Луч ядерного взрыва

Интересуетесь вы политикой или нет — уже неважно: сегодня и то, и другое отнимает одинаково много сил и времени. Ведь мировая информационная война имеет тот же масштаб, что и ядерная: участи жертвы не избежать никому. Вне зависимости от того, выбрали вы путь активиста или эскаписта, одним из немногочисленных средств, которые еще могут поддержать тающие силы, остается кино. «Прочтение» напоминает читателям о лучших фильмах на тему превращения политического театра в театр абсурда — но рекомендует не превышать оптимальную дозу: одна история в день.

«Доктор Стрейнджлав, или Как я научился не волноваться и полюбил атомную бомбу» Стэнли Кубрика, 1964

Эталонная черная комедия Кубрика (название которой пародирует заглавие книги Дейла Карнеги «Как перестать беспокоиться и начать жить») снята по мотивам романа-антиутопии «Красная тревога» Питера Джорджа, предвосхитившей в свою очередь Карибский кризис. Вывернув наизнанку нехитрый сюжет о безумном генерале, который свихнулся на почве «красной угрозы» и самовольно организовал массированную ядерную атаку на СССР, режиссер обрисовал трагифарсовую суть холодной войны, как она виделась простым, но здравомыслящим обывателям в обеих сверхдержавах.
Судьба человечества находится в руках восторженных параноиков с говорящими именами: генерала Джека Д. Потрошителя, майора Дж. Т. «Кинг» Конга, полковника «Бэт» Гуано, советского посла Алексея Д. Садецкого… И вот они, избавители мира от фашизма, радостно отправляют этот мир в тартарары: к восторгу доктора Стрейнджлава, теперь консультанта американского президента, а прежде — нацистского ученого, в образе которого воплотилась заветная мечта Кубрика о человеке-машине.

«Система безопасности» Сидни Люмета, 1964

Кино Люмета не только вышло с «Доктором Стрейнджлавом» в один год, но еще и обернулось переосмыслением практически идентичного сюжета — при том, что в его основу легла совсем другая книга (одноименный фильму роман Юджина Бёрдика и Харви Уилера). «Система безопасности», в которой американские самолеты отправляются бомбить Москву (правда, на этот раз в результате компьютерной ошибки), а президент и Пентагон ведут переговоры с генеральным секретарем СССР, оказывается эталонным политическим триллером, исполненным поистине ошеломляющего трагизма.
Картина состоит из бесконечных разговоров (здесь не звучит даже музыка, ни одной ноты) — так что зрителя снова ждет галерея крупных планов и серия психологических портретов, однако уже совершенно не карикатурных. Среди лент того периода, посвященных мировому ужасу перед немирным атомом, нет больше ни одной настолько же свободной от оценочных характеристик и намеков на какую-либо агитацию, если не считать за таковую явный антимилитаризм Люмета. У Кубрика русские и янки оказались одинаково безмозглыми упрямцами, у Люмета — одинаково запутавшимися жертвами взаимного недоверия.

«Монти Пайтон и священный Грааль» Терри Джонса и Терри Гиллиама, 1975

Первое полнометражное кино комик-группы «Монти Пайтон» было поставлено ее же участниками — Терри Джонсом и Терри Гиллиамом, в режиссерской карьере которого фильм стал дебютным. Безжалостно пародируя цикл легенд о короле Артуре и рыцарях Камелота, «пайтоны» не только небрежно смахивают с национальной святыни слой тусклой патины (и переосмысляя полумертвый миф, возвращают к нему живой интерес), но и создают прекрасный образец социально-политической сатиры.
Мрачное и убогое Средневековье — эпоха, благодатная для любителей исторических аналогий: ведь именно с ней многие так и норовят сравнить период всякого регресса, застоя и похолодания политического климата. Однако в этом случае насмешке подвергаются скорее сами эти любители, чем те, на кого они обычно обрушивают свою риторику. «Священный Грааль» вообще состоит из серии зарисовок, высмеивающих многие сюжеты, что стали с некоторых пор элементами нашей повседневности. Например, сцена перепалки между рыцарями Круглого стола и гадким французом, осыпающим их проклятьями с крыши замка, ну очень напоминает большинство «политических дискуссий» в «Фейсбуке».

«Плутовство» («Хвост виляет собакой») Барри Левинсона, 1997

Сатирическая комедия Левинсона, а также история развернувшихся вокруг нее журналистских страстей представляют собой на редкость показательный пример того, как легко сегодня конструируются политическая реальность и историческая память. Сюжет этого кино, снятого по мотивам книги Ларри Бейнхарта «Американский герой», выстраивается вокруг нетривиальных методов президентской кампании в США. Перед самыми выборами действующий глава государства стремительно теряет популярность из-за обвинений в сексуальных домогательствах — чтобы отвлечь американцев от пикантной истории, его команда нанимает опытного кинопродюсера и снимает постановку маленькой победоносной войны Америки против Албании.
Меньше, чем через два года после выхода «Плутовства» случились «Моникагейт» и война на Балканах — правда, вместо Албании досталось (и куда крепче) Югославии. Разумеется, страстные споры о пророчествах и теориях заговора немедленно раздули это совпадение до совсем уж нелепых масштабов. Комментаторы тогда упустили куда более важное наблюдение, особенно актуальное сегодня: супервооружение, с помощью которого ведутся современные войны, и впрямь создает ощущение их полной виртуальности. А доступная информация о происходящем на этих войнах, состоящая из отфильтрованной пропаганды и нефильтруемых «независимых» потоков, и вовсе стирает границы между вымышленным и реальным.

«В петле» Армандо Ианнуччи, 2009

Жанровую природу этого кино точнее всего можно определить как производственный фарс. История, вокруг которой завязывается «Петля», абсолютно условна: пока правительства США и Великобритании обсуждают потенциальное вторжение на Ближний Восток, один из британских министров дает весьма двусмысленное радиоинтервью, из-за которого немедленно привлекает внимание как военной, так и антивоенной фракций по обе стороны океана. После этого его (и заодно зрителя) ждут блуждания по кабинетам, попытки разобраться в своих и чужих интересах, расшифровать полунамеки, проскочить несколько раз между молотом и наковальней и получить от всего процесса хоть какое-то удовольствие.
Здесь нужно оговориться, что главная драматургическая специфика этой истории заключается не только в правдивом изображении извилистых властных коридоров и бюрократических болот, через которые приходится перескакивать, по этим коридорам продвигаясь. Подготовиться надо к другому: дело в том, что юмор абсурда, которым так славны англичане, отличается здесь одновременно высокой пробой и повышенной концентрацией. (Скетчи «пайтонов» после просмотра «Петли» воспринимаются как детские анекдоты, а поэзия Эдварда Лира — как кулинарные рецепты, или что-то еще более обыденное и логичное.) Это сочетание восхищает в теории, но с трудом выносится на практике — зато неплохо очищает сознание и, это уж наверняка, по-настоящему отвлекает от окружающей действительности.

Ксения Друговейко

Наука лихих барабанщиков

  • Марк Пекарский. Бей в барабан и не бойся! Истории дядюшки Маркуса. — М.: Арт-Волхонка, 2014. — 72 с.

    «Бей в барабан и не бойся!» — первая книга из серии «О музыке просто», которую совсем недавно запустило серьезное взрослое издательство «Арт-Волхонка». Ее автор — известнейший музыкант, ударник и перкуссионист, композитор и педагог Марк Пекарский, который здесь превращается в дядюшку Маркуса. Книга эта немного — автобиография с печальной историей о первой встрече маленького Марка с барабаном; чуть-чуть — энциклопедия с главами о возникновении первых ударных инструментов, о материалах, из которых они изготавливаются и о службе, которую несут («барабанных» профессий оказалось немало — от колотушки дворника до ратного дела); в какой-то степени — сборник легенд и курьезов со сказками американских индейцев, шаманскими обрядами и ритуалами майя.

    Каждого читателя обязательно что-то да зацепит, особенно мальчика лет семи-десяти. Кого, скажите на милость, не прельстят барабаны из человеческих черепов или ослиной челюсти? Не заинтересуют найденные на раскопках в Мезине бивни мамонта? Да и интонации Пекарского, который относится к предмету разговора с фанатичной любовью коллекционера и почтением служителя, едва ли оставят равнодушными даже тех, кто не собирается коротать долгие вечера в музыкальной школе и не мечтает бесноваться за ударной установкой перед ликующей толпой. Дядюшка Маркус отвешивает поклон «Господину Барабану», преклоняется перед литаврами, удивляется гамелану, очаровывается вибрафоном и ведет своего читателя по материкам и столетиям.

    Вот это умение без заигрывания увлечь узкоспециальной, а иногда и просто сложной темой, — характерная особенность всех детских нон-фикшн книг издательства. И вышедшие летом «Про город от А до Я» и «Про крестьянские хоромы» — главное тому подтверждение.

    Специализирующееся на дорогих художественных альбомах издательство не экономит и на детской литературе. История о барабанах оформлена с отсылкой к русскому конструктивизму, иллюстрирована фотографиями из архива Пекарского, старинными гравюрами и карандашными рисунками молодой московской художницы Ольги Золотухиной.

    Отрадно, что эта книга должна стать началом целой серии, так что, как говорится в «Доктрине» немецкого поэта Генриха Гейне, «Бей в барабан и не бойся беды…».

Вера Ерофеева

Йонас Люшер. Весна варваров

  • Йонас Люшер. Весна варваров. — М.: РИПОЛ классик, 2014.

    В октябре в издательстве «РИПОЛ классик» выходит роман швейцарского писателя и философа Йонаса Люшера. Главный герой «Весны варваров» — обленившийся богатый швейцарец — отдыхает в роскошном отеле-оазисе Туниса, где в то же время молодые англичане из финансовых кругов играют свадьбу. Внезапное наступление кризиса влечет за собой банкротство Англии, свадебный пир оборачивается вакханалией, «весной варваров», вмиг отказавшихся от устоев цивилизации и всех приличий. Герой-швейцарец делает для себя целый ряд жутких открытий и в итоге оказывается в сумасшедшем доме, где и рассказывает на прогулке о своих отпускных впечатлениях. Диагноз, поставленный писателем современному обществу, звучит ужасно, но в книге он зафиксирован стильно, необычно и смешно.

    — Нет, — сказал Прейзинг, — не о том ты спрашиваешь. Он встал посреди дорожки, чтобы подчеркнуть серьезность своего упрека. Невыносимая его привычка… Из-за нее мы гуляем по этой посыпанной гравием дорожке, как две старые, страдающие одышкой и избыточным весом таксы. И все же каждый день я именно с Прейзингом выхожу на прогулку, ведь он, несмотря на все досадные черты характера, для меня здесь лучший товарищ.

    — Нет, — повторил Прейзинг, наконец тронувшись с места, — ты спрашиваешь не о том. Прейзинг говорил уж очень много, к тому же высказываниям своим он придавал чрезвычайное значение, да еще и знал наперед, как следовало бы поставить вопрос, дабы поток его словес устремлялся в нужное русло. Мне — в известной степени узнику здешних мест — ничего почти не оставалось, как только следовать намеченному им курсу.

    — Погоди-ка, — продолжал он, — я сумею подыскать тому доказательства и ради исполнения такового намерения поведаю тебе некоторую историю.

