В Москве пройдет книжная ярмарка Non/Fiction

В среду Центральный дом художника наполнится запахами не масляной, но типографской краски, пестрыми иллюстрациями, украшающими печатные издания, и армией эстетов, придирчиво отбирающих книги в домашнюю библиотеку.

Ведущее литературное событие года, популярная площадка для встреч с авторами, дискуссий, пропаганды чтения, ярмарка Non/Fiction № 16 подготовила ударную пятидневную программу с 26 по 30 ноября. Организаторы запланировали свыше 500 мероприятий: презентации, круглые столы, лекции на актуальные темы современной литературы и книжного бизнеса позволят посетителям оценить масштаб и качество деятельности издательств. Их, к слову, заявлено около трех сотен.

Нынешняя ярмарка имеет посвящение — переводчику, социологу, гражданину Борису Владимировичу Дубину, ушедшему из жизни в августе этого года. В память о его трудах 26 ноября состоится круглый стол «Диалог с Другим», организованный «Международным Мемориалом» и «Новым литературным обозрением». Участниками круглого стола станут Лев Гудков, Алексей Левинсон, Александр Ливергант, Кирилл Рогов и Мариэтта Чудакова, модераторами — Антон Дубин и Ирина Щербакова.

Еще одно мероприятие проведет журнал «Иностранная литература», с которым Б.В. Дубин сотрудничал много лет как автор, а затем стал членом редколлегии. Коллеги и друзья Бориса Владимировича прочтут его стихи и переводы и расскажут об этом замечательном человеке.

Значительная часть программы отведена детской литературе. Взрослых и маленьких посетителей ждут презентация книги Майи Кучерской «Евангельские рассказы для детей», мастер-класс на тему «Как не запугать ребенка великой литературой», круглый стол «Юный читатель XXI века» от проекта «Общественная читательская инициатива», встреча с художником-иллюстратором детских книг Абэ Хироси и ряд других событий, посвященных главной задаче: пробудить в ребенке интерес к чтению и научить его читать — вдумчиво, осмысленно и с любовью к книге.

Полный список мероприятий можно найти на сайте Non/Fiction.

Ярмарка пройдет с 26 по 30 ноября в Центральном доме художника по адресу: Москва, Крымский вал, 10.

Часы работы ярмарки:

26 ноября: 14.00 — 19.00

27 — 30 ноября: 11.00 — 19.00

На Новой сцене Александринского театра пройдет Фестиваль видеопоэзии «Пятая нога»

На выходных, 22 и 23 ноября, петербуржцы смогут познакомиться с современным синтетическим жанром, объединяющим труды поэта и видеохудожника/режиссера. По итогу субъективного выбора кураторов фестиваля Андрея Родионова и Екатерины Троепольской конкурсную программу в этом году составили тридцать работ авторов из России и Украины. Победителей будут выбирать в двух номинациях — зрительской и профессиональной.

В состав жюри входят Анна Наринская (критик), Александр Горнон (поэт), Елена Фанайлова (поэт), Артур Пунте (поэт), Любовь Мульменко (драматург), Василий Степанов (критик), Андрей Сильвестров (режиссер), Надежда Васильева (художник), Алена Солнцева (критик), Дмитрий Кузьмин (поэт).

Показ конкурсных работ и награждение пройдет 22 ноября в 21.00. Днем позже, в воскресенье, в 16.30 состоится круглый стол с участием жюри и зрителей.

«Прочтение» публикует поэтические видео трех номинантов на победу.

Принцесса

стихи: Алена Васильченко

актеры: Юлия Селютина, Михаил Прокудин


видео: Лаборатория видеопоэзии


Маша

стихи: Федор Сваровский

актеры: Сергей Галахов, Поля Милушкова, Максим Артамонов

видео: Виктор Алферов


Числительно-знаменательная потеха ли


стихи: Андрей Чайкин

анимация: Алена Маряшина


Фестиваль пройдет на Новой сцене Александринского театра по адресу: наб. Фонтанки, 49а.

Джонатан Литэм. Сады диссидентов

  • Джонатан Литэм. Сады диссидентов / Пер. с англ. Т. Азаркович. — М.: АСТ: CORPUS, 2015. — 586 с.

    Американский писатель, автор девяти романов и коротких рассказов и эссе Джонатан Литэм создал монументальную семейную сагу «Сады диссидентов». История трех поколений «антиамериканских американцев» Ангруш — Циммер — Гоган собирается, как мозаика, из отрывочных воспоминаний множества персонажей. В этом романе, где эпизоды старательно перемешаны и перепутаны местами, читателям предлагается самостоятельно восстанавливать хронологию и логическую взаимосвязь событий.

    Глава 1

    Два судилища

    Кончай спать с черным копом — или вылетишь из коммунистической партии. Таков был ультиматум — нелепое резюме того выговора, который вынесла Розе Циммер клика, собравшаяся на кухне у нее дома, в Саннисайд-Гарденз, в тот вечер, поздней осенью 1955 года.

    Ей позвонил Сол Иглин, главный коммунист, и сообщил, что с ней желает встретиться «комитет». Нет-нет, они будут рады, даже счастливы, сами зайти к ней, сегодня же вечером, после своего совещания неподалеку от Гарденз. В десять — не слишком поздно? Это был не вопрос — приказ. Да, Сол понимает, как устает Роза на работе, понимает, как много значит для нее сон. Обещал, что надолго они не задержатся.

    Как же это случилось? Легко. Даже обыденно. Такое случалось каждый день. Любой мог запросто вылететь из партийных рядов, если сморкался или моргал подозрительно часто. А теперь, после стольких-то лет, настал и Розин черед. Она приоткрыла окно кухни, чтобы услышать их шаги. Сварила кофе. До нее доносились голоса обитателей коммунальных проулков Гарденз: курильщиков, любовников, обиженных на кого-то подростков. Уже несколько часов, как наступила зимняя тьма, но сегодня, в этот ранний ноябрьский вечер, воздух казался на удивление благоуханным и ласковым, будто земля напоследок решила вспомнить ушедшее лето. Окна в чужих кухнях тоже были распахнуты, и в переулках сливались в общий гул разные голоса — голоса многочисленных Розиных врагов, немногих друзей и еще многих, многих других, кого она просто терпела. Однако все они были ее товарищами. И все, даже настроенные против нее, испытывали к ней должное уважение. Вот этого самого уважения и собирались ее лишить комитетчики, уже переступавшие порог кухни.

    Их было пятеро, считая Иглина. Вырядились все чересчур парадно — в жилеты и пиджаки, а теперь рассаживались на Розиных стульях, будто сойдя с типичного образчика советской живописи, — они принимали такие позы, словно собирались приступить к некоему интеллектуальному действу: к погоне за химерой, к выяснению отношений диалектическим методом, тогда как никакой диалектики тут не было и в помине. Одна лишь диктатура. И подчинение диктату. Но Роза все-таки готова была их простить. Эти люди — все, кроме Иглина, — слишком молоды, им не довелось, как ей, пережить интеллектуальные кувырки тридцатых годов, они не видели рождения европейского фашизма и Народного фронта; во время войны они были еще детьми. Они просто трутни — люди, нацепившие костюмы независимой мысли, но ставшие рабами партийного «группояза». Никто из них не имел никакого веса, кроме единственного независимого и вдумчивого человека — истинного и авторитетного организатора, к тому же вхожего в производственные цеха — Сола Иглина. Иглин, надевший сегодня галстук-бабочку, уже настолько облысел, что волосы, как зимнее солнце, закатились за высокую дугу его черепа. И только Иглин — один из всех — вел себя как настоящий мужчина: он не глядел ей в глаза. Один только он ощущал стыд от всего происходившего.

