем почтенным старцам под предводитеальством
деда-дальтоника пришлось удирать от фараоновой дубинки
через авеню на свое кладбище прямо на красный
свет светофора — аж пятки сверкали!

Хорошо, что свет оказался зеленым. Когда фараон Коломиец
ушел, Мишины предки прихватили пращурову
погребальную лопату и сито для опиумного мака, вернулись
к месту находки и в свою очередь перерыли и просеяли
песочницу на большую геологическую глубину до
самого палеолита — но, кроме очередного окаменевшего
неандертальского черепа с громадными надглазными валиками,
двух окурков (один со следами красной помады)
и одного использованного презерватива, ничего не нашли
— нашли они также все тот же огрызок яблока и, даже
не выяснив, антоновка это или белый налив, отбросили
огрызок в сторону.

(Если в этой песочнице и росла когда-то яблонька, то
под ней, судя по находкам, в самом деле происходило нечто
вроде первородного греха, но райский сад за просто
так не отдавал своих тайн.)

Пропустим детство.

В школе Мишель учился спустя рукава и кроме как
соседкой по парте, девочкой из приличной еврейской
семьи, Машей Сидоровой, ничем не интересовался.
Впрочем, на одном из уроков истории Древнего мира
его конечно же поразила биография великого Генриха Шлимана, раскопавшего Трою, — не то, собственно,
поразило Мишеля, что Шлиман раскопал именно Трою,
а то, что Трою раскопал именно Шлиман, — пусть и не
родственник, пусть случайный однофамилец, но что поразительно:
значит, и среди Шлиманов могут встречаться
не-лоботрясы?!.

Понятно, историю Троянской войны Мишель тут же
выбросил из головы (застряли в памяти лишь простоватые
ахейцы-троянцы, которые ни с того ни с сего, как
незадачливые второразрядные шахматисты, хапанули в
затяжном эндшпиле деревянного коня) и беззаботно занялся
партейной соседкой Машкой — принялся пихать,
пинать, лезть в трусы и дергать ее за многочисленные косички
с бантиками.

И все-таки биография Генриха Шлимана явилась для
Мишеля откровением. Возможно, уже тогда, в юные годы,
как свидетельствует его добровольный биограф-ювелир,
у Мишеля впервые возникла неясная мысль: «Вот бы откопать
Москву!» Все, конечно, возможно — но позволим
себе не поверить мсье Курицу, потому что у каждого человека
в душе захоронена своя Москва и каждый находит
(если находит) свою Москву в зрелом возрасте и поразному.

Миша Шлиман с Машей Сидоровой, как последние
ученики, обитали на последней, камчадальской парте и
были последними учениками не только в классе, но и,
наверно, во всех хедерах от Мадрида на Западе до Ташкента
на Востоке, что и делало им честь: быть последними
лоботрясами от Стокгольма на Севере до АддисАбебы
на Юге — тоже все-таки достижение. Зато с той
самой старомодной честью, которую «береги смолоду»,
у Мишеля с Машей обстояло неважно: по версии семьи
Сидоровых, Мишель насильно испортил Машу; по
версии Шлиманов — все было наоборот: Маша коварно
соблазнила Мишеля. Где и когда произошел у них
первородный грех, уже не узнает ни один Держиморда из полиции нравов. Мало ли… Прогуливая уроки, Мишель
с Машей спускались в отцовский метростроевский
штрек, простиравшийся аж до Кабула (находили там
проржавевшие гильзы, каски и автоматы Калашникова;
однажды даже откопали сцепившиеся намертво скелеты
танка и вертолета — что не поделили между собой эти
бронтозавры в глубокой древности?); загорали в прадедовской
апельсиновой роще на Голанских высотах;
смотрели крутую порнуху в эксклюзивных репортажах
из шейховских гаремов по дедовскому кабельному телевидению…

Дело молодое…

Где-то и сами попробовали — в штреке ли метрополитена,
в райской ли роще под апельсинами…

Однажды Мишель вернулся будто бы из школы весь
какой-то притихший, задумчивый, с подозрительными
белесыми пятнами на брюках, и Эсфирь Борисовна проницательно
посоветовала сыну то, что советуют подросшим
сыновьям любящие матери во всех частях света:

— Ой, что делать… Когда кушаешь мороженое, снимай
штаны, сынок.

А дед-дальтоник добавил:

— И никогда не ходи на красный свет, а только на зеленый,
внучек.

В общем, в свои четырнадцать лет Мишель был уже
далеко не мальчиком, а Маша — совсем не девочкой, но
мужчиной и женщиной в биологическом смысле они еще
тоже не были, не созрели еще; за что их и турнули из школы
без аттестата зрелости, несмотря на торжественное
обещание Мишеля жениться на Маше.

Наверно, проницательный читатель уже решил, что
Мишель обманул Машу?

Проницательный читатель еще не знает Мишеля.

Шлиман-второй сдержал обещание и женился на

Маше гражданским браком без регистрации в мэрии или в Божьем храме (в синтетическую религию Яхве-Иисуса-Аллаха они не верили и в православную мусульманскую
синагогу не ходили) — дело в том, что
Шлиман-второй не то чтобы всегда плыл по течению и
делал то, что полегче — когда надо он разгружал вагоны
и пер на красный свет, — но все, что он делал, Мишель
делал как-то спонтанно, «с понтом», не задумываясь,
легко обходя всякие неразрешимые проблемы и
безнадежно запутываясь в мелочах, понятных любому
ребенку. В общем, жениться на Маше ему было легче,
чем не жениться — исчезали, например, проблемы с
едой мороженого.

С тех пор Мишель и Маша всегда вместе. Завидная
получилась пара. Да и как иначе — в молодости Марина
Васильевна была настоящей еврейской красавицей —
приземистая, с крепкими икристыми ногами, широким
тазом, узкой талией, с плоскими, как лепешки, грудями,
с зелеными узкими глазками на плоском и круглом,
как полная луна, курносом лице с оранжевыми веснушками
(ее еврейские прародители, предположительно,
пешком пришли в Израиль с Чукотки через Уральские
горы и Дарданелльский пролив) и с превеликим множеством
тоненьких косичек-канатиков в парадной прическе.
Эта прическа напоминала бы гадючник, если бы
не вплетенные в каждую косичку разноцветные бантики
— на такую весеннюю тундру на голове тратилось
до черта времени и до хрена денег, но парадные прически
и дипломатические приемы были у них потом,
потом, а пока время швырянья денег для Маши еще не
пришло — есть время швырять и время зарабатывать
деньги, как сказал мудрый Экклесиаст. Мишель же в
юности был под стать жене: худющий, волоокий, рыжий,
лохматый, с впалой грудью и с ятаганным носом
на пол-лица — но все же главным в облике Мишеля был
и не шнобель, а ни с чем не сообразный белоснежный
пучок седины, обрамлявший пониже живота его выдающееся мужское достоинство — женщины, сподобившиеся
этот пучок лицезреть, сходили, что называется,
с ума.

Итак, со школой покончено.

Без аттестата зрелости все дороги были закрыты,
кроме Крайне-Дальнего-Северо-Востока, который супруги
исходили вдоль и поперек, забредая даже на Северный
полюс к оси Земли (однажды Мишель справил
там большую нужду, повесив шубу на эту ось), — торговали
подержанными компьютерами в Улан-Уде, коммивояжировали
в стране Коми, мыли золото на Колыме в
гостях у пугливого, но себе на уме, племени зека; у воинственных
гэкачепистов выменивали за тульские нарезные
двустволки соболиные шкурки, а у гордых бичей
и бомжей за устаревшие гранатометы — металлические
«рубли» зеркальной Ресефесер с чеканными профилями
легендарных бородатых богатырей этой исчезнувшей
страны.