    Вот опять одна из привычек: использовать такие обороты речи, которые сохранились, как он доподлинно знал, единственно в его репертуаре. Подозреваю, впрочем, что эту дурь за последние недели волей-неволей позаимствовал у него и я сам. Порой возникали веские причины усомниться в том, что общение шло и ему, и мне на пользу.

    — История весьма поучительная, — пообещал он. — История, сплошь состоящая из невероятных поворотов, опасных приключений и экзотических соблазнов.

    Тот, кто ожидает теперь скабрезного рассказа, глубочайшим образом ошибается. Прейзинг никогда не упоминал о своей интимной жизни. Тут мне и опасаться не стоило — я слишком хорошо его знал. Да была ли та жизнь? Остается лишь строить предположения, с трудом воображая эдакое. Хотя и обмануться легко. Ведь я сам иногда удивляюсь, глядя в зеркало, что человек, в котором так мало жизни, способен был отдать кому-то ее частичку. Прейзинг, готовясь приступить к рассказу, задержал шаг, как будто бросая взгляд в прошлое, вроде бы представшее ему на горизонте, а горизонт у нас тут совсем неподалеку, ибо он образован верхним краем желтой стены. Еще Прейзинг прищуривал глаза, задирал повышенос и складывал трубочкой свои тонкие губы.

    — Возможно, — завел он наконец рассказ, — вовсе ничего бы и не случилось, когда бы Проданович не отправил меня в отпуск.

    Проданович — это не домашний врач, хотя именно он поместил сюда Прейзинга. Проданович — это некогда молодой и все еще блестящий сотрудник Прейзинга, тот самый, кто изобрел вольфрамовую схему CBC — электронный элемент, без которого во всем мире ни одна антенна радиосвязи не могла бы осуществлять свою работу и который спас унаследованное Прейзингом коммандитное товарищество по приему телевизионного сигнала и наружным антеннам от грозящего банкротства, а далее вывел его на немыслимые высоты лидерства в производстве схем-СВС на мировом рынке. Отец Прейзинга, повременив с уходом в иной мир ровно столько времени, сколько понадобилось самому Прейзингу, чтобы завершить экономическое образование, прерванное полуторагодовой учебой в частной школе вокального искусства в Париже, завещал сыну производство телевизионных антенн с тридцатью пятью работниками в то время, когда кабельное телевидение давно уже вступило в свои права. Фирма, выросшая из дедовской мануфактуры «Дроссель & Потенциометр», где предки Прейзинга ранили пальцы в кровь, перематывая тонкую медную проволоку, обеспечивала тогда едва ли не весь свой оборот производством многометровых, но почти безусых, а оттого действительно недорогих антенн, которые радиолюбители — увы, тоже вымирающая порода — имели обыкновение ставить на крышах.

    Прейзинг, лично ни в чем не повинный, возглавил гиблую ту фирму, когда требовалось принять ряд действенных решений, то есть и сомневаться не стоит, что предприятие не дожило бы доныне, если бы тот самый Проданович, молодой специалист-метролог, не разработал вольфрамовую схему-СВС и не взял бразды правления в свои руки. Значит, Проданович был в ответе и за то, что Прейзинг со временем стал не просто состоятельным собственником, но еще и генеральным директором общества с полутора тысячами сотрудников и филиалами на пяти континентах. Для видимости хотя бы, ведь операционную деятельность динамичного предприятия, ныне носившего динамичное название Prixxing, давно вел Проданович вместе с командой успешных людей, готовых к принятию решений и созданию ценностей. Однако и Прейзинг как лицо фирмы был пока востребован, ибо Проданович знал, что одного у Прейзинга не отнять: он умеет внушить ощущение надежности, твердости духа семейной фирмы в четвертом поколении. Лишь в этом одном отказывал себе Проданович, сын боснийского буфетчика, ибо сам придерживался мнения, что балканщина символизирует нестабильность, а уж такого впечатления следует избегать любой ценой. Проданович, когда только позволял плотный график, с удовольствием проводил по городским школам непродолжительные встречи с трудновоспитуемыми, являя собой пример успешной интеграции в общество. Итак, этот самый Проданович, обладатель всех полномочий, отправил Прейзинга в отпуск. Именно так он поступал, когда назревала необходимость важных решений.

    Прейзингу удалось, как я сразу догадался, с самых первых слов своего рассказа увильнуть от ответственности: мол, виновник последующих событий вовсе не он сам. Не пришлось ему и решать, куда ехать. Проданович, сама эффективность, всегда старался совместить приятное с полезным. В данном случае это означало, что Прейзингу надо слетать в Тунис, где в низеньком строеньице из гофрированной стали в промышленной зоне, каких немало вокруг Сфакса, прямо на дороге в столицу размещается одно из их предприятий-поставщиков. Хозяин сборочного завода Слим Малук — оборотистый делец, развернувший деятельность в таких несходных областях, как изготовление электронных приборов, торговля фосфатами и эксклюзивный туризм. Ему принадлежит целый ряд элитных отелей, Прейзинг станет его гостем. Малук искал сближения со всеми, кто имел какое-то отношение к телекоммуникациям, но не просто оттого, что за телекоммуникациями он видел будущее, теперь это каждый видит, а ради спасения фамильного предприятия. Четырем своим умным и, как заверял Прейзинг, внешне весьма приглядным дочерям он не мог передать — к великому сожалению, но таковы тунисские порядки — управление семейным холдингом, так что ответственность ложилась полностью на плечи его сына. На плечи Фуада Малука, преждевременно согбенные под моральной тяжестью изучения геоэкологии в Париже, что не позволяло ему возглавить фирму, где основной оборот делают фосфаты, которые впоследствии в виде искусственных удобрений лежат на салатных полях Европы. Фуад даже грозил отцу попытать счастья в каком то экологически чистом крестьянском хозяйстве департамента Ло. Слим Малук, человек не просто порядочный (Прейзинг полагал, что составил о нем верное представление), но еще и разумный, намеревался отойти от фосфатов и сделать упор на телекоммуникации, отчего и возлагал надежды на знакомство с Прейзингом.

    Итак, Прейзингу предстояло бегство из туманного Зееланда прямиком в тунисскую весну. Твидовый пиджак и вельветовые брюки цвета бургундского вина он сменил на пиджак в мелкую клетку цвета яичного ликера и свободные хлопковые штаны с заутюженной складкой — костюм, с его точки зрения, недопустимый, однако подготовленный для него экономкой, которую он побоялся обидеть, а потому лишь мягко улыбнулся и уселся в ее машину (ведь собственной машины Прейзинг не имел), чтобы та отвезла его в аэропорт.

    — Полет прошел на редкость приятно, — уверял меня Прейзинг. — Против обыкновения, я употреблял спиртное. Стюардесса меня не расслышала и вместо заказанного сока подала виски, но я не стал отказываться, я расчувствовался из-за того, что ее нескладная фигура столь резко не соответствовала бесчисленным стилизованным газелям, украшавшим ее униформу. Стюардесса была действительно нехороша собой, а пассажиры, считая себя лишенными одного из удовольствий, которое якобы оплатили вместе с приобретенным авиабилетом, пытались на ней отыграться. Справедливости ради следовало использовать любую возможность быть с нею полюбезнее, поэтому за первой порцией виски последовала вторая, а за второй порцией последовала третья. Слим Малук в сопровождении старшей из дочерей встречал Прейзинга в прохладном зале аэропорта Тунис-Карфаген, и, когда Прейзинг увидел, каким на зависть величавым взмахом руки Малук отогнал по жаре водителя такси от здания аэропорта и пригнал на его место своего шофера, он на миг едва не поверил сплетне, будто Малук является внебрачным сыном Роже Тринкье, автора пособия «La Guerre Moderne«1, и его алжирской любовницы, которая в ту ночь, когда французы оставили Магриб, с малюткой Слимом на руках бежала в Тунис через пустыню. Благодаря своим прелестям и освоенной машинописи, она вскоре устроилась здесь на место секретарши, а далее жены некоего второразрядного депутата из партии Неодестур, замышлявшего покушение на президента Бургибу, осуществить которое не позволил лишь инфаркт, разбивший парламентария посреди заседания и заодно принесший ему, погибшему при несении службы отечеству, посмертный орден, а его вдове, бывшей любовнице французского палача алжирцев, изрядную пенсию.

    Но источник, как помнилось Прейзингу, недостоверен. Этот сюжет поведал ему некий человек по имени Монсеф Даг фус, который не просто был злейшим конкурентом Малука, но еще и предлагал Прейзингу сборку схем-СВС на своем заводе в пригороде Туниса по значительно более выгодной цене, причем откровенно признавался, что эта исключительно выгодная цена объясняется в первую очередь использованием труда беженцев из Дарфура, малолетних динка. Да еще и называл их ловкими ребятами. Прейзинг рад бы сразу отказаться, но ведь с детским трудом все не так-то просто.

    Вспомнилось ему, как однажды они с Продановичем ужинали в клубе либералов-предпринимателей, а сосед по столу объяснял, насколько сложна вся история с этим детским трудом. Намного сложнее, чем того желал бы любой доброхот, да ведь дело-то совсем не простое, а при определенных обстоятельствах оно, может, и не худшее из зол. Сейчас Прейзинг не был уверен, что столкнулся с теми самыми определенными обстоятельствами, ведь тогда он с большим усилием вникал в пояснения молодого человека. Но на всякий случай он отложил решение, ведь хорошо бы сначала посоветоваться с Продановичем, так что Монсеф Дагфус, услышав весьма смутные отговорки, остался не при делах. Но в оценке он ошибся. Он принял Прейзинга за крупного игрока. Скомпрометировав Слима Малука, своего конкурента, сомнительным его происхождением, завлекая Прейзинга невероятно низкими ценами, но все равно не став ему деловым партнером, он пустил в ход тяжелую артиллерию и вызвал шестерых своих дочерей. Мол, предоставляется возможность выбора, бери любую, а по возрасту все они на выданье, правда, вторая слева уже помолвлена, но в случае необходимости отчего же не устроить жениху дорожную аварию, хотя дело это деликатное, да вдобавок и пять остальных ничем не уступают шестой, нареченной. «Voila!» — сказал он, указав на своих дочерей и разведя руками. «Voila!» — отозвался Прейзинг, ибо не знал, что сказать. Разумеется, Прейзинг был шокирован, но ведь он — убежденный сторонник культурного релятивизма, причем весьма далекого от шовинизма толка. Его либеральные взгляды — тепленький, как вода в детской ванночке, релятивизм. Тем не менее он всегда готов вынести перед собой на прогулку, подобно хоругви, этику добродетелей. Прейзинга, большого поклонника Аристотелева учения о «мезотес», всегда утешало, что эту самую «середину» не вычислить арифметическим способом, она определяется — да, вот именно — в каждом случае отдельно. А тут сталкивались миры. Тут следовало быть поосторожней. Труднейший для него случай, когда надо всерьез пораскинуть умом.

    Я уж было испугался, что его рассказ клонится к магрибской Шехерезаде. Вот он, экзотический соблазн: Прейзинг перед лицом шести тунисских малолеток, предложенных ему отцом как choix de fromage, как сыр на выбор в ресторане «Кроненхалле». История все-таки грозила стать скабрезной.