    Таков был коммунистический обычай, коммунистический обряд: домашнее судилище, когда почтенные линчеватели пользуются твоим гостеприимством, и одновременно швыряют гранату партийной политики в твои убеждения, и берутся за нож, чтобы намазать тост маслом, а вместо этого отрезают тебя от всего того, чему ты отдал всю жизнь. Пускай это можно было бы счесть коммунистическим обычаем и обрядом, но нельзя сказать, что явившиеся юнцы поднаторели в подобных действах или чувствовали себя в своей тарелке. Зато Роза была ветераном по этой части: восемь лет назад она уже проходила подобное судилище. Они сидели и потели — она же ощущала только усталость от их смущенного похмыкиванья и покашливанья.

    Заявившаяся к ней живопись говорила о посторонних пустяках. Один молодой человек нагнулся и рассматривал Розин алтарь Авраама Линкольна — столик на трех ножках, где красовались давнишний шеститомник Карла Сэндберга, помещенная в рамку фотография, запечатлевшая Розу с дочерью у статуи мемориала Линкольна в Вашингтоне, и памятная фальшивая центовая монета величиной с кружок ливерной колбасы. У этого молодого человека были светлые волосы, как у Розиного первого мужа — вернее, единственного мужа, и все-таки мысленно Роза постоянно допускала эту неточность, словно впереди ее ожидала некая новая жизнь, требовавшая расстановки номеров. Молодой человек с идиотским видом взвесил медальон на ладони и, склонив голову набок, будто проникшись уважением к весу этой вещицы, вдруг обнаружил достойный способ приступить к разговору.

    — Значит, Старина Эйб? — сказал он.

    — Положите на место.
    Он обиженно поглядел на Розу.

    — Нам известно, миссис Циммер, что вы ярый борец за гражданские права.

    Как и можно было ожидать в подобный вечер, каждое замечание попадало в точку — вольно или невольно. Вот, значит, преступление, которое партия решила вменить в вину Розе: излишнее рвение в борьбе за равноправие негров. В тридцатые годы ее назвали бы — как позже стали выражаться враги красного движения — преждевременной антифашисткой. А сейчас? Чересчур пылкой поборницей эгалитаризма.

    — У меня было несколько рабов, — сказала Роза, — но я их освободила.

    В лучшем случае, это был тычок в сторону Сола Иглина. Разумеется, молодой человек этого не понял.

    И тут, как и ожидалось с самого начала, в разговор вступил Иглин, чтобы «управиться» с Розой.

    — А где Мирьям? — спросил он.

    Как будто то, что он знал, как зовут дочь Розы, каким-то образом сглаживало неловкость от непрошеного вторжения в ее жизнь. Он не был ни другом, ни врагом, хотя прежде они с Розой сотни раз ощупывали друг друга в темноте. Сейчас Иглин выступал просто вкрадчивым посредником, безучастным проводником партийной политики. Сегодня ей было явлено четкое доказательство — будто она нуждалась в таких доказательствах! Оказывается, можно приютить мужчину у себя в постели, в собственном теле, научиться играть на его нервной системе, как Падеревский на клавишах, — и ни на дюйм не сдвинуть его ум, завязший в бетоне догмы.

    Или, если уж на то пошло, в бетоне полицейских будней.

    Кстати сказать, ни одного, ни другого мужчину ей так и не удалось разлучить с женой.

    Роза ответила, пожав плечами:

    — Она сейчас в таком возрасте, что вечно где-то пропадает, а где именно — мне неизвестно.

    Мирьям, чудо-ребенку, исполнилось пятнадцать. Перепрыгнув через один класс, она уже второй год училась в средней школе и практически не появлялась дома. Мирьям проводила время у друзей и в университетской столовой Куинс-колледжа, флиртуя с разными умниками, евреями и неевреями, — с мальчишками, которые еще пару лет назад чесали себе яйца и шлепали друг друга скатанными в трубочку комиксами где-нибудь на табуретах в прохладительных кафе или в вагонах надземки. С такими мальчишками, которые внезапно умолкали и даже принимались дрожать, когда оказывались рядом с Розой Циммер.

    — Заигрывает с кузеном Ленни?

    — Сол, одно могу сказать тебе точно: она где угодно, но только не с кузеном Ленни.

    Надо сказать, именно Розин троюродный брат, Ленин Ангруш, подарил ей когда-то тот поддельный огромный центовик. Он называл себя нумизматом. Чтобы Ленни пользовался успехом у пятнадцатилетней Мирьям? Мечтать не вредно.

    — Давайте не тратить время попусту, — предложил тот молодой человек, который перебирал ее линкольновские реликвии.

    Розе не следовало недооценивать брутальную мощь молодости: у него она имелась. Иглин не являлся единственной силой в этой комнате только потому, что Роза видела в нем единственную силу, которую сама готова была признать. Этот молодчик явно стремился выделиться — похоже, соперничая с остальными и претендуя на статус протеже Иглина. Причем это служило лишь прелюдией: со временем он нанесет удар в спину самому Иглину. В этом можно было не сомневаться.

    Да уж, бедняга Сол. Все еще по уши в параноидальном навозе.

    Роза принялась разливать кофе компании этих смельчаков, которые пришли заявить, что она выбрала себе не того негра. Они заговорили, и ей, пожалуй, следовало прислушаться к их вердикту. Решено было не доводить дело до исключения из партийных рядов, однако Роза отныне лишалась привилегии секретарствовать на встречах с профсоюзными чиновниками, включая профсоюз на ее собственном рабочем месте, в «Риалз Рэдиш-н-Пикл». Значит, у нее отнимают последние партийные обязанности. Там, в «Риалз», Роза с наслаждением несла почетную службу в полной ужаса тишине, пока ее неуклюжие товарищи запугивали рабочих, чьи трудовые будни, чья сплоченность, рождавшаяся, когда они стояли бок о бок, погрузив руки по локоть в чаны с холодным рассолом, и посрамляли любые абстрактные рассуждения этих позеров-организаторов, которые, напялив аккуратные подтяжки и штаны из шотландки без единой складочки, просто не понимали, что выглядят в этих шутовских костюмах пролетариев глупее некуда, будто вырядились на Хэллоуин.

    Да кто они вообще такие — эти люди, заявившиеся к ней в квартиру? Пусть катятся ко всем чертям!

    И все же привычная Розина ярость была несоразмерна случаю. Шайка этих моральных бандитов, рассевшихся у нее на кухне, включая Иглина, словно уплыла куда-то вдаль, и голоса их притихли. Всё разворачивалось словно по готовому сценарию, и казалось, это происходит не с ней, а с кем-то другим. Одноактная пьеса, достойная театральной труппы социалистов из Саннисайд-Гарденз, поставленная прямо на Розиной кухне. Главную роль исполняло тело Розы — ведь шла речь о поведении этого самого тела, — но не более того. Душа — если только в ее теле еще оставалась душа — здесь не участвовала. Розы здесь уже не было. Это отлучение, похоже, было делом давно решенным. Роза подогрела и стала вновь разливать кофе в мейсенский фарфор свекрови своим линчевателям, несмотря на то, что те совали нос в ее, Розину, половую жизнь. Пускай даже делали это в выражениях, достаточно уклончивых, чтобы им самим не сгореть со стыда. Им — но не ей. По сути, учили ее, с кем спать. Точнее, с кем не спать. Или — велели вообще ни с кем не спать. Не заключать союзов солидарности в стенах собственной спальни с мужчинами, которые, в отличие от них самих, обнаруживали достаточную стать и самообладание, чтобы желать Розу, чтобы относиться к ней без почтения.

    Потому что эти-то люди, оккупировавшие Розину кухню, хоть и явились сюда с палаческой миссией, были трогательно почтительны: они испытывали уважение к Розиной силе, к ее биографии, к обхвату ее груди, что был вдвое шире, чем у каждого из них. Она ведь участвовала в марше протеста в день рождения Гитлера на Пятой авеню, а американские коричневорубашечники швырялись в нее гнилыми овощами. Она устраивала демонстрации в защиту чернокожих чуть ли не раньше, чем те сами начали их устраивать. Нести неграм революцию — это здорово! А вот привечать у себя в постели одного конкретного чернокожего копа — совсем не здорово. Ох уж эти лицемеры! Из тумана их болтовни снова и снова неизменно всплывало слащавое словцо — «связи». Они обеспокоены ее связями. Они имели в виду, разумеется, одну связь — союз ее стремительно стареющего еврейского коммунистического влагалища с крепким и любвеобильным членом черного лейтенанта полиции.