Торговали мачтовым кедром, икрой, рыбой, солью,
спичками, огненной водой, чистой водой, белыми медведями,
льдом, углем, прошлогодним снегом, целебными
грязями, сибирскими рудами, нефтью, якутскими
алмазами — короче, «пахали», не чуждались любой работы.
Приходилось даже пахать в буквальном смысле
этого слова: выжигали лес, корчевали пни, возделывали
делянки для опиумного мака и красных гвоздик, ценившимися
коммуняками на вес латунной копейки, выращивали
картофель и помидоры, заводили свинофермы,
завозили лекарства и апельсины, приучали туземцев к
систематическому труду и к цивилизованной пище и насаждали
мир и благоволение в человеках. (Кстати, Маша
так и не взяла фамилию мужа — потому, наверно, что
не хотела менять привычную и солидную еврейскую фамилию
«Сидорова» на сомнительного происхождения
«Шлиман».)

Первая встреча с аборигенами в районе Нижней Варты
в среднем течении великой сибирской реки Ёби ярко
описана самим Шлиманом на крутой холостяцкой вечеринке
в ресторанчике шведской академии по поводу
вручения ему гуманитарной Нобелевской премии «За
наведение мира между народами». В отличие от троянского
Генриха Шлимана, старого, близорукого, нелюдимого,
разобиженного людским непризнанием, ШлиманМосковский
был человеком «как-с-гуся-вода» — толстым,
рыжим, жизнерадостным, склонным к розыгрышам и
дружеским попойкам. Все ему было «по барабану», как он
выражался. Мишель нетрезв в половину третьего ночи,
тем лучше — ему слово.

Принцесса Диана. Жизнь, рассказанная ею самой

  • Издательство «Эксмо», 2012 г.
  • Ее обожал весь мир — и ненавидела собственная родня. По ней сходили с ума миллионы мужчин — а муж променял ее на старую любовницу, не блещущую красотой. За ее венчанием наблюдали более миллиарда телезрителей, ее «райской жизни» завидовали все женщины мира — но она в отчаянии спрашивала принца Чарльза: «За что ты вверг меня в ад?» Ее судьба казалась сказкой о Золушке — только без хэппи энда…

    Принцесса Диана начала писать эту книгу незадолго до смерти, уже предчувствуя скорую гибель, а последнюю точку поставила накануне трагедии. Это не автобиография, не дневник, не мемуары, даже не исповедь — это крик души самой желанной женщины в мире, у которой было все, кроме любви и женского счастья. Ведь обожание толпы и поклонение миллионов — еще не любовь…

    Успела ли она узнать это чувство после разрыва с принцем Чарльзом? Был ли ее последний мужчина достоин руки принцессы Дианы? О чем она сожалела больше всего, чего опасалась после развода, кому верила, кого подозревала, о чем думала в последние дни? Почему так отчаянно спешила жить — как будто не просто предчувствовала трагический финал, а знала наверняка?…

    Казалось, нам уже не получить ответ на эти вопросы; казалось, леди Ди унесла свои тайны в могилу, — если бы не эта сенсационная книга, опубликованная уже после ее гибели и проливающая свет на самые запретные страницы ее биографии.

  • Купить книгу на Озоне

Наша семья была самой обыкновенной семьей, близкой к королевскому двору. Эту близость обеспечили принадлежность отца к роду Спенсеров и дружба бабушки Рут Фермой с королевой-матерью. Рут Фермой дружила со старшей Элизабет еще тогда, когда никто не предполагал, что та станет королевой, а потому никто не мог заподозрить мою бабушку в низкопоклонничестве.

Все Спенсеры своенравны, а все Фермои строптивы и властны. О моей маме Фрэнсис говорят, что когда пристально смотрит своими синими глазами, кажется, будто она больше королева, чем сама королева. Да, из мамочки вышла бы куда лучшая супруга принца, чем я. Будь она на моем месте, Камилла отправилась бы куда-нибудь в Австралию или вообще на Южный полюс уже через пару дней, а не отравляла жизнь столько лет.

Хотя ее собственная мать наша бабушка Рут Фермой от неверности мужа претерпела немало. Бабушка была всегда уверена в правильности своих поступков и мысли не допускала о возможности ошибки. Мне бы ее уверенность! Брак бабушки, по сути, был кошмаром, но она женила на себе дедушку по расчету и жила, прекрасно зная о побочных связях и даже детях своего супруга.

Возможно поэтому бабушка была крайне возмущена и маминым, и моим поведением. Подумаешь, муж неверен и имеет многолетнюю любовницу! Разве это причина, чтобы страдать булимией, ревновать и тем более разводиться?! В конце концов, можешь поплакать в подушку, но так, чтобы даже горничная не догадалась, а уж за пределами собственной спальни об этом вообще никто ничего не должен знать!

Я сделала все наоборот — вынесла свои страдания на суд общественности, рассказав о неверности царственного супруга, и этим совершенно испортила отношения с бабушкой. Ничего другого ожидать было нельзя, потому что задолго до этого она также вычеркнула из своей жизни мою маму — свою обожаемую дочь Фрэнсис, когда та посмела уйти от мужа к любимому человеку.

Я тоже осуждала маму, сейчас мы с ней в ссоре по другому поводу, но осуждала за то, что она бросила меня. Бабушка же выступила против собственной дочери даже в суде, когда определяли, кто должен опекать детей. При этом бабушку меньше всего волновали чувства детей, для нее было главным, что Фрэнсис, для которой она устроила столь блестящий брак, посмела его разорвать!

Бабушка действительно устроила сначала роман между моими родителями, а потом и их свадьбу. Ей было неважно, что маме всего пятнадцать, что она еще школьница, что у папы тогда была другая почти невеста. Она решила заполучить для дочери самого завидного к тому времени жениха — Джона Спенсера, который должен со временем стать восьмым графом Спенсером, она его заполучила.

Папа был влюблен в маму по-настоящему, несмотря на ее молодость и разницу в их возрасте в двенадцать лет. Когда маме исполнилось семнадцать, они, наконец, смогли пожениться. О…, это была поистине королевская свадьба, конечно, не такая, как у меня, но бабушка всегда умела блеснуть.

Я больше похожа на маму моего отца леди Синтию, и внешне, и во многом характером. Леди Синтия была удивительно доброй и обожала заботиться о других, ее часто видели в семьях Нортгемптоншира с помощью и утешениями. Но она и слова не могла сказать против дедушки — графа Спенсера. Дедушку Джека боялись мы все, и папа тоже. Мама не очень, но жить в его огромном Элторпе с его 120 комнатами и суровыми условиями без нормального отопления не хотела. Мама говорила, что чувствует себя там так, словно нечаянно осталась в музее, который закрыли на выходной. Именно поэтому мы перебрались к бабушке Рут Фермой в Парк-Хаус в королевском поместье в Сандрингэме. А сама бабушка окончательно переехала в Кларенс-Хаус к своей подруге — королеве-матери Элизабет. Их многолетняя дружба казалась нерушимой. Она таковой и была.

Сначала родители были счастливы, как могут быть счастливы молодые люди, у которых есть любовь, семья, родилась первая дочь, и имелись средства на пусть и не королевское, но вполне сносное существование.

Я иногда думала, неужели именно долгое отсутствие сына так испортило их отношения? Когда, будучи уже совсем взрослой, узнала, что отец заставлял маму пройти обследование, чтобы выяснить, может ли она вообще рожать сыновей, не сразу поверила. Но потом, когда мой Гарри родился совершенно рыжим (а он, как две капли воды похож на мою сестру Сару), и Чарльз засомневался в своем отцовстве, я поверила, что такой поступок мужа возможен.

Мама родила Сару, нашу рыжую красавицу, крестной матерью которой стала сама королева-мать.