    — Но именно тогда, когда стало совсем невмоготу, — продолжал Прейзинг, — когда этот человек принялся мне пенять, что если дочери недостаточно хороши, то нет ли смысла выпроводить их отсюда, а взамен пригласить троих его сыновей, когда я приложил все усилия, заверяя его, что выбор мучителен, ибо каждая из шести неповторима в своей привлекательности, а сам внутренне пытался найти выход, чтобы вовсе отказаться от предложения, но не обидеть его смертельно, именно тут явился за ним прислужник, на лице — лихорадочные красные пятна. Пожар на одном из фосфатных заводов! Монсеф Дагфус, оставляя меня на попечение дочерей, которые трогательнейшим образом за мною ухаживали, пообещал вскоре вернуться, чтобы узнать о моем решении.

    Однако этого не случилось. Покуда дочери под надзором старухи подносили мне чай и сладости, Монсеф Дагфус размахивал руками и дико орал, пытаясь загнать рабочих обратно в очаг пожара, чтобы те вступили в битву с огнем. Но ни взмахи, ни стращание не возымели действия, и тогда он схватил ведро песка с лопатой и шагнул, подавая пример личного мужества, прямиком к горящему складу, навстречу порожденной мощным взрывом ударной волне, оторвавшей Дагфусу голову, а его фосфатный завод, гофрированную сталь, допотопные конвейеры, французские экскаваторы и американские погрузчики разметавшей широким радиусом по каменистому ландшафту.

    — Тот же слуга принес печальную весть, и я настроился на фольклорный траурный обряд. Громкие стенания, вырывание волос пучками, картинное расцарапывание искаженных горем лиц, обмороки и все такое прочее. Вместо этого шесть дочерей молча переглянулись, унесли стаканы и серебряный чайник, а меня выставили за дверь с недоеденной пахлавой в руке.

    Правду ли рассказывал Прейзинг, нет ли — нипочем не разберешь, но суть не в том. Для Прейзинга суть в морали. По его мнению, в любой истории, достойной пересказа, содержится мораль. Обычно эти истории свидетельствуют о собственной его благоразумности, которую он столь высоко превозносит. Благоразумности, которую доктор Бечарт считает подлежащей лечению, но для которой даже через три недели после поступления Прейзинга все еще не подыскала точного определения в психопатологии.

    Диагностика затрудненная, симптоматика неявная, к тому же нежелание пациента признать свою болезнь, проявлявшееся то вдруг в любезности и доброжелательности, то опять в твердолобом упрямстве, нисколько не упрощало дела.

    Моя заурядная депрессия несравненно проще поддавалась диагностике и тем самым не представляла особого интереса. Хотя оба мы — что Прейзинг, что я — не могли признать себя способными к самостоятельным действиям. Ему удалось приписать этот явный порок к своим добродетелям. Я же, напротив, очень от него страдаю. Но попытка что-либо зменить означала бы действие.

    — Так или иначе, — продолжал Прейзинг, — сведения поступили из недостоверного источника, да и без того поведение Слима Малука не давало ни малейшего повода усомниться в безупречном его происхождении. По всей форме усадил он меня рядом с дочерью Саидой на заднее сиденье французского лимузина, чьи мореходные качества на разбитых мостовых Туниса вызвали у меня в памяти скачку на верблюде — впрочем, о верблюдах несколько позже, — перебил Прейзинг сам себя. — Слим Малук захлопнул за мною дверцу, а сам сел за руль стоявшего совсем рядом, но не замеченного мною внедорожника. Прижав трубку к уху и обворожительно сделав нам ручкой, он умчался прочь. Мы увидимся снова лишь вечером. К глубочайшему сожалению, как он меня уверял, ссылаясь на исключительную занятость, но зато Саида позаботится обо мне и проводит в один из находящихся в ее ведении отелей, предоставив мне там кров на первую ночь. Жестом, исполненным достоинства и развеявшим мои последние сомнения относительно семейства Малук, указывала мне Саида на достопримечательности, которые проплывали за тонированными автомобильными стеклами. Краешек Тунисского озера, несколько метров авеню Хабиба Бургибы, супермаркет Magasin General, какие-то диковинные двери. Я с интересом крутил головой. Так, будто вижу все это впервые. Малуку необязательно знать, что около года назад я уже провел несколько дней в Тунисе по приглашению Монсефа Дагфуса, его конкурента.

    Машина остановилась на одной из улочек близ Place de la Victoire перед выбеленным известью четырехэтажным зданием с синими оконными ставнями, со множеством стройных колонн и узорной кладкой в мавританском стиле. Дверца автомобиля открылась, и Саида объявила: L`Hôtel d`Elisha. Ах, Элисса, известная также под римским именем Дидона, основательница и правительница Карфагена…


    1 «Современная война» (франц.).

Ханна Ротшильд. Баронесса

  • Ханна Ротшильд. Баронесса / Пер. с англ. Любови Сумм. — М.: Фантом Пресс, 2014.

    В середине октября в издательстве «Фантом Пресс» выйдет «Баронесса» – история жанра нон-фикшн о самом богатом семействе мира. В центре повествования Ника Ротшильд, которая, влюбившись в джаз, бросила мужа и пятерых детей и посвятила жизнь спасению нищих чернокожих музыкантов, за что была лишена наследства. Автор книги – внучатая племянница героини. Этот факт позволяет ощутить максимальную документальность описанного. «Баронесса» доказывает, что деньги не способны сделать нас ни счастливыми, ни привлекательными. Главное – вовремя это понять.

    ТА, ДРУГАЯ

    Первым при мне упомянул о ней дедушка Виктор. Он пытался научить меня простенькому блюзу в двенадцать тактов, но мои одиннадцатилетние пальцы оказались неуклюжи, и слишком малы.

    — Ты как моя сестрица, — проворчал дед. — Любить ты джаз любишь, но учиться терпения нет.

    — Какая сестрица? Мириам или Либерти? — спросила я, сделав вид, будто не услышала критику.

    — Нет — та, другая.

    — Какая — другая?

    В тот же день я отыскала ее имя на родословном древе Ротшильдов: Панноника.

    — Кто такая Панноника? — спросила я своего отца Джейкоба (как-никак, она приходилась ему тетей).

    — В семье ее звали Ника, а больше я ничего не знаю, — ответил он. — О ней никогда не говорят.

    Наше огромное семейство рассеяно по всему свету, и отца, видимо, нисколько не смущало, что он мало что знает про одну из ближайших родственниц.

    Но меня было уже не остановить. Я обратилась к своей двоюродной бабушке Мириам, сестре Ники, известному ученому, и та сообщила мне: «Ника живет в Нью-Йорке» — а после захлопнулась, как устрица. Еще один информатор добавил:

    — Она — покровительница искусства, своего рода Медичи или Пегги Гуггенхайм джаза.

    И перешептывания:

    Ее прозвали «баронессой джаза». Она живет с чернокожим пианистом. Во время войны летала на бомбардировщике «Ланкастер». Тот наркоман, что прославился игрой на саксофоне — Чарли Паркер — умер в ее апартаментах. У нее пятеро детей и 306 кошек. Семья порвала с ней (вовсе нет, запротестовал кто-то). Ей посвящено двадцать песен (подымай выше, двадцать четыре). Она носилась по Пятой авеню наперегонки с Майлзом Дэвисом. Про наркотики слыхали? Она села в тюрьму вместо него. Вместо кого? Телониуса Монка. История подлинной великой любви.

    — Какая она — Ника? — вновь пристала я к Мириам.

    — Вульгарная. Она вульгарная! — сердито ответила моя двоюродная бабушка.

    — Что это значит? — настаивала я.

    Мириам объяснять не стала, но дала мне номер телефона сестры. И вот, в 1984 году, впервые отправляясь в Нью-Йорк, я за несколько часов до прибытия позвонила Нике.

    — Хотите встретиться? — неуверенно предложила я.

    — Охренеть как, — ответила она. Не очень-то похоже на то, как обычно выражаются семидесятилетние двоюродные бабушки. — Подъезжай в клуб к полуночи.

    Этот район еще не затронула цивилизация. Полно наркоманских лежбищ и на улице в любой момент жди ограбления.

    — Как найти клуб? — спросила я.

    Ника расхохоталась:

    — Увидишь мой автомобиль! — и повесила трубку.

    Пропустить этот автомобиль мог бы разве что слепой. Огромной голубой «бентли», припаркованный посреди дороги. Внутри на кожаных сидениях обжимались двое пьянчуг.

    — Пусть себе — зато присмотрят, чтобы тачку не угнали, — пояснила потом Ника.

    Маленькую дверь в подвал найти было труднее. Я громко постучала. Спустя пару минут в двери отворилась форточка и за решеткой возникло смуглое лицо.

    — Чего?

    — Я ищу Паннонику, — сказала я.

    — Кого?

    — Паннонику, — повторила я, проклиная свой английский акцент. — Ее обычно Никой зовут.

    — А, Баронессу! Так бы сразу и сказала.

    Дверь распахнулась, за ней обнаружилось небольшое подвальное помещение — убогое, прокуренное, тесное. Немногочисленная публика слушала пианиста.

    — Она за своим столиком.

    Высмотреть Нику, единственного белого человека в этой компании, было нетрудно, тем более что сидела она прямо у сцены.

    На снимки из нашего семейного альбома она походила мало. На фото была прелестная дебютантка, волосы цвета воронового крыла укрощены и зачесаны, выщипанным бровям придана модная изогнутая форма, рот накрашен — надутые губки, «укус пчелы». На другой фотографии Ника представала не столь элегантной — волосы распущены, ни намека на косметику, и все же вылитая голливудская звезда в роли шпионки времен Второй мировой. Но эта Ника нисколько не напоминала молодые свои ипостаси; яркая красота померкла, точеное лицо огрубело, сделавшись почти мужским. Голос ее я не спутаю теперь ни с каким иным: голос, который виски, сигареты и бессонные ночи размыли, как волны размывают берег, голос и рычащий, и рокочущий, речь, то и дела прерываемая задыхающимся смехом.

    Во рту сигарета с длинным черным фильтром, шуба небрежно брошена на спинку узкого стула. Рукой Ника указала мне на свободное место и, взяв со стола чайник, разлила какую-то жидкость по двум надтреснутым фарфоровым чашкам. Мы молча чокнулись. В чайнике, по моим представлениям, должен был находиться чай. В горло хлынуло неразбавленное виски. Я поперхнулась, на глазах выступили слезы. Ника, запрокинув голову, хохотала.

    — Спасибо, — пробормотала я.

    Приложив палец к губам, она кивнула в сторону сцены:

    — Шш! Слушай музыку, Ханна. Слушай!

    Мне только что исполнилось двадцать два. Ожидания своего достойного семейства — и подлинные, и воображаемые — я как-то не сумела оправдать. Чувствовала себя несостоятельной: сама ничего не достигла, и свое привилегированное положение, открывавшиеся передо мной возможности, тоже использовала мало. Меня, как и Нику, не взяли на работу в семейный банк: отец-основатель, Натан Майер Ротшильд, закрыл для женщин из нашего рода все должности, кроме бухгалтера и архивариуса. После университета я пыталась найти работу и попала, как многие выпускники, в зазор: мечтала работать на BBC, но пока что получала отказы. Отец, по семейной традиции занимавший видное положение в банке, благодаря своим связям находил мне то одно, то другое место, но у меня не вышло ни руководить книжным магазином, ни заниматься недвижимостью, ни составлять каталоги предметов искусства. Ситуация для меня сложилась мрачная, и я искала — не то, чтобы образец для подражания, но какие-то новые возможности. По сути дела, искала ответа на вопрос: можно ли уйти от прошлого или мы навеки — заложники унаследованных взглядов и устаревших понятий?