    Между тем Роза спрашивала своих визитеров с видом полоумной официантки-зомби: вам с молоком или со сливками? С сахаром? А может быть, вам нравится черный? Мне тоже нравится черный. Она успела прикусить язык, острота так и не прозвучала. По секретарской привычке она вела запись. Стенографировала собственное судилище как чужое в далеком воображаемом блокноте. Стенограмма — пускай даже мысленная — это движение пальцев, царапающих закорючки на бумаге, почти минуя сознание стенографистки. Вот Роза Циммер, урожденная Ангруш, бич Саннисайд-Гарденз. Ей бы измолотить бойцовскими кулаками эти податливые тени, заполонившие ее кухню, эти жуткие тени партийной догмы. А ей безразлично. Да уж, это второе судилище — просто жалкая пародия на первое. Вот то первое — было нечто. Но тогда Роза являлась важной фигурой в американском коммунистическом движении. Тогда она состояла в важном коммунистическом браке, и ей предстоял важный коммунистический развод. Тогда она была молода. Сейчас — увы, нет.

    Вдруг воображаемая ручка прекратила царапать воображаемый блокнот. Роза еще больше удалилась от событий, происходивших на ее глазах, от своей теперешней жизни, грозившей вот-вот рухнуть под натиском беспорядка.

    — Иглин? — вопросительно произнесла она, обрывая монотонный, пересыпанный намеками бубнеж.

    — Да, Роза?

    — Выйдем отсюда.

    Последовал обмен тревожными взглядами, но Иглин успокоил соратников, шевельнув бровями, — совсем как дирижер, взмахнув своей палочкой, заставляет оркестр умолкнуть. А потом они с Розой вышли на свежий воздух, в открытый двор Гарденз.

Вручена премия «Просветитель»

Этого почетного звания и награды в размере 700 тысяч рублей удостоены Ася Казанцева и Сергей Яров, сообщает пресс-служба премии.

Кроме книги Аси Казанцевой «Кто бы мог подумать! Как мозг заставляет нас делать глупости», номинацию «Естественные науки» представляли работы известных ученых — космолога Бориса Штерна «Прорыв за край мира», историка физики Геннадия Горелика «Кто изобрел современную физику? От маятника Галилея до квантовой гравитации», а также научно-популярный труд коллектива авторов «Жизнь замечательных жуков».

Однако решение присудить первое место книге Аси Казанцевой высказали не только члены жюри, но и читатели паблика «Образовач». Биолог и журналист Илья Колмановский, поясняя выбор лауреата, отметил: «Лично я под этой обложкой нашел… лирического героя, у которого есть здравый смысл, хорошее образование, хороший вкус и желание разобраться. И автор дает очень важный сигнал всем, кто умеет читать: давайте разберемся, давайте применим здравый смысл. Автор выбирает язык равного диалога с читателем. Эту важную вещь, которую применяют во всем мире, мы впервые наблюдали в России».

В номинации «Гуманитарные науки» за победу боролись филолог Ольга Вайнштейн («Денди: мода, литература, стиль жизни»), историки Павел Полян («Свитки из пепла. Еврейская „зондеркоммандо“ в Аушвице-Биркенау и ее летописцы»), Аделаида Сванидзе («Викинги») и Сергей Яров, чье исследование «Повседневная жизнь блокадного Ленинграда» заняло первое место.

Филолог, переводчик и лауреат премии «Просветитель-2013» Виктор Сонькин так резюмировал список финалистов: «Один мой однокашник любил фразу „ретроспективно глядя взад“. Если посмотреть „взад“ на короткий список этого сезона, то выяснится, что эти книги невероятно актуальны. Книга про Денди говорит о том, что люди, которые думают „о красе ногтей“, могут оказаться дельнее, чем мы думали. Сейчас, когда вопрос потребления еды и хамона стал политически окрашенным, эта тема стала невероятно актуальной. Остальные книги говорят о каких-то кризисах, о конце света или о том, как он называется: холокост или блокада Ленинграда. В каждой из этих книг есть толика надежды для всех нас».

Специальную номинацию «За верное служение делу просветительства» получила газета «Троицкий вариант — наука».

По традиции в течение года в регионах и за рубежом будут проводиться лекции финалистов и лауреатов премии, а также онлайн-трансляции с участием авторов шорт-листа и читателей региональных библиотек.

Питер Акройд. Чарли Чаплин

  • Питер Акройд. Чарли Чаплин / Пер. с англ. Ю. Гольдберга. — М.: КоЛибри, Азбука-Аттикус, 2015. — 256 с.

    Биография великого актера и режиссера XX века Чарли Чаплина, созданная Питером Акройдом, раскрывает секрет популярности универсального мастера кинематографа. Это безукоризненное владение искусством смешного, умение соединять комическое с трагическим, а главное — любовь к людям, получившая воплощение в образе маленького нищего человечка с большим сердцем и добрыми грустными глазами.

    6

    НЕУГОМОННЫЙ БЕСЕНОК

    Смонтировав свой последний фильм, Чаплин субботним декабрьским вечером покинул Keystone, даже не попрощавшись с прежними коллегами. Все воскресенье он провел в своей комнате в Los Angeles Athletic Club, а на следующий день поехал на работу на студию Essanay Studios в Найлсе, штат Калифорния. Разумеется, все в Keystone знали о скором уходе Чарли, но он не мог заставить себя произносить какие-то слова и пожимать руки. Он просто ушел. Впоследствии Сеннет заметил: «Что касается Чарльза Спенсера Чаплина, я совсем не уверен, что мы его знали». Он никогда не был командным игроком, ни разу не становился членом какого-либо коллектива.

    Впрочем, переговоры о продлении контракта велись. Чаплин попросил у студии Keystone 1000 долларов в неделю. Сеннет возразил, что даже он столько не получает. На это Чарли заявил, что фильмы продаются благодаря его имени, а не Сеннета. Затем ему поступило предложение от Essanay Film Manufacturing Company из Чикаго. Владели ею Джордж К. Спур и Гилберт М. Андерсон, и название компании воспроизводит произношение их инициалов — S-and-A (Эс энд Эй). Спур покупал картины и выпускал их в прокат, а Андерсон под псевдонимом Брончо Билли стал первой звездой ковбойских фильмов в истории кинематографа.

    До Андерсона дошли слухи о чрезвычайно высоких требованиях молодого комика. В отличие от Спура он — актер, а не бизнесмен — был прекрасно осведомлен о необыкновенной популярности англичанина. Возможно, Брончо Билли придерживался принципа: если коллега считает, что заслуживает таких денег, мы их ему дадим. Во время переговоров Андерсон предложил Чаплину 1250 долларов в неделю плюс бонус 10 000 долларов при подписании контракта. К сожалению, он не потрудился известить о договоре своего делового партнера — Спур был твердо убежден, что Чарли таких деньжищ не стоит. Чаплина же привлекала возможность начать все сначала. Студия Essanay могла предложить больший бюджет и не такие сжатые сроки. Чарли получал возможность наполовину уменьшить число снимаемых фильмов, зарабатывая при этом больше, чем когда бы то ни было. Каждый фильм должен был выходить под маркой Essanay—Chaplin.

    Утром Андерсон привез Чарли на машине на Niles Studios, недалеко от Сан-Франциско, где снимали вестерны с Брончо Билли. То, что Чаплин увидел, ему не понравилось. Сама студия стояла посреди большого поля и имела стеклянную крышу, из-за чего внутри было душно и жарко. Андерсон и его новый работник решили ехать в более просторную штаб-квартиру в Чикаго.