Потом родилась Джейн — умница и отличница, ее крестным отцом стал герцог Кентский.

Потом родился Джон, и это стало сначала радостью, но тут же горем. Джон умер почти сразу. Мама рассказывала, что была в ужасе, потому что ребенка унесли, а ее саму заперли и не выпускали, пока Джона не похоронили. Потом была неудачная беременность, а потом на свет появилась я.

Отец позже мог говорить все, что угодно, но в момент рождения я оказалась для него полнейшим разочарованием. Едва родившись, я была никому не нужна. Снова девчонка! 1 июля 1961 года в семье Спенсеров не стало праздником, они даже не могли целую неделю выбрать мне имя, и никаких звездных крестных у меня не было тоже.

Вот тогда папа и заставил маму пройти обследование.

Через три года родился наш братик Чарльз, его крестной была сама королева Елизавета II, но отношения родителей это уже не спасло. Мама, подарив роду наследника, видно посчитала свою миссию выполненной, а себя свободной.

До развода родителей у нас было счастливое детство, огромный парк Сандрингэма, достаточно удобный Парк-Хаус, обожаемые родители, готовые делать для нас все, постоянные праздники… Даже няни были добрыми и веселыми, во всяком случае, мне так казалось. Я очень любила и маму, и папу. Разве можно было предположить, что они когда-то станут делить нас?!

Гром грянул среди ясного неба, мама влюбилась! У меня очень красивая мама, длинные ноги у меня от нее, только она рыжая, как Сара, и очень уверенная в себе. Сара в нее характером, но моя сестра тоже очень красивая.

Начались родительские скандалы. Папа при всех делал вид, что они хорошая семейная пара, а когда гостей не было, родители страшно кричали друг на друга, хлопали дверьми. Сара умней, она уходила в свою комнату и включала погромче музыку, а я наоборот, подходила к самой двери их спальни и пыталась послушать, что же не так.

Почему они ссорятся, ведь за день не случилось ничего страшного? В пять лет я не понимала, в чем именно родители обвиняли друг дружку, но где-то в голове это засело. Позже Чарльз удивлялся, тому, что я устраивала скандалы с криком и хлопаньем дверьми. Для королевской семьи это было немыслимо, там голоса не повышали, а я просто не представляла, что можно ссориться иначе!

Я страшно боялась, чтобы папа не ударил маму, потому стоило им повысить друг на друга голос, оказывалась тут как тут, но появляться на виду не решалась, просто стояла за дверью, постоянно ожидая чего-то страшного.

А потом они развелись совсем…

Мы виделись с мамой только по выходным, для этого нужно было проехать немалый путь с няней, потом видеть слезы мамы и слышать ее причитания, что завтра детей заберут обратно…

Эти воскресные встречи только озлобляли меня. Конечно, в свои шесть лет я ничего не понимала, кроме того, что мама нас бросила.

Сара была почти взрослой, ей исполнилось тринадцать, за ней тянулась отличница Джейн, они уже учились и чувствовали себя почти самостоятельными, залихватски рассказывали о выпивках и разных школьных проказах, вернее, рассказывала Сара, а Джейн только кивала. Казалось, развод родителей их почти не задел, они не желали ездить к маме в ее новый дом. Конечно, это только казалось, но старшие сестры хотя бы понимали, что именно происходило, а мы с братом нет.

Брат Чарльз был еще совсем мал, а я пыталась разобраться, но не понимала одного: как могла мама нас бросить?! Она уехала в Лондон, обещая вернуться, и не вернулась. Позже я узнала, что маму не пустили в дом, когда она все приезжала нас проведать, но тогда это было настоящим горем — мама нас бросила!

Сара фыркала, что я дура, потому что развела слезы, мол, нужно не плакать, а сделать свой выбор. Но я не могла делать выбор между мамой и папой.

Ну почему нужно выбирать между мамой и папой?! Я не хотела выбирать, я любила обоих одинаково сильно и хотела жить с обоими!

Они сначала разводятся и делят нас словно столовое серебро, а потом требуют, чтобы мы были счастливы. Я не могла быть счастлива. Однажды к празднику они прислали мне каждый по платью — белое и зеленое, и я вместо того, чтобы радоваться, рыдала и даже не хотела никуда идти, потому что оба наряда были красивыми и мне нравились, но выбрать один, означало отвергнуть другой, а я не хотела никого отвергать!

Разве можно в таких условиях не вырасти строптивой? Знаю, у многих родители развелись, но не у всех так тяжело и позорно, к тому же не всех заставляли жестоко выбирать, и не всем потом приводили в дом таких мачех, какой была Рейн.

Однажды я умудрилась отказаться от чаепития … с королевой! Отцу прислали приглашение на чай в королевскую резиденцию в Сандрингэм, причем, именно со мной. Что заставило меня вдруг заявить, что не пойду, не знаю сама.

— Нет, у меня болит голова!

— Дач?! Тебя королева каждый вечер приглашает попить чайку? К Ее Величеству и с мигренью можно пойти.

— Не пойду!

Ни переубедить, ни заставить отцу не удалось, он был вынужден отправить Ее Величеству извинения, объясняя отказ моей болезнью.

Потом я пожалела, но тогда главным было настоять на своем.

Сара о выходке отозвала коротко:

— Дач просто дура!

Бабушка не просто заняла сторону отца, но и выступила против собственной дочери, осудив маму публично. Так мы получили еще один урок: положение при королевском дворе важнее даже любви к собственной дочери, ведь бабушка поступила так, прежде всего, чтобы сохранить дружбу королевы-матери.

Если бы мама нас выкрала или хотя бы попыталась сделать это, я бы ее простила, но мама сразу после развода вышла замуж за своего любовника Питера Шенда Кида. Даже если это была горячая любовь, дети не виноваты.

Мы остались с папой и хорошо видели, как он изменился. Особенно это чувствовала я. Сара и Джейн были уже достаточно взрослыми и учились далеко, а мы с Чарльзом пока оставались рядом с папой. Он стал нелюдимым, грустным, словно, уехав, мама забрала из него жизненные силы. Я не могла не пытаться утешить папу, мне так хотелось вернуться в те времена, когда в Парк-Хаусе устраивали счастливые праздники в дни рожденья! О, наши праздники помнили в графстве, весь парк Сандрингэма превращался в настоящий детский рай!

Но все это закончилось… Иногда я думала, что и детство закончилось тогда же.

Мама со своим Питером уехали на остров Сейл на западе Шотландии. Конечно, ни мы туда, ни мама оттуда ездить каждые выходные не могли.

Мне было восемь, когда мы остались только с отцом, няни не в счет, я ними я воевала так, словно это они виноваты в уходе мамы. Мы Спенсеры, но как же нам было одиноко! Конечно, папа отвозил нас с Чарльзом в школу и забирал обратно, он старался зайти в детскую, чтобы пожелать спокойной ночи, интересовался нашими делами, но папа это не мама. Ели мы всегда только в детской с няней, беседы вели с ней или друг с другом… Чарльз видно чувствовал одиночество еще сильней меня, а потому часто плакал и всегда жался ко мне, словно ища защиты. Я заботилась о нем, как могла, ведь Чарльз не получил даже той любви мамы и папы, которая досталась нам, он был слишком мал, чтобы что-то понимать, когда они разводились.

Нянь я просто выживала. Все говорили, что я упрямая, строптивая, иногда просто невыносима. Они ничего не понимали! Чаще всего я упрямилась не из-за того, что была действительно упряма, а потому что меня не замечали!