    Поглядывая через стол на внезапно обретенную двоюродную тетушку, я почувствовала прилив надежды. Зайди в клуб посторонний человек, он бы увидел всего лишь старуху, курящую сигарету и наслаждающуюся музыкой. Наверное, ему бы показалась чудной эта дама, при шубе, в жемчужном ожерелье — одобрительно дергая головой, она раскачивалась в такт фортепианному соло. Но я видела женщину, которая была сама собой, которая знала, где она и зачем. Я усвоила ее главный совет: «Жизнь только одна — не забывай».

    Вскоре после той встречи я вернулась в Англию, получила, наконец, вожделенную работу на BBC и взялась за документальные съемки. Вновь и вновь мои мысли обращались к Нике. В ту пору, до Интернета и дешевых трансатлантических перелетов, путешествие в Америку было делом нечастым и поддерживать отношения через океан было нелегко. Как-то раз мы встретились в Англии, в доме ее сестры Мириам, в Эштон Уолд, потом я снова попала в Нью-Йорк. Я посылала Нике открытки, она мне — пластинки, в том числе «Телонику» — альбом Томми Фланагана, посвященный ее долгой дружбе с музыкантом Телониусом Монком. В альбом вошел и трек «Панноника». На конверте она надписала: «Дорогой Ханне, с любовью, Панноника». Я часто думала о Телониусе и Паннонике: каким образом встретились эти двое, люди столь разного происхождения? Что у них было общего, кроме вычурных имен?

    Ника просила меня поставить эту пластинку моему деду Виктору. Тот сказал, что ему «вполне нравится» и только. «Он и Монка не понимал», — заметила Ника. Мне понравилась роль музыкального гонца между братом и сестрой. В другой раз Ника попросила меня передать деду пластинку пианиста Барри Харриса. Он отозвался о ней примерно с таким же энтузиазмом. Так я и сообщила Нике при очередной встрече.

    — Сдаюсь, — махнула она рукой. — Ему лишь классику подавай. — И расхохоталась.

    С Никой было весело. Она жила настоящим, не рассуждала, не читала мораль, не нагружала собеседника своим знанием и опытом. Какое облегчение после разговоров с ее братом Виктором и ее сестрой Мириам — с ними любой обмен репликами превращался в поединок умов, в интеллектуальное десятиборье, где от тебя требовалось немедленно предъявить и все, что выучила, и как ты умеешь распорядиться этими знаниями, логикой, риторикой, как подаешь себя. Когда я поступила в Оксфорд, дед позвонил мне и спросил: «Какую ты получила стипендию?» Мне-то повезло, что вообще приняли. Разочарованный, он тут же повесил трубку. Мириам на девяносто четвертом году жизни спрашивала меня, сколько книг я пишу. «Пока ни одной», — призналась я, но зато я снимала уже второй фильм. «Фильмов я сняла столько, что уже не считаю. Сейчас я пишу десять книг, в том числе одну про хайку». И она тоже повесила трубку.

    В джазе я разбиралась плохо, но Ника никогда не заставляла меня почувствовать себя «не в теме», «неклевой», ее нисколько не огорчало, что я не знаю таких слов, как «хаза, чувак, зут, жирдяй, обдолбаться», а «Джек» для меня просто имя. Лишь в одном вопросе она проявляла непоколебимую твердость: Телониус Монк был гений, в одном ряду с Бетховеном. «Эйнштейном музыки» называла она его. И восьмым чудом света, раз уж принято насчитывать семь.

    На декабрь 1988 года я запланировала командировку в Нью-Йорк, снять эпизод для документального фильма по искусству. Три вечера я собиралась провести с Никой, заготовила вопросы. Но 30-го ноября 1988 она внезапно умерла после операции по шунтированию. Я упустила эту возможность. Так и не познакомилась ближе с моей замечательной двоюродной бабушкой.

    Вопросы, незаданные ей, преследовали меня. Повсюду я натыкалась на непрошенные напоминания: то мелькнет в фильме линия нью-йоркских небоскребов, то прозвучит припев из песни Монка, то поговорю с ее дочерью Кари — даже запах виски напоминал мне о ней. Моя работа заключалась в том, чтобы снимать документальные фильмы о людях, живых и мертвых. И во всех фильмах на заднем плане проступал силуэт Ники: я рассказывала о коллекционерах искусства и о людях искусства, а это темы, близкие Нике. Ее неожиданная смерть не оборвала нашу связь. Я решила, что вопросы и теперь можно задать пусть не самой Нике, но пережившим ее друзьям и родственникам.

    Постепенно начал складываться рисунок ее жизни. Панноника родилась в 1913 году, накануне Первой мировой войны. Тогда наше семейство находилось на вершине могущества. Богатое, балованное детство в особняках, набитых предметами искусства. Потом Ника вышла замуж за красавца-барона, родила пятерых детей. У нее имелось великолепное шато во Франции, она одевалась в дизайнерские наряды, носила уникальные украшения, летала на аэропланах, гоняла на спортивных авто, ездила верхом. Она была частью космополитической элиты, состоявшей из олигархов, членов царствующих династий, интеллектуалов, политиков и плейбоев. Ника могла познакомиться с кем угодно, отправиться путешествовать куда вздумается — и часто так и делала. Неимущему человеку ее существование показалось бы райским, но в один прекрасный день 1951 года, как гром с ясного неба: Ника все бросила, укатила в Нью-Йорк и променяла высшее общество на компанию странствующих чернокожих музыкантов.

    В Англии ее почти что забыли, она поддерживала связь только с детьми и с ближайшими родственниками. Публика вспоминала Нику лишь тогда, когда ее чудачества выплескивались на страницы газет. «Король бибопа умер в будуаре баронессы», — вопили таблоиды по обе стороны Атлантики. Потом стало известно, что она сядет в тюрьму за наркотики. Она вернулась — ее роль в биографическом фильме Клинта Иствуда «Птица«1 сыграла актриса, а затем Ника сыграла саму себя в документальном фильме «Неразбавленный виски» (Straight, No Chaser). Эту ленту сняли в 1968 году два брата, Кристиан и Майкл Блэквуды: с ручной камерой они следовали по пятам за Монком от его постели до концертного зала, в аэропорт и по темным переулкам, запечатлели на целлулоиде все подробности его повседневной жизни. Сохранились на пленке и эпизоды с сердечным другом Телониуса, баронессой Никой де Кенигсвартер, урожденной Ротшильд.

    В этом фильме я впервые увидела Телониуса Монка. На заднем плане разглядела свою двоюродную бабушку.

    — Знаете, кто это? — спрашивает Первосвященник Джаза оператора, танцуя по тесному подвалу. Он весил за 90 килограмм, ростом был метр девяносто, и казался громоздким и вместе с тем грациозным, когда вот так кружил, в безупречном костюме, бисерины пота на темной коже. Напевая, Монк перемещается от раковины к столу, тяжелые золотые перстни постукивают по стакану с виски. И вдруг он решительно оборачивается к камере:

    — Я вас спрашиваю: знаете, кто она?

    В ответ молчание. Монк жестом указывает в дальний конец комнаты. Камера, следуя его указанию, ловит в объектив белую женщину. Ника в окружении четырех чернокожих сидит в этой не то кухне, не то гардеробной, в этом преддверии, отделяющем улицу от сцены. Камера фиксирует детали: никакого гламура, нагая лампочка под потолком, груда немытой посуды в раковине. И женщина, отнюдь не похожая на «цыпочек», подружек рок-музыкантов: уже за сорок, неприбранные волосы падают на плечи, полосатая футболка и пиджак не слишком выигрышно смотрятся на пышной фигуре. Никакого сходства ни с наследницей большого состояния, ни с роковой женщиной.

    — Она из Ротшильдов, — гнет свое Монк. — Ее семейство поставило на то, что король побьет Наполеона. — И, обернувшись к Нике, говорит:

    — Я всем про тебя рассказываю. Я тобой горжусь.

    — И про Суэцкий канал не забудь, — вставляет она слегка пьяным уже голосом. Ее взгляд, устремленный на Монка, полон обожания. — Они купили для Англии Суэцкий канал.

    — Ну, с этим уже покончено, — уточняет музыкант помоложе.

    — Вот вам Суэцкий канал! — Ника зажимает зубами сигарету и протягивает руку с воображаемым каналом на ладони.

    — Ну и дела! — комментирует молодой.

    — Я всем говорю, кто ты такая! — повторяет Монк. Для человека, который должен бы общаться с помощью музыки, он на удивление любит поговорить.

    — Знаете, кто она? — еще раз спрашивает он и вплотную приближается к камере, чтобы заставить всех прислушаться. — Она миллионерша, она — Ротшильд.

    Много раз я смотрела эту запись, пыталась лучше понять Нику, а также угадать, как реагировали на подобную откровенность старые друзья и все семейство. Об этом я спрашивала и моего отца Джейкоба.

    — Мы о ней почти не вспоминали, — признался он.

    — Даже когда узнали, что она попала в тюрьму? Что в ее квартире умер знаменитый саксофонист? — приставала я.

    Отец запнулся в поисках точного ответа.

    — Полагаю, все мы были огорчены и несколько шокированы.

    Постепенно я превращалась в детектива-любителя. Что увело Нику из этих роскошных гостиных — в тот жалкий подвал? В те времена развод был непростым делом. За ним следовал общественный приговор, да и детей почти никогда не оставляли блудной матери. Ни образования, ни профессии Ника не имела, а значит, полностью зависела от семьи. Может быть, какая-то мрачная тайна, некая скрытая от всех причина побудила ее бежать из страны, прятаться в чуждом ей мире?

    Или она сошла с ума? Иной раз она делала довольно странные заявления на публику. На вопрос, из-за чего рухнул ее брак, Ника ответила журналисту: «Мой муж предпочитал барабан». Кинорежиссеру Брюсу Рикеру она сказала, что переехать в Нью-Йорк ее побудила пластинка: «Я прослушала ее раз двадцать подряд, а потом еще и еще. Опоздала на самолет и так и не вернулась домой».


    1 Фильм о джазовой легенде, саксофонисте Чарли Паркер по прозвищу Птица.

Русская сага о былом

  • Елена Катишонок. Свет в окне. — М.: Время, 2014. — 672 с.

    Тот, кто когда-то прочитал первый роман Елены Катишонок «Жили-были старик со старухой» и совершил вместе с ней путешествие к синему-синему морю, наверное, навсегда запомнит грустную и необыкновенно трогательную историю жизни Григория и Матрены. Эти герои стали настолько близкими и родными автору и читателям, что просто прервать повествование о них было невозможно. Так появился второй роман, «Против часовой стрелки», рассказывающий о детях и внуках семьи Ивановых. Заканчивался он, как и первый, на острой, пронзительной ноте. Едва ли кто-то, закрыв книгу, не боролся с подступающим к горлу комом. И, конечно, все ждали продолжения.

    «Свет в окне», новый роман Елены Катишонок, может удивить ее постоянных читателей. Он рассказывает не только о потомках Григория и Матрены, но и о других персонажах, встречавшихся в предыдущих книгах писательницы. Появляются и совершенно новые лица, которым уделяется внимания не меньше, чем уже знакомым. Художественный мир расширяется, охватывая все больше и больше судеб. Рассказ об одном человеке сменяется рассказом о другом. В результате получается книга, в которой нет главного героя. Вместо него — множество голосов, постепенно сливающихся в одно общее произведение, напоминающее музыкальную пьесу (здесь даже есть своя интерлюдия). Каждый из них повторяет одну и ту же тему — о быстротечности времени и о неизбежном человеческом одиночестве, которое всем нам суждено испытать.