    Чаплин провел в городе несколько дней, и все это время за ним по пятам следовал один репортер. Вот что он потом писал: «В первую неделю в Городе ветров…1 Чарли был буквально нарасхват, с самого утра, когда он приезжал, и до ночи, когда уезжал». Тем не менее в одном месте Чаплин задержался достаточно долго, чтобы дать интервью, в котором заявил следующее: кинокритики не понимают, что создатели фильмов работают без подготовки и их мозг пребывает в постоянном напряжении, поскольку они должны быть сосредоточены на работе с утра до вечера.

    Essanay находилась в промышленном районе города и занимала бывший склад. Вскоре Чаплин понял, что тут царит такая же атмосфера и установлены такие же порядки, как на фабрике. Свет выключали в шесть вечера, даже если съемки еще не закончились. Кроме того, выяснилось, что к приезду Чарли практически не готовились. Директор сказал, что сценарий он получит в сценарном отделе. Это Чаплину совсем не понравилось. Он писал свои сценарии сам.

    В конце концов с Чарли познакомился Джордж Спур, который по-прежнему не испытывал энтузиазма по поводу их нового «приобретения» и, как только мог, оттягивал выплату бонуса. Спур решил провести эксперимент, чтобы проверить, действительно ли молодой комик так популярен. Он заплатил коридорному в чикагском отеле, чтобы тот вызвал Чаплина. Пока служащий бежал по лестнице с криком: «Мистера Чаплина к телефону!» — собралась большая толпа. Чарли неоднократно вспоминал эту историю, однако за ее точность ручаться нельзя. В автобиографии он также утверждает, что в тот период не знал, до какой степени популярен. Однако безоговорочно доверять его воспоминаниям не стоит. Как бы то ни было, Спур осознал ценность своих инвестиций, когда еще до начала съемок первого из новых фильмов Чаплина заказчики купили 65 копий. К моменту окончания съемок заказ увеличился до 130. Такого Спуру видеть не приходилось…

    В Чикаго Чаплин снял только один фильм. Свой старый костюм он оставил на студии Keystone, но воссоздать гардероб маленького человека не составило особого труда. На съемочную площадку он явился уже в образе — на голове котелок, в руке трость. Рассказывают, что потом Чаплин остановился перед толпой рабочих сцены и зрителей и исполнил клогданс, которым в совершенстве владел со времени работы в «Ланкаширских парнях». Один из присутствовавших рассказывал, что они не понимали, то ли он сошел с ума, то ли просто хочет их развлечь. Потом Чарли крикнул: «Я готов!» Съемки начались.

    Его присутствие позади камеры было не менее заметным, чем сама актерская игра. Чаплин всегда громко подбадривал исполнителей или шепотом раздавал указания. Одна из актрис, Глория Свенсон, вспоминала: «Он все время смеялся и подмигивал, разговаривал непринужденно и мягко, призывал меня расслабиться и быть глупой». Косоглазый Бен Тёрпин, знаменитый ветеран студии Essanay, вспоминал указания Чаплина совсем не так. «Делай это, не делай того, смотри туда, иди вот так, повтори сначала». Тёрпин и Чаплин вместе снялись только в трех картинах.

    Фильм «Его новая работа» (His New Job) снимали на Lockstone, очень похожей на студию кинокомпании Keystone. В нем Чаплин играл роль рабочего сцены, которого внезапно повысили до «ведущего актера» — с предсказуемым результатом. Нельзя сказать, что это заметный шаг вперед по сравнению с предыдущими работами, хотя кто-то из обозревателей пришел к выводу, что Чарли все же был немного «милее», чем раньше. Свидетельства этого обнаружить трудно. Он по-прежнему источник неприятностей и неугомонный бесенок, со всеми своими пинками и ударами. Он инстинктивно бьет, кусает и шлепает всех и все, что только видит. По какой-то необъяснимой причине Чарли хочет отомстить всему миру. Сам Чаплин вскоре после выхода фильма сказал: «Это лучшая комедия из всех, что я снял… величайшая комедия моей жизни. Я не мог удержаться от смеха, когда смотрел ее на экране».

    Популярности Чаплина ничто не могло повредить. В феврале 1915 года журнал Photoplay пришел к следующему выводу: искусство Чарльза Чаплина не поддается анализу и обезоруживает критиков, однако репортер отметил один элемент в углублявшейся тонкости или сложности его актерской игры — в разгар своих самых безумных эскапад он остается бесстрастным и даже немного рассеянным. Тот же журналист расспрашивал молодого актера о его прошлом и сделал заключение, что Чаплин пытался изобразить то, о чем говорил.

    Помимо всего прочего Чарли рассказывал о своей «необыкновенно утонченной» матери. «Это было в Англии… — говорил он. — Она там умерла». А потом прибавил, что после ее смерти был учеником в труппе бродячих акробатов и что никогда не имел настоящего дома. Это по крайней мере несправедливо по отношению к Ханне, которая жила в лечебнице Пекхам-хаус, но, наверное, соответствовало тогдашнему настроению Чаплина. Как бы то ни было, братья все время забывали оплачивать пребывание матери в больнице, и через три месяца после того интервью администрация Пекхам-хауса пригрозила отправить Ханну Чаплин обратно в Кейн-хилл. По всей видимости, спас ее какой-то другой родственник, а Сидни и Чарли затем возместили ему расходы.

    Чаплин не любил штаб-квартиру компании Essanay. Она была похожа на банк. Персонал ему тоже не нравился, а отношения со Спуром никак не налаживались. 12 января 1915 года он закончил съемки фильма «Его новая работа» и шесть дней спустя вернулся в Niles Studios в более приятное общество Андерсона, который нисколько не сомневался в его таланте. В Калифорнии Чаплину легче дышалось. Для него Америка по-прежнему была страной будущего, дальним пределом западного мира, местом бесконечных возможностей, где можно достичь всего, что пожелаешь. Сам Найлс являлся узловой станцией Южно-Тихоокеанской железной дороги, где ежедневно останавливались 24 пассажирских поезда, высаживая бизнесменов и коммивояжеров. На фотографиях тех лет это город двухэтажных деревянных магазинов и жилых домов на широких пыльных улицах. Сама студия располагалась у восточного входа в каньон Найлс, и в ней снимались многие фильмы о Брончо Билли.

    Niles Studios предложила Чаплину довольно скромные условия. Ему предоставили одну комнату в бунгало, которое он делил с Андерсоном. Там стояли железная кровать, шаткий стол, стул. Правда, имелась ванная, хотя и грязная. Встречавшие Чаплина работники студии потом шутили, что с собой у него была дешевая брезентовая сумка с парой носков с прохудившимися пятками и двумя нижними рубашками, а также разлохмаченной зубной щеткой. Он все еще не перестал быть выходцем из Южного Лондона…

    По условиям нового контракта Чаплин мог снимать фильм три недели вместо трех дней, и директор студии не подгонял его. Впервые за все время он получил возможность развить свои комические идеи. Но… у Чарли не было ведущей актрисы, такой как Мэйбл Норманд в Keystone, поэтому через день после приезда он дал объявление в газете San Francisco Chronicle: «ДЛЯ СЪЕМОК КИНОФИЛЬМА ТРЕБУЕТСЯ — САМАЯ КРАСИВАЯ ДЕВУШКА В КАЛИФОРНИИ». Через несколько дней в гостиницу Niles Belvoir пришли три красотки, в числе которых была мисс Эдна Первиэнс. Это одна из версий истории ее появления на экране. В другой говорится, что кто-то из актеров, снимавшихся в ковбойских фильмах о Брончо Билли, вспомнил о белокурой секретарше из Сан-Франциско, и Чаплин затем побеседовал с ней. Возможно также, что они познакомились в 1914 году на вечеринке в Лос-Анджелесе. Так или иначе, это была хорошенькая блондинка с пышными формами, примерно одного роста с Чаплином. Вскоре он убедился, что у девушки есть чувство юмора и природное обаяние, которое может проявиться на экране. И Чарли предложил Эдне сниматься у него.