Да, да, и пусть говорят что угодно. Потом порасскажут, что это не так, что я была у отца любимица, и он многое готов сделать для меня… Да, назло всем я сказала, что хочу на день рождения живого верблюда и когда праздновали мой седьмой день рожденья, отец раздобыл настоящего верблюда. Ох и посмеялись мы тогда! Но все равно, верблюд — это признак родительской любви? Нет, я была им не нужна!

Лучше бы они сохранили семью, чем приводили верблюдов.

Мне всегда нравилось танцевать, ах, как мне это нравилось! Так хотелось выйти на сцену в роли Одетты-Одиллии в » Лебедином озере«. Обожаю Чайковского, особенно этот балет. Я даже выучила его переложение на клавир и с удовольствием играла перед домашними.

Но какая из меня балерина? Я высокая, толстая и ленивая… Возможно, не будь я такой неуклюжей пышкой в детстве, займись серьезно балетом, во мне бы воспитали упорство, трудолюбие, уверенность… Но этого не случилось, танцы танцами, а в балет не взяли совсем.

А еще я любила плавание и прыжки в воду. Вода это чудесно, в воде я чувствовала себя уверенно, в плаванье нужна сила и стремление вперед, чего у меня вполне хватало. В воде я ловкая, легкая, не то, что на суше, где нужно следить за осанкой, тем, чтобы не косолапить или загребать ногами.

Постепенно я научилась быть красивой и на суше, но вот сутулость осталась. Нелегко не сутулиться, если все вокруг хоть немного, но ниже тебя, высокий рост хорош, когда ты среди высоких людей.

Куда хуже обстояли дела со всякой зубрежкой, а вернее, экзаменами. Я совершенно не понимала, зачем мне все это знать. А если мне неинтересно или я не понимаю, зачем это нужно, могу зубрить сколько угодно, никакого толка не будет, вес равно к экзамену все вылетит из головы. Я не понимала и того, почему все переживают из-за несданного предмета. Не сдала? Ну и что, разве я от этого стала хуже или просто другой?

После экзамена я могла спокойно рассказать о том, что только что была не в состоянии ответить перед преподавателями. Мне просто не казалось это важным. Сара сдала шесть экзаменов, а наша отличница Джейн и вовсе одиннадцать, я ни одного даже после второй попытки. И это им пригодилось? Ничуть. Все, что нужно узнать, они узнали сами. И я также.

Если мне было интересно или действительно нужно, я легко выучивала большие тексты за короткий срок. Это не касается речей, так и не научилась подолгу и легко их произносить, больше чем на десяток минут меня никогда не хватало. Но стоило уйти с трибуны, и я могла разговаривать с людьми на любые темы.

Когда мы отправлялись в новую страну я, которая ничего не знала из географии или истории (в этом не вина преподавателей, они старались вложить нужные знания) спокойно прочитывала большой текст и легко его запоминала. Но стоило закончиться визиту, как этот же текст легко исчезал из моей памяти, словно влажной губкой стирали написанное на доске. Так уж устроена моя память, она цепкая и крепкая, но недолгая и не желала подчиняться правилам. Чарльза временами это приводило в ужас или в ярость.

Мне было четырнадцать, когда положение нашей семьи вдруг изменилось, отец стал восьмым графом Спенсером, а мы соответственно леди Сара, леди Джейн и леди Диана. Я леди Диана Спенсер!

И наш родовой замок — огромный Элторп. Конечно, в нем оказалось не все так здорово, то есть, было помпезно и страшно неудобно, но ведь это родовое поместье. Я ходила по залам, приседала в реверансе перед каждой картиной, важно поворачивала голову налево и направо, милостиво кивала, словно разрешая что-то своим пажам…

Какая девочка не мечтает стать принцессой в таком возрасте? Хотя, думаю, Сара не мечтала, она всегда знала, чего хочет и смотрела на меня свысока.

Но тогда у нас еще был отец, хотя няни менялись то и дело. Просто они были противные, я воевала с этими тетками и одну за другой выживала из Элторпа. Зачем нам няни? Может, маленькому Чарльзу и были нужно, но не мне же! В школе мне постоянно указывали, что делать, и на каникулах чужая тетка тоже норовила заставит поступать по-своему.

На меня глядя, капризничал и Чарльз. Одна из нянь хватала нас с братом за шивороты и… била лбами друг о дружку! Но я тоже расправлялась с ними: закрывала в ванной, выкидывала в окно их вещи… Нам не нужны няни, нам нужна мама.

Лучше бы я этого не говорила! Я понимаю, что не мои слова повлияли на отца, он принял решение сам.

Мы только освоились в Элторпе, когда отец решил жениться. Это было просто немыслимо. У нас будет мачеха?! Хотелось крикнуть:

— Нет!

И все же я промолчала, если бы ни Сара. Старшая сестра уверена в себе, к тому же ей уже исполнился двадцать один год и она жила собственной взрослой жизнью. Она с первых минут знакомства дала понять будущей мачехе, что терпеть ее не может.

Самое удивительное — нашей мачехой оказалась Рейн Легги, дочь моей обожаемой писательницы Барбары Картленд. Настолько же, насколько я любила романы Картленд, настолько ненавидела ее дочь. Мы ненавидели Рейн потому, что она хотела отобрать у нас папу!

Мало того эта дама попыталась сразу продемонстрировать свое особое положение, она настолько по-хозяйски вела себя с нами, что Сара не выдержала и нагрубила. Я поддержала.

Нас можно понять, Саре был двадцать второй год, мне пятнадцатый, а нам как детям предлагали миндальный торт с обещанием дать еще кусок тому, кто съест больше. Как она это представляла, мы должны, как на глупых соревнованиях, влезть с головами в тарелки, поглощая свои куски в сумасшедшем темпе? А потом с восторженными вымазанными физиономиями требовать еще кусок? Глупее ничего не придумать, конечно, мы не стали соревноваться! Если я захочу миндальный торт, я просто попрошу мне его испечь или купить.

Сара нагрубила, я поддержала, в результате за столом остались только папа, наш смущенный брат Чарльз и эта дама. Я вдруг поняла, что она просто отберет у нас папу. Саре, может, это не столь важно, как и Джейн с Чарльзом, а для меня очень серьезно. Я папина дочка, но теперь он принадлежал не мне, а ей. Могла ли я любить эту даму?

Позже стало еще хуже, потому что в июле 1976 года, ни слова не сказав нам, отец женился на этой мегере! И узнали мы об этом… из газет! Мало того, в нашем семейном замке в Элторпе состоялся бал на тысячу приглашенных. Знаете, кого не было на этом балу? Детей графа Спенсера — Сары, Джейн, Дианы и Чарльза! Кто мы такие, чтобы нас звать на такое важное мероприятие?

Я знаю, что Сара заявила журналистам, мол, там не было ничего важного, чтобы нас приглашать. Но я знаю и то, как была возмущена, шокирована сестра. Я вообще проревела целый день. Отец женился не просто не спросив нас, нравится ли нам эта мегера в качестве мачехи, но и вообще не поставив в известность, даже не пригласив на свадьбу! Интересно, чего они ожидали в ответ? Ответом могла быть только ненависть! Разве можно любить ту, которая подло забрала у тебя любимого отца, так пренебрежительно отнеслась к тебе, словно ты вещь в кладовой, которую можно задвинуть подальше и забыть.

Рейн ненавидели мы все. А отцу я даже дала пощечину!

Мало того, эта мерзавка начала хозяйничать у нас в Элторпе, словно у себя на кухне, она принялась распродавать фамильные вещи Спенсеров, будто это было ее старое барахло. Даже сейчас, через много лет меня трясет при воспоминании, что эта мерзавка натворила с Элторпом!