    Обитатели мира Елены Катишонок — простые люди, каких миллионы в нашей стране. Они живут в своем Городе, работают, женятся и разводятся, делят квартиры, ссорятся с родственниками, хоронят родителей. Среди них не встречается «исключительных» личностей. Но на долю каждого выпадает столько боли и обиды, что необходимо быть по-настоящему мужественным человеком, чтобы преодолеть их. Автору удается заставить читателя одинаково сопереживать и Лизе, увезенной во время Второй мировой войны в Германию в качестве остарбайтера, и ученому со смешной фамилией Присуха, лишенному самого важного в его жизни — возможности заниматься наукой, и Ларисе, которая так и не смогла смириться со смертью мужа, и Карлу, не разгадавшему тайну отца. Но, пожалуй, самое сильное впечатление остается от рассказа о детстве Ольки, правнучки Матрены и Григория. Девочка, растущая среди скандалов и пьяных дебошей отчима, прячется в книги, мечты и воспоминания. Именно в этих фрагментах текста появляется тот лиризм, который был присущ предыдущим книгам писательницы и которого так не хватает в новом романе:

    Давным-давно Максимыч обещал свозить ее на море — поискать янтарики, но прагматичная Лелька надеялась, что и золотую рыбку можно будет покликать. Она ждала, когда Максимыч забудет про свою язву, чтобы они взяли ведерко и поехали. „Надо, чтоб она про меня забыла, Лельця“, — говорил прадед. Обещал свозить, но не успел: умер. Янтарики Лелька искала с бабушкой — и находила изредка, даже если это был не янтарик, а просто отшлифованный морем осколок пивной бутылки. Золотую рыбку кликать не пыталась, душой понимая, что без „старче“ — Максимыча дело это провальное.

    Вместе со старшим поколением уходит простота, ясность, уютность художественного мира. Наступает эпоха, в которую вместо семьи появляется ячейка общества, а вместо дома — жилплощадь. Человечность, любовь, понимание отступают перед желанием жить в отдельной квартире. На смену старым приходят новые герои, молодые и амбициозные. У них свое мировоззрение и свой язык. Смириться с их появлением в уже полюбившейся истории трудно. Кажется, что именно они мешают почувствовать тепло, которое согревало читателей в предыдущих книгах. Елена Катишонок мастерски описывает случившиеся перемены, играя с разными стилями, позволяя высказаться новому поколению:

    От „CINZANO“ рот стянуло терпкой горечью. Настя перевела дыхание и торопливо глотнула кофе.
    — Потихоньку надо, а то быстро забалдеешь, — сочувственно подсказала Зинка и тут же, без перехода, объяснила подруге, как ей повезло. Растолковала про восемь квадратных метров на человека, про отдельную жилплощадь для каждой семьи <…>.
    — Так что держи хвост пистолетом и скажи горисполкому спасибо, а то тебе бы всю жизнь со свекрухой жить.

    Каждое слово в романе не случайно, оно определяет точку зрения на мир, показывает сдвиг временных пластов. Повествование пронизано тоской по прошлому, в котором осталось все искреннее, настоящее.

    В детском саду Олька выучила гладкое и веское, как булыжник, слово „коллектив“. С коллективом надо было держать ухо востро. Только в море, в серо-сизой воде коллектив превращался в хохочущих от счастья детишек.

    Что ждет героев в будущем, неизвестно. «Свет в окне» заканчивается многоточием. Персонажи продолжают жить дальше, а читателю приходится попрощаться с ними до следующей встречи. Вагон трамвая, так часто появляющийся на страницах книги, еще не достиг конечной остановки. Он несется вперед, хочется верить — в мир, где будет не так одиноко и холодно. Иначе лучше сойти на ближайшей станции и вернуться в прошлое.

Надежда Сергеева

Стильный оранжевый галстук

  • Наталия Лебина. Мужчина и женщина: тело, мода, культура. СССР — оттепель. – М.: Новое литературное обозрение, 2014. — 208 с.

    Доктор исторических наук Наталия Лебина уже известна российскому читателю: несколько лет назад вышла ее прекрасная книга о страшной эпохе: «Повседневная жизнь советского города: Нормы и аномалии. 1920–1930 годы». Теперь предмет изучения Лебиной — оттепель. Как и первая книга, эта — научный труд со списком источников на тридцать страниц в конце. При этом обе книги захватывающе интересные. Лебина занимается самой нужной и конкретной историей: на стыке «быта» и «нравов», то есть, собственно, историей всех людей (а не только политиков). В такой истории не бывает сухих фактов, потому что все цифры легко представимы, за ними — яркие картинки и судьбы. Именно такой истории нам всегда не хватает, такой, которая способна максимально приблизить нас к правде.

    Итак, в этом исследовании речь идет о гендере в Советском Союзе при Хрущеве (а также чуть раньше и чуть позже). Время это особенное не только для СССР. Именно тогда во всем европейском мире, включая США, начинают размываться прежние, традиционные взаимодействия мужчин и женщин. Происходит буквально тектонический сдвиг в отношении к сексу, абортам, деторождению, досугу и моде. Разумеется, в тоталитарном государстве этот процесс должен был осуществляться по-своему еще и потому, что бытовое «освобождение» пришло к советским людям сверху, вместе с оттепелью. И приметы его, которые сегодня иногда даже кажутся смешными, были-таки вполне серьезной революцией. Появление «молодежных кафе» и обручальных колец, разрешение некоторых прежде запрещенных танцев, радикальное изменение в отношении власти к контрацепции, изобретение и рост популярности синтетических тканей и бытовых приборов, резко изменивших жизнь женщины, — все это действительно позволило стране шагнуть из прошлого в будущее.

    Много воды утекло с тех пор, поэтому, когда читаешь о стилягах или фарцовщиках, дивишься тому, насколько сильно за прошедшие годы изменилось отношение к одежде. И все же по мере знакомства с книгой постепенно начинаешь чувствовать, что именно рубеж пятидесятых и шестидесятых — та граница, с которой начинается близкая, понятная нам современность.

    Список источников, в которых Лебина черпает материалы для своего исследования, очень широк. Кроме прочего, он включает фильмы и книги, которые автор цитирует с профессиональных позиций культурологического анализа. Например, в главе о разводах и адюльтерах приведены отрывки из произведений Гранина, Аксенова и менее известных ныне писателей, а также мнения частных людей, споривших об этих романах.

    Причудливы отношения советского общества с Западом: железный занавес на поверку оказывается не таким уж железным, секс-символы французского и американского кино становятся героями для целых поколений советских людей. И главное: несмотря на жесткие рамки общественной морали, неповоротливую «легонькую» промышленность, невзирая на бесправие, стыд, страх и дефицит — и вопреки утверждениям некоторых деятелей, — секс в Советском Союзе, несомненно, был. Исследование Лебиной, помимо всего прочего, и об этом.

Ксения Букша

Мо Янь. Устал рождаться и умирать

  • Мо Янь. Устал рождаться и умирать / Пер. с кит., примеч. И. Егорова. — СПб.: Амфора, 2014. — 703 с.

    В книге «Устал рождаться и умирать» выдающийся китайский романист современности Мо Янь продолжает летописание истории Китая XX века, уникальным
    образом сочетая грубый натурализм и высокую трагичность, хлесткую политическую сатиру и волшебный вымысел редкой художественной красоты.
    Во время земельной реформы 1950 года расстреляли невинного человека — с работящими руками, сильной волей, добрым сердцем и незапятнанным прошлым. Гордую душу, вознегодовавшую на своих убийц не примут в преисподней —
    и герой вновь и вновь возвратится в мир, в разных обличиях
    будет ненавидеть и любить, драться за свою
    правду, любоваться в лунном свете цветением абрикоса…

    КНИГА ПЕРВАЯ


    ОСЛИНЫЕ МУЧЕНИЯ

    ГЛАВА 1


    Пытки и неприятие вины перед владыкой ада.


    Надувательство с перерождением
    в осла с белыми копытами

    История моя начинается с первого дня первого месяца тысяча девятьсот пятидесятого года. Два года до этого
    длились мои муки в загробном царстве, да такие, что
    представить трудно. Всякий раз, когда меня притаскивали на судилище, я жаловался, что со мной поступили несправедливо. Исполненные скорби, мои слова достигали
    всех уголков тронного зала владыки ада и раскатывались
    многократным эхом. Несмотря на пытки, я ни в чем не
    раскаялся и прослыл несгибаемым. Знаю, что немало
    служителей правителя преисподней втайне восхищались
    мной. Знаю и то, что надоел старине Ло-вану1
    до чертиков. И вот, чтобы заставить признать вину и сломить,
    меня подвергли самой страшной пытке: швырнули в чан
    с кипящим маслом, где я барахтался около часа, шкворча, как жареная курица, и испытывая невыразимые мучения. Затем один из служителей поддел меня на вилы,
    высоко поднял и понес к ступеням тронного зала. По бокам от служителя пронзительно верещали, словно целая
    стая летучих мышей-кровососов, еще двое демонов. Стекающие с моего тела капли масла с желтоватым дымком
    падали на ступени… Демон осторожно опустил меня на
    зеленоватые плитки перед троном и склонился в глубоком поклоне:

    — Поджарили, о владыка.

    Зажаренный до хруста, я мог рассыпаться на кусочки от легкого толчка. И тут откуда-то из-под высоких
    сводов, из ослепительного света свечей раздался чуть
    насмешливый голос владыки Ло-вана:

    — Все бесчинствуешь, Симэнь Нао?2

    По правде сказать, в тот миг я заколебался. Лежа в лужице масла, стекавшего с еще потрескивавшего тела, я
    понимал, что сил выносить мучения почти нет и, если
    продолжать упорствовать, неизвестно, каким еще жестоким пыткам могут подвергнуть меня эти продажные служители. Но если покориться, значит, все муки, которые
    я вытерпел, напрасны? Я с усилием поднял голову — казалось, в любой момент она может отломиться от шеи —
    и посмотрел на свет свечей, туда, где восседал Ло-ван,
    а рядом с ним его паньгуани3
    — все с хитрыми улыбочками на лицах. Тут меня обуял гнев. Была не была, решил
    я, пусть сотрут меня в порошок каменными жерновами,
    пусть истолкут в мясную подливу в железной ступке…

    — Нет на мне вины! — возопил я, разбрызгивая вокруг капли вонючего масла, а в голове крутилось: «Тридцать лет ты прожил в мире людей, Симэнь Нао, любил
    трудиться, был рачительным хозяином, старался для общего блага, чинил мосты, устраивал дороги, добрых дел
    совершил немало. Жертвовал на обновление образов
    святых в каждом храме дунбэйского4
    Гаоми 5, и все бедняки в округе вкусили твоей благотворительной еды. На
    каждом зернышке в твоем амбаре капли твоего пота, на
    каждом медяке в твоем сундуке — твоя кровь. Твое богатство добыто трудом, ты стал хозяином благодаря своему
    уму. Ты был уверен в своих силах и за всю жизнь не совершил ничего постыдного. Но — тут мой внутренний
    голос сорвался на пронзительный крик — такого доброго
    и порядочного человека, такого честного и прямодушного, такого замечательного обратали пятилепестковым
    узлом 6, вытолкали на мост и расстреляли! Стреляли всего с половины чи 7, из допотопного ружья, начиненного порохом на полтыквы-горлянки8
    и дробью на полчашки.
    Прогремел выстрел — и половина головы превратилась
    в кровавое месиво, а сероватые голыши на мосту и под
    ним окрасились кровью…»

    — Нет моей вины, оговор это все! Дозвольте вернуться, чтобы спросить этих людей в лицо: в чем я провинился перед ними?