    «Почему бы и нет? — ответила она. — Один раз я все хочу попробовать». Эдне исполнилось 19 лет. Опыта работы в кино у нее не было, но Чаплин не считал это недостатком. Ролли Тотеро, один из операторов Niles Studios, шутил, что Чарли умел работать с актрисами, которые не отличают задницу от локтя. Чаплин любил придавать «глине» нужную ему форму. Вскоре Эдна Первиэнс стала его партнершей не только на съемочной площадке. Девушка переехала в отель поблизости от бунгало Чаплина, и они почти каждый вечер ужинали вместе. Похоже, Эдна была нетребовательной, простой и намного лучше других возлюбленных Чаплина справлялась с его тревогами и непредсказуемой сменой настроений. Впоследствии он говорил, что какое-то время они были неразлучны и даже подумывали о браке, но в последний момент засомневались.

    Эдна Первиэнс снялась во втором фильме Чаплина для студии Essanay, «Ночь напролет» (A Night Out). «После первого дня перед камерой, — вспоминала она, — я пришла к выводу, что такой дуры больше нет во всем мире». Однако, по ее же признанию, Чаплин был с ней очень терпелив. Вскоре стало ясно, что по характеру Эдна более «невинна» и менее темпераментна, чем Мэйбл Норманд, и поэтому роль ее героини у Чаплина должна быть тоньше и деликатнее. Эдна оставалась ведущей актрисой Чаплина на протяжении следующих восьми лет и снялась в 34 его фильмах.

    В картине «Ночь напролет» Чаплин пригласил Бена Тёрпина для эпизода под названием «забавные пьяницы». Говорят, что во время съемок в гостинице Oakland в городе Окленд, штат Калифорния, они играли так естественно, что их едва не арестовали за появление в общественном месте в нетрезвом виде. Чаплин качался и спотыкался, исполняя пантомиму пьяного, которая всегда имела огромный успех у кинозрителей.

    Он превосходно изображает состояние опьянения, возможно подражая своему отцу или многочисленным пьяницам Южного Лондона. В некоторых случаях простые потребности и желания его героя наталкивались на сопротивление враждебного мира. Предметы оживали. Ничего не работало. Все валилось из рук. Двери внезапно закрывались прямо перед носом. Чарли изображает фальшивую улыбку или похотливо ухмыляется. Мы еще посмотрим, кто кого!

    В других случаях пьяница обитал в туманном и переменчивом мире, где фантазия и реальность перепутаны и приятное состояние безопасности или неведения словно создает атмосферу сна. Чаплин манипулировал реальными предметами в своих целях, например, превращал сигарету в ключ или черпак — в гавайскую гитару, но в то же время нарушал все правила общественной благопристойности. Чарли абсолютно рационально использовал абсолютно иррациональное поведение.

    Закончив снимать «Ночь напролет», Чаплин на выходные уехал в Сан-Франциско, а когда неожиданно вернулся, то застал Андерсона и одного из операторов за монтажом и редактированием отснятого материала. Он сказал, чтобы они не смели трогать его фильм. Оператором, вызвавшим гнев Чарли, был Ролли Тотеро. Впрочем, все быстро успокоились, и мир был восстановлен. Вскоре Тотеро и Чаплин достигли такого взаимопонимания, что Ролли стал его главным кинооператором и оставался им на протяжении 37 лет.

    В начале марта 1915 года Чаплин написал письмо «моей дорогой Эдне», в которой назвал ее сутью и источником своего счастья. В картине «Чемпион» (The Champion), снятой на студии Essanay, Чарли впервые собирается поцеловать Эдну перед камерой, однако в кульминационный момент поднимает перед собой большую кружку пива, скрывающую их объятие. Это не для публики…

    Но главный его партнер в фильме — бульдог Спайк, с которым он в самом начале делится хот-догом. Как написано в титрах, герой размышляет о неблагодарности мира. Предложение хот-дога собаке — это инстинктивный акт альтруизма. В конце концов, пес не может в ответ ничего предложить Чарли, кроме своей признательности. Так возникали штрихи в портрете Бродяги, который затем стал доминировать в фильмах Чаплина. Он экспериментировал с глубиной и сложностью личности персонажа, одновременно делая саму комедию более утонченной и логичной.

    Фильм «Чемпион» рассказывает о любительском чемпионате по боксу, который Чарли выигрывает благодаря чистой браваде и балетному искусству. «Хореография» боя, разумеется, была разработана и отрепетирована до мельчайших деталей. Она требовала хорошей физической подготовки, и у Чаплина таковая была, несмотря на субтильность. В боксерском мире слишком больших и слишком активных персонажей, похожих на героев мультфильмов, его можно назвать чудом недооценки.

    Сам Чаплин очень любил бокс, по крайней мере как зритель. Ему нравилось общество знаменитых боксеров, и у себя на студии он снимал свои тренировочные бои с ними. Он вместе с коллегами ходил на матчи местных боксеров. Его хорошо знали и часто приглашали боксеры-любители. Рассказывали также, что Чаплин иногда исполнял роль секунданта во время боя.

    В двух следующих фильмах, снятых на студии Essanay, «В парке» (In the Park) и «Бегство в автомобиле» (A Jitney Elopement), Чаплин использовал преимущества ее географического положения — показал калифорнийские пейзажи. Первая картина — стремительная, с любовниками, полицейскими, ворами и маленьким человеком, но Чаплин столько времени репетировал и ставил боксерские поединки в «Чемпионе», что в следующем фильме был просто обязан вернуться к эффективным формулам студии Keystone.

    Безусловно, теперь у Чарли было больше уверенности и напора, чем в предыдущих комедиях, и это объясняет его огромную популярность, которая все росла и ширилась. Его творчество стало темой для разговоров. Вы видели, что снял Чаплин? А что собирается? Его персонаж оказался совершенно не похожим на других, и зрители были буквально загипнотизированы его оригинальностью. Никогда прежде они не видели ничего подобного. Один из обозревателей писал, что в работе мистера Чаплина, похоже, нет серых пятен. Вся она — один большой алый мазок.

    В первых кадрах «Бегства в автомобиле» Чарли держит в руках цветок, и это станет одним из его любимых образов, который будет повторяться снова и снова, в самых разных ситуациях — цветок служит символом красоты и быстротечности, свежести и утраты. Сюжет картины прост. Отец героини, которую играет Эдна, хочет выдать свою дочь замуж за богача — графа Хлорида де Лайма. Чарли, истинная любовь Эдны, в свою очередь выдает себя за него, пытаясь спасти возлюбленную от притязаний настоящего графа. Все заканчивается гонками на автомобилях по дорогам Калифорнии. Кстати, в то время «Форд-Т», несшийся впереди всех, называли или jitney 2, или Tin Lizzie 3.

    Фильм удовлетворял потребность первых кинозрителей в скорости и движении, однако в нем также есть элементы, которые обогащают и сам сюжет, и характеры, и комедийное искусство в целом. Чарли очень умело притворяется графом, ловко выходя из затруднительных положений и не выказывая ни малейшего замешательства. Он остается хозяином положения. Конечно, до тех пор, пока неожиданно не появляется настоящий граф… Мы видим утонченный юмор, а не грубый фарс. Можно даже утверждать, что изменился характер самого героя. Маленького человека с этого момента всегда будут отличать аристократические черты — временами он холоден, временами снисходителен, а с теми, кто пренебрегает его благородством, бывает высокомерен. Он разборчив и даже брезглив. И явно превосходит окружающих его людей.


    1 Город ветров — одно из названий Чикаго.

    2 Драндулет (англ.).

    3 Жестянка Лиззи (англ.).

«НЛО» и Syg.ma выпускают первый в России книжный лонгрид

Совсем недавно «Новое литературное обозрение» запустило собственное «электрокнижное» направление: уже сейчас интернет-пользователям доступно около 50 книг — новинок и бестселлеров последних лет. Но это не единственный шаг издательства на пути к своим читателям.