Конечно, она спасла отцу жизнь, когда у того случилось сначала обширное кровоизлияние в мозг, а потом синегнойная инфекция. Но это все потому, что понимала, что с ней будет, если муж умрет. Тогда отец выжил, однако, эта мерзавка с первых лет полностью оградила его от нас. У нас не было матери, потому что мама предпочла другого мужчину отцу и других детей собственным (у ее второго супруга было трое детей), теперь у нас не было и отца, который тоже предпочел чужих троих детей этой Рейн своим собственным. У нас никого не было! Могли ли мы любить эту женщину? Ничуть, мы ее ненавидели!

Даже сейчас, когда мои с ней отношения стали куда более спокойными, и мы даже нашли общий язык, стоит вспомнить первые годы, обиды из-за свадьбы, отчуждения отца, наглого хозяйничанья в Элторпе и разбазаривания фамильных ценностей, и меня захлестывает даже не обида, а ненависть! Очень трудно простить, когда у тебя отнимают любимого отца и унижают на каждом шагу. Я стала мудрее, но внутри все равно сидит эта всепоглощающая обида, которая никогда не закончится, боль, которая никогда не утихнет.

Мой брат Чарльз все время молчал, но оказалось, что он переживал не меньше, во всяком случае, сразу после смерти отца, став девятым графом Спенсером, он буквально вышвырнул мачеху из Элторпа! Я с удовольствием помогала. Мы запретили ей выносить любую вещь, если она не куплена лично ею, а все ее личные вещи засунули в мешки для мусора и выкинули вниз с лестницы. Я лично проследила, чтобы в нашем семейном замке не осталось никаких следов пребывания этой женщины и ее мерзких отпрысков. Когда через несколько месяцев в каком-то углу обнаружилась книга, забытая кем-то из ее детей, я буквально растерзала несчастный предмет, чтобы сжечь его в камине!

Такой ненависти, как к ней, я не испытывала ни к кому, даже к Камилле. Эта женщина отняла у меня отца тогда, когда он был мне больше всего нужен, она отняла у меня понятие дома, потому что считать домом Элторп, где хозяйничала эта тетка, я не могла. В результате в пятнадцать лет у меня не было ничего — ни семьи, ни дома, ни любви родных…

До учебы ли мне было, и могла ли я быть послушной и хорошей девочкой? Они сначала ломают судьбы детям, а потом удивляются, что те растут строптивыми и нервными.

В моих резких сменах настроения, приступах булимии и неспособности к усидчивой учебе виноваты мои родители и эта женщина! В шесть лет почувствовать себя брошенной матерью, в пятнадцать преданной отцом и затем выкинутой из дома чужой женщиной и остаться спокойной и уравновешенной едва ли возможно.

Булимия ужасная вещь. Сейчас уже не секрет, что я ею страдала. Это когда вас мучает неудержимый голод, и вы за один прием поглощаете столько, сколько в обычном состоянии могли бы съесть за неделю, а потом организм отторгает все поглощенное. Булимия болезнь не желудка, а нервов, у тех, кто живет спокойно и уверен в себе, такого не бывает. Это болезнь ненужности, переживаний, заброшенности. И пусть вокруг меня крутилось множество людей, пусть я никогда не бывала одна — сначала девочки в школе, потом слуги, камеры видеонаблюдения, фотокорреспонденты, охрана, все равно это было одиночество, я понимала, что никому не нужна! И никто, никто не станет страдать, если я вдруг умру!

Наверное, у всех детей бывают такие моменты, мои подружки тоже обливали слезами подушки, если родители не приезжали подолгу или их забывали поздравить с каким-то праздником, но если такое отчаянье надолго, оно становится болезненным. А потом перерастает в сильнейшую потребность, чтобы тебя любили и постоянно говорили об этом.

В такой потребности, наверное, одна из причин нашего с Чарльзом непонимания. Если бы муж хоть раз в день говорил мне, что он меня любит, а не отделывался даже нарочно выбранными подарками по какому-то поводу, если мы говорили об этом в королевской семье, я бы просто расцвела. Но в королевской семье просто не принято выражать чувства, тем более, без особой надобности.

Особенно трудно, если мама вас бросила, ты была папиной дочкой, а папа женился, даже не поставив тебя в известность! Разве можно простить такую узурпаторшу?

Нашу мачеху называли Леди, Которая Умеет Добиваться Своего. Она действительно умела, вопреки воспитанию, вопреки немыслимому давлению своей матери Барбары Картленд, вопреки всему. Ее девиз «Совершать невозможное!». Она не только умела добиваться, чего хотела, прежде всего, она знала, чего хочет! И потому совершенно не могла понять меня, считая размазней.

Сейчас я думаю, что если она тогда нашла со мной общий язык, либо я не поддалась давлению Сары и не стала воевать с мачехой, я выросла бы совсем другой, и многих проблем моей жизни удалось избежать. Рейн умела очаровывать тех, кого желала очаровать, умела найти подход, найти точки соприкосновения. Например, Рейн просто влюбила в себя нашего дедушку старого графа Спенсера, возила ему шоколад, разыскивала для коллекции уникальные трости… Но главное — она искренне интересовалась историей Элторпа.

Я не могла допустить и мысли о том, что когда-либо помирюсь с Рейн! Мы столько лет почти враждовали… Что же произошло? Однажды Мохаммед Аль-Файед, который был дружен с моим отцом, обратил мое внимание, что за все время только Рейн не наговорила журналистам обо мне ничего дурного, а ведь могла бы… Конечно, я посмеялась:

— Просто ее не спрашивали!

— Не думаю. Просто она не желает зла ни тебе, ни отцу. И твоего отца искренне любила, даже если от этого вам было плохо. Но ведь не Рейн развела ваших родителей…

Конечно, я не сразу приняла слова Мохаммеда, не хватало еще мне восхищаться Рейн или благодарить ее за приличное поведение! Пусть она не разводила маму с папой, но самого папу она у меня отняла!

А потом Аль-Файед все же сделал так, чтобы мы встретились.

И при упоминании о папе я увидела в глазах у Рейн настоящие слезы. Когда он перенес инфаркт, а потом синегнойную инфекцию, именно Рейн сумела добиться, чтобы применили лекарство, еще не прошедшее испытания. Другого шанса не было, и она сумела заставить использовать один-единственный.

Папа выжил и даже смог отвести меня к алтарю, но мачеха не услышала от нас и слова благодарности. Тогда мы с Сарой были убеждены, кажется, даже в том, что саму синегнойную инфекцию папе подсунула Рейн!

Теперь подумав, я поняла, что Рейн действительно не воспользовалась возможностью заработать на воспоминаниях о моем детстве, а ведь могла бы наговорить репортерам уйму всяких гадостей о моем поведении.

А вот я, рассказывая Мортону о нашей семье, наговорила о Рейн немало гадостей. В общем-то, было за что, Элторп она испортила основательно и основательно же разбазарила. Но Рейн в ответ не сказала обо мне никому и ничего.

Мне бы поучиться у нее тогда, в Элторпе, но я ее ненавидела. Все мы, дети Джона Спенсера, Рейн ненавидели.

Человек меняется, возможно, я когда-нибудь стану мудрее и на многое и многих посмотрю иначе, но для этого должно пройти время. Понять, значит, наполовину простить. Я уже смогла понять Рейн, неужели я когда-нибудь смогу понять и Камиллу? Ну уж нет! НИКОГДА!

Дамбиса Мойо. Как погиб Запад

  • Издательство «Центрполиграф», 2012 г.
  • Книга Дамбисы Мойо стала тревожным звонком для самодовольной западной элиты. Красной нитью в ней проходит мысль о том, что в последние пятьдесят лет Запад неуклонно теряет экономическое превосходство в мире. Будущее выглядит мрачным. Америка, например, из-за ошибочных решений и ограниченного выбора форм развития капитала, трудовых отношений и технологий — ключевых составляющих экономического роста и успеха — пришла к тому, что экономическое и геополитическое лидерство может необратимо перейти к развивающимся странам и, вероятнее всего, к Китаю. Возможные сценарии будущего, приведенные автором, очень близки к реальности.