    Когда я выпаливал все это, как из пулемета, лоснящееся лицо Ло-вана беспрестанно менялось. Паньгуани,
    стоявшие с обеих сторон, отводили от него глаза, но и со
    мной боялись встретиться взглядом. Я понимал: им абсолютно ясно, что я невиновен; они с самого начала прекрасно знали: перед ними душа безвинно погибшего, —
    но по неведомым мне причинам делали вид, будто ничего не понимают. Я продолжал громко взывать, и мои
    слова повторялись бесконечно, словно перерождения
    в колесе бытия. Ло-ван вполголоса посовещался с паньгуанями и ударил своей колотушкой, как судья, оглашающий приговор:

    — Довольно, Симэнь Нао, мы поняли, что на тебя
    возвели напраслину. В мире столько людей заслуживает
    смерти, но вот не умирают!.. А те, кому бы жить да жить,
    уходят в мир иной. Но нам такого положения дел изменить не дано. И все же, в виде исключения и милосердию нашему, отпускаем тебя в мир живых.

    Это неожиданное радостное известие обрушилось
    на меня, будто тяжеленный мельничный жернов, и я
    чуть не рассыпался на мелкие кусочки. А владыка ада
    швырнул наземь алый треугольник линпай9
    и нетерпеливо распорядился:

    — А ну, Бычья Голова и Лошадиная Морда, верните-ка его обратно!

    И, взмахнув рукавами, покинул зал. Толпа паньгуаней потянулась за ним, и от потоков воздуха, поднятых
    широкими рукавами, заколебалось пламя свечей. С разных концов зала ко мне приблизились два адских служителя в черных одеяниях, перехваченных широкими
    оранжево-красными поясами. Один нагнулся, поднял
    линпай и заткнул себе за пояс, другой схватил меня за
    руку, чтобы поднять на ноги. Раздался хруст, мне показалось, что кости вот-вот рассыплются, и я завопил что
    было мочи. Демон, засунувший за пояс линпай, дернул
    напарника за рукав и тоном многоопытного старика, поучающего зеленого юнца, сказал:

    — У тебя, мать-перемать, водянка в мозгах, что ли?
    Или черный гриф глаза выклевал? Не видишь, что он зажарен до хруста, как тяньцзиньский хворост «шибацзе»?10

    Молодой демон растерянно закатил глаза, но старший прикрикнул:

    — Ну что застыл? Ослиную кровь неси!

    Молодой хлопнул себя по лбу, лицо его просветлело,
    словно прозрел. Он бросился из зала и очень скоро вернулся с заляпанным кровью ведром, похоже, тяжелым,
    потому что тащил он его, еле переставляя ноги и изогнувшись в поясе, — казалось, вот-вот свалится.

    Ведро тяжело хлопнулось рядом, и меня тряхнуло.
    Окатило жаркой волной тошнотворной вони, которая,
    казалось, еще хранит тепло ослиного тела… В сознании
    мелькнула туша забитого осла и тут же исчезла. Демон
    с линпаем достал кисть из свиной щетины, окунул в густую темно-красную кровь и мазнул меня по голове. От
    странного ощущения — боль, онемение и покалывание,
    будто тысячами иголок, — я невольно взвыл. Послышалось негромкое потрескивание, и я ощутил, как кровь
    смачивает мою прожаренную плоть, будто хлынувший
    на иссохшую землю долгожданный дождь. Меня охватило смятение и целый сонм переживаний. Демон орудовал кистью быстро, как искусный маляр, и вскоре я был
    в ослиной крови с головы до ног. Под конец он поднял
    ведро и вылил на меня остатки. Жизнь снова закипела
    во мне, вернулись силы и мужество. На ноги я встал уже
    без помощи служителей.

    Хоть этих демонов и звали Бычья Голова и Лошадиная Морда, они ничуть не походили на те фигуры с бычьими головами и лошадиными мордами, которые мы
    привыкли видеть на картинках, изображающих преисподнюю. От людей их отличала лишь отливающая ослепительной голубизной кожа, словно обработанная ка-
    кой-то волшебной краской. В мире людей не бывает ни
    ткани такой благородной голубизны, ни подобной листвы деревьев. Хотя цветы есть, маленькие такие, растут на
    болотах у нас в Гаоми: утром раскрываются, а к вечеру
    лепестки вянут и осыпаются…

    Долговязые демоны подхватили меня под руки, и мы
    зашагали по мрачному тоннелю, которому, казалось, не
    будет конца. С обеих сторон на стенах через каждые несколько чжанов11
    висели бра причудливой формы, похожие на кораллы, с блюдечками светильников, заправленных соевым маслом. Запах горелого масла становился то
    насыщеннее, то слабее, голова от него то затуманивалась,
    то прояснялась. В тусклом свете виднелись полчища огромных летучих мышей, висевших под сводами тоннеля.
    Их глаза поблескивали в полумраке, а на голову мне то
    и дело падали зернышки вонючего помета.

    Дойдя до конца тоннеля, мы вышли на высокий помост. Седовласая старуха протянула к грязному железному котлу белую и пухлую ручку с гладкой кожей совсем
    не по возрасту, зачерпнула черной деревянной ложкой
    вонючей жидкости, тоже черного цвета, и налила в большую алую глазурованную чашку. Принявший чашку демон поднес ее к моему лицу и недобро усмехнулся:

    — Пей. Выпьешь, и оставят тебя все горести, тревоги и озлобление твое.

    Но я отшвырнул чашку и заявил:

    — Ну уж нет, пусть все горести, тревоги и озлобление остаются в моем сердце, иначе возвращение в мир людей теряет всякий смысл.

    И с гордым видом спустился с помоста. Доски, из которых он был сколочен, подрагивали под моей поступью. Демоны, выкрикивая мое имя, бросились за мной.

    В следующий миг мы уже шагали по земле дунбэйского Гаоми. Тут мне знакомы каждая горка и речушка,
    каждое деревце и каждая травинка. Новостью оказались
    вбитые в землю белые деревянные колышки, на которых черной тушью были выведены имена — одни знакомые, другие нет. Таких колышков было полно и на моих
    плодородных полях. Землю раздали безземельным беднякам, и моя, конечно, не стала исключением. В династийных историях полно таких примеров, но об этом
    перераспределении земли я узнал только сейчас. Земельную реформу в мире людей провели, пока я твердил о своей невиновности в преисподней. Ну поделили
    все большие земельные угодья и поделили, меня-то зачем нужно было расстреливать!

    Демоны, похоже, опасались, что я сбегу, и конвоировали меня, крепко ухватив ледяными руками, а вернее,
    когтями за предплечья. Ярко сияло солнце, воздух был
    чист и свеж, в небе щебетали птицы, по земле прыгали
    кролики, глаза резало от белизны снега, оставшегося по
    краям канав и берегам речушек. Я глянул на своих конвоиров, и мне вдруг пришло в голову, что они похожи на
    актеров в гриме синего цвета.

    Дорога шла по берегу реки. Мы миновали несколько
    деревенек, навстречу попалось немало знакомых, но
    всякий раз, когда я раскрывал рот, чтобы поздороваться,
    демоны привычным движением сжимали мне горло
    так, что я и пикнуть не мог. Крайне недовольный этим,
    я лягал их, но они не издавали ни звука, будто ноги у них
    ничего не чувствовали. Пытался боднуть головой, тоже
    напрасно: лица как резиновые. Руки с моего горла они
    снимали, лишь когда вокруг не было ни души.

    Подняв облако пыли, мимо промчалась коляска на
    резиновых шинах. Пахнуло лошадиным потом, который
    показался знакомым. Возница — его звали Ма Вэньдоу, — поигрывая плетью, восседал на облучке в куртке из белой овчины. За воротник он заткнул связанные
    вместе длинную трубку и кисет, который болтался, как
    вывеска на винной лавке. Коляска моя, лошадь тоже, но
    возница моим батраком не был. Я хотел броситься вслед,
    чтобы выяснить, в чем дело, но руки демонов опутали
    меня, как лианы. Этот Ма Вэньдоу наверняка заметил
    меня, наверняка слышал, как я кряхтел, изо всех сил пытаясь вырваться, не говоря уж об исходившем от меня
    странном запахе — такого не встретишь в мире людей.
    Но он пронесся мимо во весь опор, будто спасаясь от
    беды. Потом встретилась группа людей на ходулях, они
    представляли историю о Тансэне12
    и его путешествии за
    буддийскими сутрами. Все, в том числе Сунь Укун с Чжу
    Бацзе — мои односельчане. По лозунгам на плакатах,
    которые они несли, и по разговорам я понял, что сегодня первый день тысяча девятьсот пятидесятого года.

    Мы почти достигли маленького каменного мостика
    на краю деревни, и тут меня вдруг охватила безотчетная
    тревога. Еще немного — и вот они, залитые моей кровью, поменявшие цвет голыши под мостом. От налипших на них обрывков ткани и грязных комков волос исходил густой смрад. Под щербатым пролетом моста собралась троица одичавших собак. Две разлеглись, одна
    стоит. Две черные, одна рыжая. Шерсть блестит, языки
    красные, зубы белые, глаза горят…

    Об этом мостике упоминает Мо Янь в своих «Записках о желчном пузыре». Он пишет об этих собаках — они
    наелись мертвечины и взбесились. Пишет также о почтительном сыне, который вырезал желчный пузырь
    у только что расстрелянного и отнес домой — вылечить
    глаза матери. О том, что используют медвежий желчный пузырь, я слышал не раз, но чтобы человеческий…
    Еще одна выдумка этого сумасброда. Пишет в своих рассказах чушь всякую, верить никак нельзя.

    Пока мы шагали от мостика до ворот моего дома, я
    снова вспомнил, как меня вели на расстрел: руки связаны за спиной, за воротник заткнута табличка приговоренного к смерти. Шел двадцать третий день последнего
    лунного месяца, до Нового года оставалось всего семь
    дней. Дул пронизывающий холодный ветер, все небо застилали багровые тучи. За шиворот горстями сыпалась
    ледяная крупа. Чуть поодаль с громкими рыданиями
    следовала моя жена, урожденная Бай. Наложниц Инчунь и Цюсян не видать. Инчунь ждала ребенка и вскорости должна была разрешиться от бремени, ей простительно. А вот то, что не пришла попрощаться Цюсян, не
    беременная и молодая, сильно расстроило. Уже на мосту
    я повернулся к находившемуся рядом командиру ополченцев Хуан Туну и его бойцам: «Мы ведь односельчане,
    почтенные, вражды между нами не было, ни прежде, ни
    теперь. Скажите, если даже обидел чем, стоит ли так поступать?» Хуан Тун зыркнул на меня и тут же отвел
    взгляд. Золотистые зрачки посверкивают, как звезды на
    небе. Эх, Хуан Тун, Хуан Тун, подходящее же имечко выбрали тебе родители!13
    «Поменьше бы трепал языком! — 
    бросил он. — Политика есть политика!» — «Если вы меня
    убить собрались, почтенные, то хоть объясните, какой такой закон я нарушил?» — не сдавался я. «Вот у владыки
    преисподней всё и выяснишь», — сказал он и приставил
    ружье почти вплотную к моей голове. Голова будто улетела, перед глазами рассыпались огненные искры. Слов-
    но издалека донесся грохот, и повис запах пороха…

    Ворота моего дома были приоткрыты, и я увидел во
    дворе множество людей. Неужели они знали о моем
    возвращении?