Вместе с проектом Syg.ma «НЛО» провело уникальный для отечественного книгоиздания опыт: на основе книги Аделаиды Сванидзе «Викинги» был создан лонгрид, в котором обстоятельный текст, рассчитанный на неторопливое и внимательное чтение, облачен в изящную графическую форму.

Крупнейшая русскоязычная книга о повседневной жизни древних скандинавов, написанная легендарным историком-медиевистом, серьезно меняет или расширяет традиционные представления о своем предмете: читатель узнает, что для скандинавов сельское хозяйство значило ничуть не меньше, чем военный промысел и разбой, что викинги плавали не только на драккарах, но и на многих других видах кораблей и лодок, что они никогда не ходили в рогатых шлемах (их могли использовать разве что во время языческих обрядов) и, уж конечно, не размахивали массивными топорами-лабрисами.

Лонгрид устроен так, чтобы читатель мог в произвольном порядке обращаться к трем разделам, один из которых посвящен домашнему быту скандинавов, другой — их морским походам и промыслам, а третий — комплексу языческих верований. По мере продвижения по тексту цвет фона постепенно меняется, обозначая переход от одних сюжетов к другим.

Не соревнуясь с оригинальной книгой, лонгрид дает читателю массу любопытных сведений, в основе которых лежит авторитетный источник. В нем в точных пропорциях соединены элементы академического исследования, журналистского расследования и средства мультимедиа.

Попробуйте сами и поделитесь впечатлениями: vikings.syg.ma.

Леонид Зорин. Ироническая трилогия

  • Леонид Зорин. Ироническая трилогия: Трезвенник, Кнут, Завещание Гранда. — М.: Новое литературное обозрение, 2014. — 432 с.

    Известнейший драматург и прозаик Леонид Зорин, автор пьес «Варшавская мелодия», «Покровские ворота», «Царская охота», а также многих других сочинений, в начале ноября отметил девяностолетие. Такая серьезная дата, по его мнению, должна быть представлена веселой книгой. Он полагает, что это самая верная форма благодарности жизни за то, что она длится так долго. «Ироническую трилогию» составляют произведения: «Трезвенник», «Кнут» и «Завещание Гранта».

    ТРЕЗВЕННИК

    роман

    1

    С шахматным мастером Мельхиоровым судьба свела меня еще в отрочестве — в конце пятидесятых годов. Это была большая удача.
    Наверно, я больше почуял, чем понял, насколько опасен мой нежный возраст. На каждом шагу тебя ждут искушения, а значит, возможны и неприятности. Нужно найти свое укрытие. Мне повезло — я увлекся шахматами.

    Еще важнее — найти наставника. Тем более в этот ломкий сезон. Тут мне повезло еще больше.

    Илларион Козьмич Мельхиоров был старше нас лет на двадцать пять, но выглядел пожилым человеком из-за небритости и плешивости. Его узкое рябое лицо не отличалось благообразием. Над тонкими бледными губами почти угрожающе нависал горбатый клювообразный нос. Зато завораживали глаза, подсвеченные тайной усмешкой и неким знанием, суть которого мы не могли еще разгадать.
    Занятия проходили раскованно. В сущности, это был монолог, витиеватый и патетический. Казалось, что он отводит душу, обрушивая на наши головы свои затейливые периоды. Надо сказать, что мы не сразу привыкли к этой странной манере. Высмеивает? Мистифицирует? Устраивает ежевечерний спектакль? Или естественно существует — просто таков, каков он есть?

    Сразу же, на первом уроке, когда кто-то из нас исказил его отчество, он разразился язвительной речью:

    — Нет, юный сикамбр, не Кузьмич, а Козьмич. Я понимаю, что Кузьмич привычней нетребовательному слуху. Но тут принципиальная разница и неодолимая дистанция. Отец мой — Козьма, отнюдь не Кузьма. Кузьма — это курная изба, гармошка, несвежие портянки и ни единой ассоциации, кроме известного заклинания: «Я покажу вам кузькину мать». Козьма — это другая музыка. Был некогда в отдаленных веках прославленный итальянский мужчина, снискавший общее уважение — некто Козимо Великолепный. Козимо! Именно это имя и соответствует Козьме. Можно еще упомянуть почтенных Косьму и Дамиана. Я уж не говорю о Пруткове, этом писателе божьей милостью, носившем с необычайным достоинством «имя громкое Козьмы». Надеюсь, что больше никто из вас не назовет меня так неряшливо Илларионом Кузьмичом.

    Эта чеканная декларация произвела на нас впечатление. Особенно бурно прореагировали двое — Випер и Богушевич. Они попытались зааплодировать, но Мельхиоров пресек их порыв.

    — Не надо, Випер и Богушевич, воспринимать с такой экзальтацией мое деловое пояснение. Реакция ваша неадекватна, и я могу ее интерпретировать в самом невыгодном для вас свете. Либо как жалкое подхалимство, либо как еще более жалкую и тщетную попытку насмешки. Ни то ни другое вас не украсит. Искательство было бы недостойно будущих шахматных мастеров, а Хамовы ухмылки над Ноем, над вашим наставником и просветителем, могут вас только опозорить.

    Когда Мельхиоров возбуждался, его хрипловатый обычно голос сперва обретал трубную силу, потом походил на рычание льва. Тем не менее суровый отпор не смутил ни Випера, ни Богушевича. Скорее он их воодушевил. Это были весьма живые ребята, закадычные друзья и соседи, вскорости я с ними сошелся. Випер был очень пылкий тинейджер, как выяснилось, писал стихи, а Богушевич был посдержаннее, не торопился раскрываться, задумывался о чем-то своем. Кроме шахмат он увлекался книгами весьма серьезного содержания. При этом он легко отзывался на шутки и острословие Випера, умел их с изяществом поддержать. Они постоянно о чем-то шушукались, никак не могли наговориться. Я не скажу, что мы подружились, третьему тут не было места, но я и не слишком искал их дружбы. Внутренний тенорок мне шепнул, что эта дружба была бы нелегкой. Мы были совсем по-разному скроены.

    Их шуточки были только одежкой, взятой обоими напрокат для того, чтобы соответствовать принятой манере общения. Нет, необязывающее приятельство выглядело намного комфортней. Уже в те годы я ощутил: легче и проще держать дистанцию.

    И все-таки я любил захаживать в свободное время к Богушевичу. Випер, как я, был единственным сыном, Борис был братом своей сестры. Она была старше двумя годами, высоконькая красивая девушка, с пушистыми черными волосами, тонким носиком, аккуратным бюстиком, длинными точеными ножками. Она мне нравилась чрезвычайно.

    Смущало меня различие в возрасте, в ту пору казавшееся громадным, но больше всего — выражение глаз. Эти зеленоватые очи бросали на вас трагический свет. Словно от каждого, кто приближался на расстояние трех шагов, она ждала рокового удара. Когда Рена одаривала меня взглядом, мне становилось не по себе. Чудилось, что-то она прочитывает, неведомое тебе самому.

    В ее присутствии мне хотелось выглядеть взрослей и значительней, я становился совсем лапидарным и замкнутым, как обладатель секрета. Вообще говоря, искусство помалкивать — одно из самых дорогостоящих, но надо, чтобы оно отвечало вашей сути, чтобы в нем не было вызова. Всегда инстинктивно я сторонился людей со вторым и третьим планом и вот оказался одним из них. Я изменял своей основе и потому был зол на себя, а особенно сердился на Рену. Глупо с такими ладными ножками изображать вселенскую скорбь.

    В шахматном кружке Мельхиорова я чувствовал себя много свободней. Во всяком случае, много естественней. Часы занятий мне были в радость. Бесспорно, наш рябой декламатор был педагогом незаурядным.