    Книга интересна и полезна российским читателям убедительной аргументацией и возможностью на основе приведенных фактов понять причины проблем российской экономики, которые объясняются управленческими ошибками.

Давным-давно у Запада было все: деньги, политический здравый смысл, военная мощь; он знал, куда идти, и у него хватало сил дойти туда. Так оставалось на протяжении 500 лет будь то в Португалии, Испании, Нидерландах или Англии. Однако история превосходства Запада во второй половине XX века — это история.

То ли дело в американских войсках, хлынувших на берега Нормандии вместе с союзными силами, то ли в «Эноле Гей», сбросившей бомбу на Хиросиму, но к концу Второй мировой войны скипетр мировой державы (экономической, политической и военной) перешел от Великобритании к Соединенным Штатам. Хотя ушло почти полвека на то, чтобы холодная война изжила себя, США в основном твердо удерживали главенствующую позицию в течение следующих пяти десятилетий и в начале XXI века.

Конечно, перед началом Второй мировой войны США пришлось пережить последствия Великой депрессии 1929 года (к 1933 году стоимость акций на Нью-Йоркской фондовой бирже составляла меньше 20% их пиковой стоимости в 1929 году, а безработица в США взлетела примерно до 25%), а также потери ранеными и убитыми в Первой мировой войне. Хотя «Новый курс» президента Франклина Рузвельта не положил конец экономическому кризису 1930-х, он стал попыткой перестроить американский капитализм и придать новую и более динамичную роль не столь невидимой руке правительства. В своей основе Америка сохранила приверженность идее свободного предпринимательства, но по плану государству предстояло играть ведущую роль в планировании, контроле и руководстве пошатнувшейся экономикой, не следуя за частным предпринимательством, а ведя его и управляя широкомасштабными проектами. Все это должно было подготовить США и дать им возможность извлечь выгоду из войны, которая переломит спину Западной Европе.

Таким образом, несмотря на некоторую остаточную слабость, с началом Второй мировой войны Америка оказалась в уникальном положении, из которого могла управлять промышленным, военным и производственным секторами для получения наибольших экономических преимуществ. В этом смысле Вторая мировая война рассматривалась не только в качестве военно-политической необходимости, но и в качестве экономических возможностей, на которые страна была готова отозваться.

Например, в 1941 году президент Рузвельт подписал Закон о ленд-лизе, по которому США продавали, передавали в обмен и отдавали в аренду союзникам всю необходимую военную технику. В рамках этой программы с 1941 по 1945 год Америка отправила за океан материально-технических ресурсов на сумму 50 миллиардов долларов (700 миллиардов в ценах 2007 года) — линкоры, пулеметы, миноносцы, подводные лодки и даже армейские ботинки — для воюющих союзников. Европа приняла на себя тяжелое бремя будущих выплат задолженности по программе ленд-лиза (Великобритания сделала последний платеж по ленд-лизу в размере 83,83 миллиона долларов в последний день 2006 года — пятьдесят лет спустя), и в результате этого американская экономика резко взлетела в 1950-х годах. Благодаря ленд-лизу (разумеется, план Маршалла — это совсем другое предложение) США стали лучшим в своем классе.

В действиях Америки соединились политическая необходимость и экономическая смекалка. Производство товаров, поставлявшихся за границу, было не просто политическим актом помощи союзникам; оно, кроме того, помогло американской экономике набрать обороты. Действительно, результаты этой «великой американской интервенции» оказались ошеломительными, с какой стороны ни посмотреть. Благодаря тому, что весь мир нуждался в американских товарах, вялотекущая американская экономика превратилась в производственный локомотив.

К концу 1944 года безработица в США сократилась всего до 1,2% гражданского трудоспособного населения — рекордно низкий уровень в экономической истории Америки, который так и не удалось превзойти (в пиковой точке депрессии без работы остались более 15 миллионов американцев — четверть трудовых ресурсов страны). Валовой национальный продукт США вырос с 88,6 миллиарда долларов в 1939 году до 135 миллиардов долларов в 1944-м — 8,8% ежегодного роста за полдесятка лет. Это значило, что все было настроено на производство, — и научно-технические изменения ускорились. К концу войны весь остальной мир был разорен: нищая Япония, обанкротившаяся Европа, Великобритания без гроша в кармане, и США, бесспорно, стали единственной экономической силой.

Грубо говоря, единственное, что потеряла Америка во Второй мировой войне, это люди. Но и в этом ее потери по сравнению с потерями других участников войны были невелики. Из более чем 72 миллионов погибших США потеряли 416 800 человек — 0,32% своего населения. Однако в политическом, военном и экономическом отношении Америка одержала легкую победу. В извращенном смысле, война принесла ей оглушительный успех.

Америка вышла из Второй мировой войны с огромным богатством. Как заметил историк экономики Алан Милвард: «В отношении экономики Соединенные Штаты в 1945 году заняли несравнимо более сильную позицию, чем в 1941… К 1945 году фундамент экономического превосходства США в течение последующей четверти века был заложен… [Это], возможно, самое значительное следствие Второй мировой войны для послевоенного мира».

К середине 1960-х Америка финансировала восстановление послевоенной Европы и других стран, одновременно упрочивая свое положение главного экспортера культурных норм и технических ноу-хау. Этот век должен был стать веком Америки, и так это и случилось.

США не только не понесли никакого прямого ущерба на собственной земле (и сэкономили потенциальные миллиарды долларов расходов на восстановление своей инфраструктуры), больше того, самый факт, что Америка смогла победить, спонсировать союзников во время войны и провести план Маршалла (программу помощи Европе на сумму 100 миллиардов долларов в современных ценах, что составляло около 5% ВВП США в 1948 году), показывает, как непомерно разбогатела страна.

Кристофер Тассава писал: «Экономически усиленные промышленной экспансией военного времени… обладающие экономикой, более мощной и богатой, чем любая иная в мире, американские лидеры решили сделать США центром послевоенной мировой экономики». Холодная война затянулась на следующие полвека, но в конечном итоге возобладала именно эта стратегия. Ни одна страна мира не могла даже приблизиться к едва затронутым, фантастически богатым Соединенным Штатам. Мир принадлежал им.

Америка на подъеме проникла во все сферы общества. Такова была ее мощь, уверенность, энергия, что она пробилась и просочилась во все области человеческой деятельности, где ощущалось влияние Запада. Последующие десятилетия, 1950-е и 1960-е, казалось, лишь укрепили эту схему. Политически это была эра общественной сознательности и движения за гражданские права, произошла культурная революция в музыке, литературе и искусстве, а американские инновации доминировали в науке и технологии, доставив человека на Луну и продолжив разработку атомной бомбы.

Удача проекта «Манхэттен» и успехи в гонке ядерных вооружений возвестили эпоху, когда научное и технологическое главенство Америки казалось на Западе непоколебимым. Экспорт США вырос с 9993 миллионов долларов в 1950 году до 19 626 миллионов в 1960-м. Это увеличение экспорта всего за десять лет было подержано ростом валового накопления основного капитала, который возрос с 58 миллиардов в 1950 году до 104 миллиардов в 1960-м.

В течение тридцати лет, начиная с 1950-х, мир стал свидетелем того, как влияние Америки распространяется повсеместно. От больших промышленных комплексов, таких как General Motors, Ford Motor Company, Mobil Oil, International Business Machines, United Fruit Company и Dow Chemicals, до голливудской киноиндустрии и музыкального бизнеса, образцом которого стала компания Motown, все символизировало мощь Америки как в самих США, так и за рубежом. Но бизнесом дело не кончилось.