    — Спасибо, братцы, что проводили! — обратился я
    к спутникам.

    На их лицах играли хитрые улыбочки, и не успел я
    поразмыслить, что эти улыбочки означают, как меня
    схватили за руки и швырнули вперед. В глазах потемнело, казалось, я тону. И тут прозвенел радостный человеческий возглас:

    — Родился!

    Я разлепил глаза. Весь в какой-то липкой жидкости, лежу между ног ослицы. Силы небесные! Кто бы
    мог подумать, что я, Симэнь Нао, воспитанный и образованный, достойный деревенский шэньши 14, стану
    осленком с белыми копытами и нежными губами!


    1 Яньло-ван (Ло-ван) — владыка ада в китайском фольклоре.

    2 «Нао» — букв. «требовать со скандалом», «бесчинствовать».

    3 Паньгуань — чиновник при владыке подземного царства, ведущий учёт жизни и смерти.

    4 Дунбэй — собирательное название северо-востока Китая.

    5 Гаоми — уезд в пров. Шаньдун, родина Мо Яня, место действия
    многих его произведений.

    6 Пятилепестковый узел — узел, связывающий руки и шею.

    7 Чи — мера длины, ок. 30 см.

    8 Высушенные тыквы-горлянки использовались как пороховницы.

    9 Линпай — даосская дощечка с текстами заклинаний.

    10 «Шибацзé» — фирменный продукт портового города Тяньцзиня. Долго хранится благодаря хорошей прожарке и отсутствию воды.

    11 Чжан — мера длины, ок. 3,2 м.

    12 Тансэн — одно из имен монаха Сюаньцзана, героя классического
    романа «Путешествие на Запад». Сунь Укун и Чжу Бацзе — его спутники.

    13 Фамилия и имя Хуан Туна дословно означают «желтый зрачок».

    14 Шэньши — одно из сословий императорского Китая, семьи
    сдавших экзамены и получивших государственные должности; зд.
    «состоятельный человек».

Крик дикого гуся, или 5 высказываний Мариуша Вилька

В четверг, 25 сентября, в отеле «Старая Вена» состоялась встреча с карельским писателем польского происхождения Мариушем Вильком. Бывший политический активист и военный корреспондент, он с 1991 года живет в России и ведет записи в своем самобытном «Северном дневнике» — художественном цикле, который том за томом выпускает Издательство Ивана Лимбаха. В камерной, дружеской обстановке Мариуш поделился размышлениями, которые возникают у него в доме над Онего.

О «Северном дневнике»

Все мои книги (на сегодняшний день их шесть) напоминают бетонные кольца — если кто-нибудь из вас копал колодец, то понимает, о чем речь. Первое кольцо, которое в самом низу, это роман «Волчий блокнот», второе — «Волок», третье — «Тропами северного оленя», четвертое — «Дом над Онего», пятое — «Путем дикого гуся». Шестой роман сейчас в переводе, а седьмой я пишу. Каждое кольцо отдаляет смотрящего в колодец от зеркала воды. Я бы хотел, чтобы все, кто возьмут эти книги, могли бы по мере чтения увидеть в них не мое отражение, а свое.

О задумке нового цикла книг

В последней главе «Путем дикого гуся» появляется моя дочь, которая родилась в тот момент, когда я заканчивал этот том. И я понял, что во всех предыдущих книгах на разный лад описал ее родину — Север. Теперь я задумываю начать другой цикл под названием «Дом отца», в котором мне надо успеть описать для нее Отчизну. Так получилось, что понятие «Отчизна», как и понятие «Бог», сильно политизировано и является игрушкой в руках партий. Поэтому в польском языке я использую слово XIV–XV веков, которое означает наследие по отцу, оно тогда было прежде всего отождествлено с домом или куском земли, но для меня важно оставить дочери наследство духовное — в виде книг и ценностей, размышлений о писателях и местах, которые я люблю. То есть Отчизна — это не только Польша, а шире — Европа, начиная с острова Крита, куда, по мифологии, бык привез маленькую девчонку на своей спине.

О дочери

Когда родилась Мартуша, для меня совсем по-другому пошло время — с этой темой связаны мои медитативные раздумья во всех томах. Каждый год, когда дочь задувает свечи на торте, я понимаю, что для нее это прибавление жизни, а для меня — убывание. Я отсчитываю от конца: минус шесть, минус семь.
Ее полное имя — Марта Матильда. И в посвящении своей новой книги я напишу уже не «Мартуше», не «дочери», а «М.М.», навязывая этим буквам смысл, который вкладывали в них средневековые монахи: каждую рукопись они начинали с сокращения М.М. — memento mori. Для меня моя дочь ассоциируется с размышлениями о смерти, но не в негативном смысле. Когда она родилась, я понял, что смерти не существует.

Об образе диких гусей

Первую зиму после рождения моя маленькая девчонка провела на печке в доме в Заонежье, которое я называю Зазеркальем. Следующая зима была для нее уже опасной, потому что она научилась ходить, а с пола всегда дует так, что замерзает вода. К тому же недостаток солнца и витаминов мог отразиться на здоровье. Мы решили, что каждую зиму будем жить на юге. И тут появилась тень дикого гуся, который на лето прилетает на север. Знаете зачем? Для любви. Это понятно, когда слышишь их крики: весной это крик радости, они кувыркаются в воздухе от счастья, что будут размножаться, и чувствуется энергетика в воздухе; а осенью — тоскливый, жалостный крик: «Опять этот юг!» И в нашей жизни получилось точно так же.

Но тогда встает вопрос, где же Отчизна. Я помню разговор на эту тему с Анной Нива, дочерью известного слависта, — она родилась в Швейцарии, живет во Франции, очень любит Россию. Я спросил ее: «Как ты думаешь, где отчизна гусей?» Мы поразмышляли и решили, что это ни юг и ни север. Это небеса. Ведь там тоже есть Отец, к которому мы все вернемся, независимо от вероисповедания.

О том, что есть на Севере, чего больше нет нигде на Земле

В цивилизованном мире, например, Европе на каждом шагу встречаются архитектурные и исторические памятники. Как на картине один слой накладывается на другой: видно и Средневековье, и Ренессанс — следы везде, где ни копнешь. На Севере есть пустота. Потому что там жили кочевники, которые не оставляли никаких трактов, базилик, замков, парков. Единственная архитектура — деревянная, которая со временем гниет и уходит в землю. Пустота в том числе пространственная, которая сближает с Папой.

Я считаю, что детство, если оно складывается в естественных условиях и не спеша, — это рай, из которого нас потом выгоняет знание. Неслучайно Ева дала Адаму плод Древа познания добра и зла. Факт того, что Север пустой и там нет напластований, может ассоциироваться с чистотой детства.

Анна Рябчикова

Майкл Каннингем. Снежная королева

  • Майкл Каннингем. Снежная королева / Пер. с англ. Д. Карельского. — М.: АСТ: Corpus, 2014. — 352 с.

    Майкл Каннингем, автор знаменитых «Часов» и «Дома на краю света», вновь подтвердил свою славу одного из лучших американских прозаиков. Тонко чувствующий современность, Каннингем написал роман «Снежная королева». Его герои братья Баррет и Тайлер, жители богемного Нью-Йорка, одинокие и ранимые, не готовые мириться с утратами, пребывающие в вечном поиске смысла жизни и своего призвания. Они так и остались детьми — словно персонажи из сказки Андерсена, они пытаются спасти себя и близких, никого не предать и не замерзнуть.

    Ноябрь 2004

    В спальне Тайлера и Бет идет снег. Снежинки — плотные студеные крупинки, а совсем не хлопья, в неверном сумраке раннего утра скорее серые, а не белые, — кружась, падают на пол и на изножье кровати.

    Тайлер просыпается, сон сразу же почти бесследно улетучивается — остается только ощущение тревожной, чуть нервной радости. Он открывает глаза, и в первый момент рой снежинок в комнате кажется ему продолжением сна, ледяным свидетельством небесной милости. Но потом становится ясно, что снег настоящий и что его надуло в окно, которое они с Бет оставили открытым на ночь.

    Бет спит, свернувшись калачиком, у Тайлера на руке. Он бережно высвобождает из-под нее руку и встает закрыть окно. Ступая босиком по тонко заснеженному полу, идет сделать то, что следует сделать. Ему приятно сознавать собственное благоразумие. В Бет Тайлер встретил первого человека в своей жизни еще более непрактичного, чем он сам. Проснись Бет сейчас, она наверняка попросила бы не закрывать окно. Ей нравится, когда их тесная, забитая вещами спальня (стопки книг и сокровища, которые Бет все тащит и тащит в дом: лампа в виде гавайской танцовщицы, которую в принципе еще можно починить; обшарпанный кожаный чемодан; пара хлипких, тонконогих стульев) превращается в игрушку — рождественский снежный шар.
    Тайлер с усилием закрывает окно. В этой квартире все какое-то неровное и перекошенное. Если на пол посреди гостиной уронить стеклянный шарик, он укатится прямиком к входной двери. В последний момент, когда Тайлер уже почти опустил оконную раму, в щель с улицы врывается отчаянный снежный заряд — словно бы спешит использовать последний шанс… Шанс на что?.. На то, чтобы оказаться в убийственном для него тепле спальни? Чтобы успеть впитать жар и растаять?

    С этим последним порывом в глаз Тайлеру залетает соринка или, может быть, не соринка, а микроскопический кусочек льда, совсем крошечный, не больше самого мелкого осколка разбитого зеркала. Тайлер трет глаз, но соринка не выходит, она прочно засела у него в роговице. И вот он стоит и смотрит — одним глазом видно нормально, второй совсем затуманен слезами, — как снежная крупа бьется в стекло. Самое начало седьмого. За окном белым-бело. Слежавшиеся сугробы, которые день за днем росли по периметру парковки и походили раньше на невысокие серые горы, присыпанные тут и там блестками городской копоти, теперь сияют белизной, как на рождественской открытке; хотя нет, чтобы получилась настоящая рождественская открытка, надо особенным образом сфокусировать взгляд, удалить из поля зрения светло-шоколадную цементную стену бывшего склада напротив (на ней до сих пор потусторонней тенью проступает каллиграфически начертанное слово «цемент», как будто это строение, так давно заброшенное людьми, напоминает им о себе, шепча выцветшим голосом свое имя) и тихую, не отошедшую еще ото сна улицу, над которой сигнальным файером моргает и жужжит неоновая буква в вывеске винного магазина. Даже мишурные декорации этого призрачного, малолюдного квартала, где из-под окон у Тайлера уже год никак не уберут остов сгоревшего «бьюика» (ржавый, выпотрошенный, расписанный граффити, он выглядит причудливо-благостно в своей абсолютной ненужности), одеваются в предрассветном сумраке лаконично-суровой красотой, дышат поколебленной, но не убитой надеждой. Да, и в Бушвике так бывает. Валит снег, густой и безукоризненно чистый, — и есть в нем что-то от божественного дара, как если бы компания, поставляющая в кварталы получше тишину и согласие, в кои-то веки ошиблась адресом.