    Он не боялся, что его речи покажутся мне чрезмерно мудреными, и никогда их не упрощал. Быть может, он даже малость подчеркивал, что не намерен их приспосабливать к скромным возможностям наших мозгов, еще пребывавших в приятной спячке. Он заставлял нас приподниматься над собственным непритязательным уровнем, что наполняло нас тайной гордыней.

    По обыкновению патетически он излагал свой взгляд на игру. Даже рябины его трепетали, в простуженном голосе слышалась страсть.

    Он говорил о мелодии цвета, белого и черного цвета, и о таинственном сопряжении этих различно окрашенных клеток, о том, как они сосуществуют, то в органическом взаимодействии, то в состоянии отторжения. Тут он весьма изящно касался загадки разноцветных слонов, оставшихся в пешечном окружении. Здесь гениально проявляется — так утверждал он, вздымая перст — закон гармонического соответствия противоположных характеристик — разный цвет обеспечивает равный вес. Можно даже одной из сторон недосчитаться иной раз двух пешек, равенство сил не будет нарушено.

    Нежно поглаживая доску, он не упускал повторить, что каждое поле имеет свой голос, собственный, неповторимый голос, надобно только уметь его слышать. Существует сигнальная система позиции, нервная деятельность организма, которую познают партнеры, точнее сказать — стремятся познать. От их успешного проникновения в ее суть зависит течение партии и ее конечный исход. Дальнейшее сопоставление с жизнью было, естественно, неизбежным. Менялся и звуковой регистр. Уже не трубы — рычание льва.

    — Вы скажете мне, — наступал он на нас, хотя мы и не пытались с ним спорить, — вы скажете, что наш организм заботит союзников, а не противников. С чего вы это взяли, придурки? Найдите двух согласных врачей, я уж молчу о научных школах. Чтоб утвердить свою правоту, они готовы нас рвать на части! Сперва калечат мышей и кроликов, потом берутся за нашего брата. Шприцами, скальпелями, ножами они выпускают из нас всю кровь и пьют ее жадно, как комары, эти злокозненные инсекты, хуже которых нет ничего! Нет, вовсе не друзей, а врагов волнует ваша жизнеспособность. Возьмите участь стран и народов. Какой-нибудь царь персидский Дарий и Александр Македонский сначала принюхивались друг к другу, чтобы затем на поле побоища явить глубину своего анализа и правоту в оценке позиции. То же самое случалось и позже, но, как разумно нам советовал Алексей Константинович Толстой, о том, что было близко, мы лучше умолчим.

    Он развивал свои аналогии, говорил о дебюте, поре надежд, с которыми мы вступаем в мир, о самых ответственных решениях — мы принимаем их при переходе от начала игры к ее середине — этот мостик, связывающий два разных периода, важно пройти без особых потерь, хотя бы со скромными приобретениями. Осуществить переход нужно плавно и по возможности незаметно. Миттельшпиль он трактовал как развитие — прежде всего наших потенций и уж потом как преодоление подстерегающей нас враждебности. Но ярче всего говорил он об эндшпиле. Вопреки точному переводу этого немецкого термина, он отказывался его рассматривать как конец игры. Больше того — он рассматривал его как завязку.

    — Да! — восклицал он. — В этом все дело. Партия начинается заново. Естественно, в этом щенячьем возрасте не в ваших возможностях понять, что старость — это только начало самого важного сражения. Для вас весь век ограничен прыщами вашего долгого созревания, которое вы называете юностью. Те, кто ее перешагнул, — обломки, обмылки, осколки посуды. Тридцатилетний — для вас старик, а я — сорокалетний мужчина, что называется, в самом соку, в расцвете своего интеллекта, — я вообще ихтиозавр, неведомо по какой причине забивающий галиматьей ваши головы, вместо того чтоб лежать в музее. Или же — в ящике, вместе с фигурами, уже исчезнувшими с доски. И тем не менее, слезьте с высот вашего чванства и — наоборот — привстаньте над собственной недоразвитостью.

    — Я утверждаю, что эндшпиль — начало решающего периода схватки и важно войти в него бодрым и свежим. Это, возможно, труднее всего, ибо за бурную жизнь партии часто теряется вкус к борьбе — тогда вы без сопротивления гибнете. Банальный ум не в силах постичь, что все тут идет по второму кругу — причем на более сложном этапе. Готовиться к нему нужно загодя, закалять себя, начиная с дебюта, вам предстоит ваш главный бой, в него вы бросаете все, что нажили, все, что скопили за длинный путь, все свои маленькие преимущества и все свои большие достоинства. Вот тут-то вы себя реализуете в полной мере и — шаг за шагом! Длительный и неспешный процесс, даром что поверхностный ум считает, что в юности время тянется, а в старости оно мчится вскачь. Все обстоит как раз по-другому. Тем и отличны от всех чемпионы, что они это хорошо понимают. Взгляните на их произведения — как часто эндшпиль в них составляет иной раз даже две трети всей партии, а уж половину — как правило! Начнется на сороковом ходу, а кончится, дай бог, к восьмидесятому. Эндшпиль определяет класс. Не только партии, но и автора. Его способность к любым испытаниям, выносливость его мысли и духа, его уменье терпеть и ждать. То есть — его человеческий уровень.

    — Вот почему назначение шахмат не только в том, что они сублимируют агрессию наших тайных страстей и темную направленность мозга, переводя их в иное русло, в условные образы конфронтации. Суть шахмат в том, что каждая партия — это попытка самовыразиться и больше того — реализоваться. Они воспитывают достоинство. Но этого вам понять не дано, поскольку об этом вы и не задумывались.

    Ах, этот мельхиоровский рык! Он долго звучал в моих ушах. Среди бумаг, сохраненных мною, остались конспекты его уроков. Я перечитывал их с благодарностью. Охота же была ему тратить столько жара! Никак не скажешь, что он надеялся на отдачу. «Недомерки» было ласкательным словом, прочие звучали похлеще. Однако никто не обижался. Мы понимали, что он нас заводит, что уж таков мельхиоровский стиль, и даже получали свой кайф.

    Он уверял, что отсутствие качеств горше наличия пороков. Прежде всего самостояние. А без него ты — не человек. Лишний повод сказать о роли шахмат.

    — Именно шахматам я обязан и достоинством, и твердостью духа. Меня не выведешь из равновесия, держать себя в руках я умею. Да, да, можете не сомневаться. А вам, Випер и Богушевич, стоило бы стереть с ваших губ улыбки проснувшихся гуманоидов. Вам не мешало бы уразуметь, что наглый вид — примитивная форма вашего жалкого самоутверждения, пустая амбиция юнцов, уставших от собственной неполноценности. Возразите мне, если вы не согласны. Найдите достойные контрдоводы. Безмолвствуете? Так я и знал. Испытанный путь людей и народов. И все-таки, Випер и Богушевич, не надо изображать овечек, которые кротко сносят гонения. Меня этим, знаете, не проймешь. Равно как вашими перемигиваниями. Меня уже ничем не проймешь. Один человек без стыда и совести однажды стремился меня уязвить на редкость циничным оскорблением. Он думал, что я потеряю лицо, а я в ответ не повел и бровью. Шахматы меня воспитали. Богушевич и Випер, довольно шептаться, я ведь отлично понимаю, что вы предлагаете друг другу возможные версии этой брани. Но с вашим ли серым веществом вам догадаться, какой беспардонной была она, нечего и пытаться! Самое большее, на что вы способны, так это с усилием изобрести несколько пошлых упражнений по поводу яминок и впадин на моей физиономии — ваш потолок! Да и о них ничего не придумаете выходящего из обычного ряда. Меж тем я о своих рябинах мог бы говорить столь же ярко, нестандартно и вдохновенно, как поэт Сирано де Бержерак о своем громадных размеров носе. Чему бы я их не уподобил! Всему. Начиная от следа бури, следа от солнечного луча и, наконец, от поцелуя не в меру воспламенившейся дамы. Мне бы, в отличие от вас, хватило фантазии, недомерки! Да, Випер и Богушевич, вы оба малы для полета воображения. Поэтому не стать вам гроссмейстерами. Напрасно вбиваю я в ваши головы, что угол зрения все решает! Даже и честными мастерами вы не будете — с вашим-то верхоглядством! Будете скучными подмастерьями, начетчиками и талмудистами. Ремесленниками, а не творцами! И то — неизвестно. Больно думать, что я на вас трачу богатство личности.