С помощью основанного в 1961 году Корпуса мира Америка, экспортируя свои ценности через молодежь, давила своим моральным авторитетом на всех, кто, по мнению американцев, был не похож на них, с прерогативой «продвигать мир и дружбу во всем мире при посредстве Корпуса мира, который должен направлять в заинтересованные страны и территории мужчин и женщин из Соединенных Штатов, квалифицированных для службы за рубежом и готовых служить, при необходимости, в затруднительных условиях, чтобы помочь людям этих стран и территорий в обеспечении их нужд в обученном персонале». Разумеется, Америка не просто экспортировала свои ценности посредством Корпуса мира. США осуществили военные вторжения в Корею и Вьетнам, который до сих пор остается огромным пятном на американской совести. То, что Америка становилась все более дерзкой и обладала беспрецедентной силой за пределами страны, не вызывало никаких сомнений.

В целом это была эпоха того, что американский журналист Том Брокоу назвал «величайшим поколением»: поколения американцев, сражавшихся во Второй мировой войне и вернувшихся, чтобы сделать Америку величайшей страной мира. Очевидно, что в течение следующих пятидесяти лет они добивались успеха, — Америка была олицетворением богатства, силы и культурного превосходства, ее щупальца дотянулись до самых дальних уголков мира. Остальной Запад неизменно обращался по орбите вокруг нее — мог ли оторваться от нее тот, кто был загипнотизирован ее мощью и блеском? Это было солнце, вокруг которого кружились все остальные страны.

Америка не останавливалась ни в хорошие времена, ни в плохие. От нефтяных пиков 1970-х до долгового бремени и краха Уолл-стрит в 1980-х и даже падения коммунизма в 1990-х, которое породит ее злейших экономических конкурентов, Америка казалась непоколебимой. Америка так и планировала все с помощью своей военной силы, производственных мощностей, капитализма свободного рынка и культурной монополии — лозунгом тех времен было «Сделано в Америке».

Но перекрутим пленку до сегодняшнего дня. Посмотрим, что изменилось. Западные государства стоят перед лицом неслыханной финансовой катастрофы, их население стареет, для их обеспечения осталось мало ресурсов, многие необходимые политические реформы остаются политически непопулярны, а экономическое превосходство пошатнулось в глобальном масштабе, да так, что раньше и не снилось. И хотя неприятности случались и прежде, например американский ссудно-сберегательный кризис в 1980-х и 1990-х, тем не менее недавний финансовый кризис и курс, который продолжают проводить США, уверенно доказывают, что хватка, в которой Америка когда-то держала весь мир, быстро ослабевает. В первом десятилетии XXI века она превратилась в финансово слабую и экономически уязвимую страну, настолько, что, как плохая кровь, заразила все политическое тело Запада, сделав историю экономического упадка историей борьбы Запада против многочисленных выскочек из остального мира. Однако у стран Запада остаются веские причины ставить на то, что США в последующие годы будут экономически сильнее Европы.

Но что именно является движущей силой роста в экономике?

Андрей Рубанов. Стыдные подвиги

  • Издательство «АСТ», 2012 г.
  • Андрей Рубанов — автор романов «Сажайте и вырастет», «Йод», «Готовься к войне», «Жизнь удалась», «Психодел»; «Хлорофилия», «Боги богов». Реальность в его книгах всегда актуальная, жесткая и не терпит компромиссов, вымысел очень похож на правду…

    Новая книга «Стыдные подвиги» начата в 1996 году в тюрьме «Лефортово» и закончена в 2011-м, в июле, в день, когда автору исполнилось 42 года.

    Главный герой — пионер, солдат срочной службы, студент, частный предприниматель, банкир, заключенный, пресс-секретарь, кровельщик; сын, муж, отец, брат…

    Место действия — Москва, Электросталь, Тверская область, Чечня, снова Москва…

    Главная сюжетная линия — жизнь отдельно взятого человека. По имени Андрей Рубанов.

    «Родился, вырос, повзрослел. Любил, служил, работал. Бегал, ползал. Ошибался. Прощал, мстил. Уважал. Изобретал. Тратил. Смеялся, плакал. Убегал, догонял. Гордился, стыдился. Гнил. Процветал. Играл. Содержал, кормил, воспитывал. Герои и события невымышленны. Все совпадения неслучайны».

Гад

В шесть утра в камере ломали гада.

Еще вчера он не был гадом. Обыкновенный криминальный балбес, уроженец Дагестана, лезгин или аварец. Едва войдя, объявил, что на свободе вел бродяжной образ жизни и в тюрьме хочет иметь со стороны арестантского сообщества положенное уважение. В ответ ему сказали, что только время покажет, какого именно уважения достоин всякий человек, и забыли про него.

Плотный, спокойный, по своему неглупый. Впрочем, для тюрьмы этого мало. Еще нужна осторожность, обыкновенное здравомыслие. Попал в тюрьму — молчи и слушай, вылетит лишнее слово — пожалеешь. Этот не молчал. Вошел в пять вечера, а в семь уже прибился к кому-то, уже чифирил с кем-то, уже курил чьи-то сигареты и рассказывал о безбедной и беспечной вольной жизни.

В половине восьмого один из тех, с кем чифирил и чьи сигареты курил, — грузин Шота, — пересек камеру и пришел под самую решку, к смотрящему Евсею.

— Ситуация… — шепотом произнес Шота. — Этот… Который дагестанец… Он совсем дурак. Он сказал такое, чего нельзя говорить. Все слышали. Если б он только мне сказал, я бы его остановил, клянусь мамой. Зажал бы ему рот рукой. Но он всем сказал.

— Что сказал?

Шота печально покачал головой.

— Сказал, что на воров ему положить. Он сам по себе. Вор, не вор — какая разница. Так он сказал.

Евсей сузил глаза, произнес почти беззвучно:

— Очевидцы есть?

Шота несколько раз кивнул.

— Я ж говорю, все слышали… Есть очевидцы, конечно. Хромой, и Туркмен, и Байкер, и Сиплый, и еще люди…

— Ага. Зови тогда их сюда. Только тихо. Этого дагестанца не зови. Зови только очевидцев. Иди.

Коротко и тихо поговорив с каждым из семерых очевидцев, смотрящий подозвал близких: сидевшего за героин маленького татарина Рому Толкового и сидевшего за разбой Гришу Покера.

— Что делать будем?

— Отпишем, — сказал Толковый.

— Это понятно. Но кому? Сразу вору, или смотрящему за централом?

— Не надо смотрящему, — сказал Покер. — Это чисто воровская тема. Сразу поставим в курс вора, и подождем ответа.

Написали тут же короткую ксиву и поспешно отправили по дороге, чтоб успеть до вечерней поверки.

Евсей сделался мрачен. Он был квартирный вор, вдобавок — верующий, трижды в день молился. Он не любил насилия. За год при нем в камере появилось только двое опущенных. Первый, едва переступив порог, признался, что снимал детскую порнографию по заказу каких-то датчан или шведов, за что и взят ментами. Сам полез под шконку. Со вторым получилось хуже: совсем мальчишка, взятый за героин, вдруг зачем-то рассказал соседям, как доставлял своей девушке оральное удовольствие. По понятиям пришлось опустить дурака. Впрочем, никто до него не домогался, а спустя несколько дней наркомана выдернули с вещами.

По обязанностям смотрящего Евсей коротко говорил с каждым, кто входил в хату, и если видел перед собой молодого наивного новичка, обычно спрашивал вскользь: «Надеюсь, ты на воле всякими гадостями не занимался? Женщину между ног не лизал? И к проституции не имел отношения? А то ведь за такое здесь сразу под шконку определяют, имей в виду…» Обычно после таких слов новичок сразу мрачнел, но на Евсея смотрел благодарно.