    Когда не сам выбираешь место и образ жизни, полезно уметь благодарить судьбу даже за скромные милости.

    А Тайлер как раз не выбирал этот мирно обнищавший район складов и парковок, где стены зданий отделаны древним алюминиевым сайдингом, где при строительстве думали только о том, как подешевле, где мелкие предприятия и конторы едва сводят концы с концами, а присмиревшие обитатели (в большинстве своем это доминиканцы, которые приложили немало сил, чтобы попасть сюда, и наверняка питали более смелые надежды, чем те, что сбываются в Бушвике) послушно тащатся на работу или с работы, самой что ни на есть грошовой, и весь их вид говорит о том, что бороться дальше бессмысленно и надо довольствоваться тем, что есть. Здешние улицы уже и не особенно опасны, время от времени кого-нибудь по соседству, конечно, грабят, но как будто нехотя, по инерции. Когда стоишь у окна и смотришь, как снег обметает переполненные мусорные баки (мусоровозы лишь изредка и в самые непредсказуемые моменты вспоминают, что сюда тоже стоит заглянуть) и скользит языками по растресканной мостовой, трудно не думать о том, что ждет этот снег впереди, — о том, как он станет бурой слякотью, а из нее ближе к перекресткам образуются лужи по щиколотку глубиной, где будут плавать окурки и комочки фольги от жвачки.

    Надо возвращаться в постель. Еще одна сонная интерлюдия — и кто знает, может статься, что мир, в котором проснется Тайлер, окажется еще чище, будет укрыт поверх праха и тяжких трудов еще более плотным белым покрывалом.

    Но ему муторно и тоскливо и не хочется в таком состоянии ложиться. Отойдя сейчас от окна, он уподобится зрителю тонкой психологической пьесы, которая не получает ни трагического, ни счастливого финала, а постепенно сходит на нет, пока со сцены не исчезнет последний актер и публика наконец не поймет, что представление окончено и пора расходиться по домам.

    Тайлер обещал себе сократить дозу. Последние пару дней это у него получалось. Но сейчас, именно в эту минуту, возникла ситуация метафизической необходимости. Состояние Бет не ухудшается, но и не улучшается. Никербокер-авеню послушно застыла в нечаянном великолепии, перед тем как снова покрыться привычными грязью и лужами.

    Ладно. Сегодня можно сделать себе поблажку. Потом он снова с легкостью возьмет себя в руки. А теперь ему необходимо поддержать себя — и он поддержит.

    Тайлер подходит к прикроватной тумбочке, достает из нее пузырек и вдыхает из него по очереди каждой ноздрей.

    Два глотка жизни — и Тайлер мигом возвращается из ночного сонного странствия, все вокруг снова обретает ясность и свой смысл. Он снова обитает в мире людей, которые соперничают и сотрудничают, имеют серьезные намерения, горят желанием, ничего не забывают, идут по жизни без страхов и сомнений.

    Он снова подходит к окну. Если та принесенная ветром льдинка действительно вознамерилась срастись с его глазом, то ей это удалось — благодаря крошечному увеличительному зеркальцу он все теперь видит гораздо яснее.

    Внизу перед ним все та же Никербокер-авеню, и скоро к ней вернется обычная ее городская безликость. Не то чтобы Тайлер на время об этом забыл — нет-нет, просто неминуемо грядущая серость ничего не значит, вроде того как Бет говорит, что морфий не убивает боль, а отодвигает ее в сторону, превращает в некий вставной номер шоу, необязательный, непристойный (А вот, поглядите, мальчик-змея! А вот женщина с бородой!), но оставляющий равнодушным — мы-то знаем, что это обман, дело рук гримера и реквизитора.

    Боль самого Тайлера, не такая сильная, как у Бет, отступает, кокаин высушивает нутряную сырость, от которой искрили провода у него в мозгу. Бьющий по ушам фуз брутальная магия мгновенно переплавляет в кристальной чистоты и ясности звук. Тайлер облачается в привычное свое платье, и оно садится на нем как влитое. Зритель-одиночка, в начале двадцать первого века он стоит голышом у окна, грудь его полнится надеждой. В этот миг ему верится, что все в жизни неприятные сюрпризы (ведь он совсем не рассчитывал, что будет к сорока трем годам безвестным музыкантом, живущим в пронизанном эротикой целомудрии с умирающей женщиной и в одной квартире с младшим братом, который мало-помалу превратился из юного волшебника в усталого немолодого фокусника, в десятитысячный раз выпускающего из цилиндра голубей) складно ложатся в некий непостижимый замысел, слишком громадный для того, чтобы его понять; что в осуществлении этого замысла сыграли свою роль все упущенные им возможности и проваленные планы, все женщины, которым самой малости не хватало до идеала, — все то, что в свое время казалось случайным, но на самом деле вело его к этому окну, к нынешней непростой, но интересной жизни, к неотвязным влюбленностям, подтянутому животу (наркотики этому способствуют) и крепкому члену (тут они не при чем), к скорому падению республиканцев, которое даст шанс народиться новому, холодному и чистому миру.

    В том новорожденном мире Тайлер возьмет тряпку и уберет с пола нападавший снег — кому, кроме него, этим заняться? Его любовь к Бет и Баррету станет еще чище, еще беспримеснее. Сделает так, чтобы они ни в чем не нуждались, возьмет дополнительную смену в баре, воздаст хвалу снегу и всему тому, чего снег коснется. Он вытащит их троих из этой унылой квартиры, достучится неистовой песнью до сердца мирозданья, найдет себе нормального агента, сошьет расползшуюся ткань, не забудет замочить фасоль для кассуле, вовремя отвезет Бет на химиотерапию, начнет меньше нюхать кокс, а с дилаудидом1 завяжет совсем и дочитает наконец «Красное и черное». Он крепко сожмет в обьятьях Бет и Баррета, утешит, напомнит, что в жизни очень мало вещей, о которых действительно стоит беспокоиться, будет кормить их и занимать рассказами, которые шире откроют им глаза на самих себя.

    Ветер переменился, и снег за окном стал падать иначе, как если бы некая благая сила, некий громадный невидимый наблюдатель предугадал желание Тайлера мгновением раньше, чем тот понял, чего желает, и оживил картину — ровно и неспешно падавший снег вдруг вспорхнул трепещущими лентами и принялся чертить карту завихрений воздушных потоков; и тут — ты приготовился, Тайлер? — настает момент выпустить голубей, вспугнуть пять птиц с крыши винного магазина и почти сразу же (ты следишь?) развернуть их, посеребренных первым светом зари, против снежных волн, набегающих с запада и несущихся к Ист-Ривер (ее неспокойные воды вот-вот пробороздят укутанные белым, словно сделанные изо льда баржи); а в следующий миг — да, ты угадал — приходит время погасить фонари и выпустить из-за угла Рок-стрит грузовик с не потушенными пока фарами и гранатово-рубиновыми сигнальными огоньками, мигающими у него на плоской серебряной крыше, — само совершенство, восхитительно, спасибо.


    1 Дилаудид — наркотический анальгетик, производное морфина.

Добро пожаловать в преисподнюю!

  • Питер Акройд. Подземный Лондон / Пер. с англ. А. Осокина, А. Финогеновой. — М.: Издательство Ольги Морозовой, 2014. — 192 с.

    То, что книга британского подданного Питера Акройда посвящена Лондону, не удивительно. Этот город — место действия всех художественных романов литератора, объект исследования его документальной прозы и главный герой большей части стихотворений. «Земную жизнь пройдя до половины», Акройд спускается в подземелья и проводит обширное историко-топографическое исследование.

    Содержание книги заставляет усомниться в обозначенном аннотацией жанре нон-фикшн. Заголовки напоминают названия фильмов ужасов или романов-фэнтези: «Тьма, которая видна», «Сердце тьмы», «Погребенные тайны»… Однако поклонники головокружительных сюжетов вряд ли дочитают даже первую главу до конца. Есть такие передачи телеканала «Би-би-си», где диктор приятным, но монотонным голосом рассказывает о загадках египетских пирамид или о микробах, живущих в организме человека. Именно этот голос слышится, когда пробегаешь глазами бесконечные названия улиц, станций метро и районов Лондона:

    Улицы англосаксонского периода, покрытые гравием, идут под землей вдоль Мейден-лейн и Шотс-гарден, Флит-стрит и Кинг-стрит; дома по древней Друри-лейн были по 39 футов в длину и 18 в ширину».

    Вряд ли Акройд полагал, что создает нечто вроде путеводителя. Кому взбредет в голову намеренно совершать прогулку именно по тем местам, где под землей находится захоронение или пролегает канализационный коллектор? Обилие голых фактов так и просит иллюстраций, именно поэтому в телепередачах текст зачитывается поверх визуального ряда. Возможно, в случае с книгой городские пейзажи должны возникать в воображении читателя, но человеку, который никогда не был в Лондоне, представить, чем Мейден-лейн отличается от Друри-лейн, невозможно. Картинка разрушается еще и отсутствием четких сюжетных линий: даже внутри абзаца отдельные факты практически никак не связаны между собой.

    Собственно железистая вода была уникальным средством для страдающих кожными либо глазными болезнями. У глаз и воды есть нечто общее — они принадлежат сфере оплакивания. В XIX веке такой водой лечили шелудивых собак.

    Набор курьезных и трагичных историй создает общий фон: смрад, грязь, обилие крыс, экскрементов и трупов. «В основании Лондона — тьма», — пишет Акройд и разрушает образ дворцового великолепия столицы Британской империи. Зато еще раз подчеркивает миф о таинственном, даже отчасти магическом ореоле города. Канализационные трубы и закоулки метрополитена, замурованные, но всегда готовые прорваться сточные канавы, и множество тел, навсегда погребенных в подземелье — это только часть того, что таят в себе глубины Лондона. Даже реки, наполненные необходимой для всего живого водой, источают лишь зловоние. Акройд вспоминает стихотворение Джонатана Свифта, где упоминается река Флит:

    Из боен несет он отбросы, кишки —

    Кровавый надой

    Дохлых щенят и смердящую рыбу,

    В грязи, чередой

    Утопленных кошек, пробитые головы тыкв —

    Уносит водой.

    Каким словом можно объединить все это? Ужас. Это именно то чувство, которое связывает древних бриттов и саксов, соприкасавшихся с хтоническим миром при погребении усопших, и англичан викторианской эпохи, спустившихся опробовать новый вид транспорта. Да и современного человека может охватить паника, поскольку каждый из нас понимает, что подземка (как и все остальное никогда не видевшее света пространство) — это «глубокое море человеческого одиночества». И эта антиода незримой части Лондона еще раз напоминает, что бесконечное одиночество одинаково будет преследовать нас и среди тысяч безликих пассажиров метро, и по пути в загробный мир.

    Однако как и во всем мрачном, в прогулках по подземелью есть нечто романтичное. Об этом автор заговаривает лишь к концу книги, когда делится своими чувствами, связанными с метро. Стиль документальных телепередач забывается, просыпается Акройд-романист, вновь воспевающий любимый город. Тогда и становится ясно, зачем писатель избрал тему, показывающую Лондон со столь неприглядной стороны. Оказывается, эта книга — «обетное приношение богам». Интересно, удалось ли ему их задобрить?

Дарья Облинова