Многие, знал Евсей, теперь доставляют своим бабам удовольствие языком, и если разобраться — половину хаты надо под шконку загнать.

Сутенеров тоже много заезжает, особенно тех, кто крышует это дело. А ведь если ты получаешь с проституции — значит, продаешь женский половой орган, правильно? А если ты продаешь женский половой орган — значит, он у тебя есть. А если у тебя есть женский половой орган, стало быть, ты вообще не мужик, логично?

Евсей пришел к богу здесь, в тюрьме. Как все новообращенные, он был очень строг в своей вере и даже в мыслях не позволял себе ругаться матом. С окружающими, наоборот, старался обращаться мягко, ибо прощать — великое благо, которому следует день и ночь учиться у Бога и его сына.

Ночью от вора пришел ответ.

«Если он говорит, что ему положить на воров, — значит, он гад, и поступить с ним надо, как с гадом, и указать ему его место».

Евсей подозвал Покера и Рому Толкового, молча протянул ксиву.

Покер, прочитав, пожал плечами, Рома Толковый ухмыльнулся.

— Вот так вот, — мрачно процедил Евсей. — Ничего не поделаешь. В шесть утра делаем телевизор погромче — и вперед.

Позвали Шоту, и Сиплого, и Туркмена. Объяснили, что делать. Шота и Сиплый — жестокие люди — без пяти минут шесть пришли на пятак перед телевизором, уже обутые в кеды. Рома Толковый тоже надел носки и одолжил у одного из мужиков крепкие ботинки. Покер — бывший боксер тяжелой категории — наблюдал за его действиями с усмешкой.

Евсей не стал обуваться.

Послали маленького хохла Свирида, разбудить дагестанца и позвать, на разговор.

Заспанный, ничего не подозревающий, он пришел, в одних трусах; Свирид держался сзади, на безопасном расстоянии.

Уверенно улыбнувшись, дагестанец сел было на край шконки Евсея, но тот покачал головой.

— Встань. Не трогай тут ничего. Отойди.

— Не понял…

— Не понял — поймешь. Мы за тебя знаем очень стремные вещи. Мы знаем, вчера ты сказал, что вор тебе — никто, и на воровской закон тебе положить. Ты говорил это?

— Нет, — ответил дагестанец, и вздрогнул: справа и слева подступили, окружили.

— А вот они, — Евсей показал пальцем на очевидцев, — слышали. Это очень серьезная тема. Очень. Либо они, четверо, врут, либо ты врешь.

— Братан… — начал дагестанец, но Евсей грубо оборвал:

— Я тебе не братан. Здесь у тебя братанов нет. Шота, ты здесь?

— Да.

— Он говорил такое?

— Да.

— Туркмен, а что ты скажешь?

— Он говорил, что слово вора ничего не значит. Прямо мне в лицо сказал, и еще улыбался…

— А ты что скажешь, Сиплый?

Сиплый — бестолковый, дурной арестант, сейчас гордый тем, что его позвали на важный разговор, — открыл было рот, но Покер его перебил:

— Хватит, — произнес он. — Не могу это слушать, душа не принимает.

И ударил дагестанца в живот.

Тут же остальные набросились, повалили.

— Телевизор! — надсаживаясь, прошипел Евсей. — Телевизор громче сделайте!

Дагестанец, осыпаемый ударами, завыл и закрыл голову руками.

Шота, как все грузинские преступные люди, хорошо знал понятия. «Сломать» — значило сломать в буквальном смысле, чтобы ни одной целой кости не осталось. Одной рукой упираясь в край стола, а другой — в плечо Свирида, повиснув на мгновение, он высоко поднимал обе согнутые в коленях ноги, а потом с силой прыгал на спину и шею лежащего. Покер, хоть и боксер, напротив, не отличался кровожадностью: наклонившись, он несколько раз прицельно ударил кулаком по затылку и виску дагестанца, потом отступил к стене и сложил руки на груди.

Покер и Евсей давно сидели вместе и знали, что в общей камере среди ста двадцати человек всегда найдутся несколько по-настоящему жестоких людей, природных палачей, они будут топтать и калечить любого, кто ошибется. Кроме того, на экзекуцию придут и другие: физически крепкая молодежь, желающая доказать свою приверженность воровской идее. Сам Евсей лишь единожды присоединился к действу: когда гад, спасаясь от ударов, подполз ближе, пришлось пнуть его ступней в плечо.

Ногами в тюрьме бьют только гадов.

Спустя несколько минут Евсей сделал Покеру знал, и тот, отодвинув Шоту и Свирида, вошедших в раж, ухватил гада за волосы и рывком заставил его подняться на ноги.

Кровь залила все лицо дагестанца, рот был ощерен, глаза ничего не видели, обратились в две набухшие багровые пельменины. Однако он, хоть и шатался, но кое-как держался вертикально.

— Слушайте, — повысив голос, произнес Евсей, глядя в глубину камеры, в серые и желтые лица. — Вот это — он показал пальцем на плечо дагестанца, поросшее серым волосом, — еще вчера ходило среди нас. Жрало пайку. Чифирило. Мы думали за него, что это достойный арестант. Сегодня он уже гад. Вот ксива, — Евсей поднял зажатый в кулаке тетрадный листок, — ее отписал вор. Здесь все сказано. Здесь сказано, что с теми, кто не уважает воровское, следует поступать, как с гадами. А что делают с гадами? Их ломают! Любой может сейчас подойти и прочитать. Любой, кто сомневается, что здесь, в этой хате, все делается строго по понятиям, пусть подойдет и поинтересуется. Если есть вопросы — задавайте сейчас или потом, в любое время…

Глубокая тишина воцарилась, едва смотрящий замолчал.

— Сейчас, — Евсей опять ткнул пальцем в дрожащее, хрипящее, исходящее кровавыми соплями, — запинайте это под шконку, как можно дальше. И пусть оно там сидит, и не высовывается.

Дагестанец вдруг задрал подбородок вверх.

— Братва! — завыл он, — братва, клянусь матерью…

Его сбили с ног, и Шота, мокрый от пота, резиновой подошвой наступил на его лицо.

— Да, — сказал Евсей, — именно так. Теперь его базар уже никому не интересен.

— Завали пасть, — произнес Шота, наклоняясь к лежащему. — Иначе закопаем прямо здесь, в кафельный пол.

И гортанно выругался по-грузински.

Рома Толковый коротко плюнул — слюна упала на спину гада — и сказал:

— Ползи на место свое. Давай! Знай место, тварь. Знай свое место.

Избитый, однако, ползти не стал — выпрямился и заковылял, из одного конца камеры в другой, к умывальнику.

— Э! — громко позвал Рома Толковый. — Не вздумай, тварь, до крана дотрагиваться! Мужики, откройте ему воду. Пусть умоется. Потом дайте ему вещи свои собрать.

Через полчаса все стихло. Сто двадцать арестантов занялись своими делами. Стерев с лица и плеч кровь, дагестанец полез под шконку, в дальний угол, где жил своей жизнью единственный опущенный — тот, что снимал когда-то детское порно. Теперь их стало двое.

«Хорошо, что своими ногами пошел, — подумал Евсей. — Вроде и поломали, как надо, но не изуродовали до полусмерти… А выбили бы глаз, допустим — тогда что? Конец спокойной жизни. Дошло бы до кума, а кум по такому случаю может и дело завести, следствие учинить… Кто бил, за что бил… Глядишь, два-три года к сроку добавилось, ни за что… Хорошо, что мало били. С гадом, конечно, надо — как с гадом, безжалостно, этого никто не отрицает… Но с другой стороны — он пусть и гад, но я-то — человек…»