    Как обычно, Випер и Богушевич не чувствовали себя ни развенчанными, ни униженными такими речами. Совсем напротив, они признавались, что сами никак не разберутся, почему они так спешат к Мельхиорову — из-за шахмат или из-за его монологов.

    Да и я все отчетливей понимал, что пик моей шахматной лихорадки уже позади, что сам Учитель становится интересней предмета. Больше двух лет я ходил на занятия и получил высокий разряд, однако мне уже стало ясно: трезвость — незаменимое качество, но для того, чтоб достичь вершин, необходима доля безумия. Можно назвать ее одержимостью. Ее-то мне и недоставало. Впрочем, совсем не только в шахматах.

    Мельхиоров это давно приметил. Он относился ко мне с симпатией и однажды, когда я его провожал, спросил, отчего я так расточительно разбрасываюсь бесценным временем? Тем более в рубежные дни? Настала пора определяться.

    Учитель добавил:

    — Обдумай свой выбор. Не загоняй себя в цейтнот, но суетиться еще опасней. Суть в том, что стремительные движения замедляют приближение к цели.

    Я сказал, что он совершенно прав. Я понял, что шахматы надо оставить, я не готов посвятить им жизнь. Учитель кивнул — обычное дело, так бывает с большинством его птенчиков.

    То ли весенний бархатный вечер настраивал на лирический лад, то ли какие-то воспоминания, расположились ли звезды в небе особым образом — кто его знает? — но был он сам на себя не похож — мягок, задумчив, меланхоличен.

    — Я мысленно спрашивал себя, — неожиданно сказал Мельхиоров, — с какой это стати Вадик Белан ежевечерне торчит в этом клубе, вместо того чтобы клеить девочек?

    Признаться, не находил ответа.

    Четкая прямота вопроса была вполне в мельхиоровском духе, но голос, в котором всегда рокотали раскаты близящегося грома, на сей раз был комнатным и домашним. Его ирония нынче звучала не в патетическом регистре, к которому мы успели привыкнуть, в ней появились иные ноты.

    Я вежливо обозначил смущение. Но был польщен. В своих отступлениях, до коих он был такой охотник, Учитель амурных тем не касался. Я понял, что этой игривой сентенцией он подчеркнул мой переход в другую возрастную среду.

    Я ответил, что совсем не жалею о том, что ходил к нему на занятия. Мне кажется, кое-чему научился и, очень возможно, не только игре. В частности, шахматы мне помогли почувствовать себя независимей. В том числе от существ женского рода. Стоит им ощутить внимание, они начинают тебя топтать.

    Мастер заметил, что такое бывает. Как правило, слабый пол звереет от теплого к нему отношения. Женщины в законченной форме являют наше несовершенство, заключающееся, с одной стороны, в пренебрежении к тем, кто нам служит, с другой стороны — в любви к подчинению.

    — Впрочем, — ободрил меня Мельхиоров, — тебя угнетать они не должны. Ты юноша видный, с отменными статями и вроде не склонный к самозабвению. Партии твои подтверждают, что ты, как правило, предпочитаешь накопление маленьких преимуществ. Проще сказать — синицу в руках. Стало быть, тут им не поживиться.

    Я подтвердил, что именно это имел в виду, говоря о шахматах. Они дают тебе понимание твоих слабостей и сильных сторон. А самое важное — ты устанавливаешь пределы отпущенных Богом возможностей.

    Мельхиоров уважительно свистнул.

    — Речь мужа. К этому люди приходят обычно уже на исходе дней. Они заблуждаются с энтузиазмом. В особенности — на собственный счет. Меж тем, осознав свои изъяны, ты перестаешь их бояться. Не нужно их прятать — это бессмысленно. Наоборот — обсуждай их со всеми. С обезоруживающей искренностью и подкупающей откровенностью. Посмеиваясь. Ты им придашь обаяние и упредишь чужие ухмылки.

    Он оглядел меня вновь и добавил с важностью, вызывавшей симпатию:

    — Да, шахматы — великая школа. Они превосходно ставят на место. Я скоро понял, что мне не светит войти в элиту. Но я не расстроился.

    Набравшись смелости, я сказал, что, может быть, он достиг бы большего в иной профессии, его преданность шахматам порою казалась мне необъяснимой. Минуты три мы шагали молча. Мысленно я себя уже выбранил за то, что переступил черту. Должно быть, в его глазах я выгляжу развязным и бестактным мальчишкой. И он себя тоже, наверно, костит — напрасно он так сократил дистанцию между учеником и учителем. Я подбирал слова извинения, когда Мельхиоров заговорил:

    — Если нельзя иметь то, что любишь, то надо любить то, что имеешь. Я повторяю: я не жалею. Шахматы дали мне самое главное — чувство убежища и безопасности. Это немало. Совсем немало. Когда-нибудь ты это поймешь. Пока же, дружок, запомни вот что: лучше уж быть коровой в Индии, чем быком в Испании. В этом вся суть.
    Больше он ничего не сказал, но и того мне было достаточно. Эти слова запали мне в душу и — как я скорей ощутил, чем понял — попали на взрыхленную почву.

Ирина Уварова. Юлий Даниэль и все все все

  • Ирина Уварова. Юлий Даниэль и все все все. — СПб.: Издательство Ивана Лимбаха, 2014. — 360 с.

    В «Издательстве Ивана Лимбаха» вышла книга воспоминаний Ирины Уваровой, вдовы писателя Юлия Даниэля, с чьим именем связывается громкий судебный процесс по статье «антисоветская агитация и пропаганда». Книга охватывает период 1960—1980-х — годы «застоя» и одновременно активной культурной жизни. Ирина Уварова рассказывает о ключевых фигурах того времени, а также о центрах притяжения интеллигенции: театрах, художественных мастерских и журналах.

    И было море

    Говорить о нем, о Юлии, можно долго, а чувство, что главного так и не сказала. Есть такая формула — дьявол в мелочах. Но ведь ангелы тоже. Хочу закончить эпизодом, который, может быть, никому ничего не скажет, а мне — очень многое.

    Первый отпуск вдвоем. Вначале даже не верилось. Как это так? Для Юлия ничего лучше моря и быть не могло.
    Приехав с рекомендательным письмом от некого издательского фотографа, мы оказались в жилище ветхом, но просторном, там обитали две старушки. Бывшая хозяйка и бывшая служанка. Сказали: можете пожить у нас, пока не приедет
    писатель Михалков, вы ведь знаете, кто он? Мы хором кивнули.

    — А тогда найдем вам что-нибудь другое. Пока же вот комната.

    И мы открыли осевшую, еле живую дверь. Комната была велика и пуста. Что-то посредине вроде ложа, что-то в углу вроде буфета. Хозяйка прохромала через пустынное пространство к противоположной стене — и… открыла море.

    Дверца вела прямо в море!

    Я застыла.

    Юлий же прямо туда пошел, на ходу раздеваясь, — в море! За дверью! Даже не помню, отделяла ли нас полоса глины…
    А он уже плыл, он уже отдыхал на спине — и не было во всем мире и море человека счастливее его.

    Однажды спросила: ты что же, лес вовсе не любишь?

    — У меня вся любовь к природе на море ушла.

    Потом одна из старушек, та, что была когда-то служанкой, куда-то сходила, с кем-то сговорилась на другом краю поселка, и мы перебрались. Теперь до моря было несколько минут неспешной ходьбы, зато пляж наш собственный. Если какой-то
    прохожий решал опрометчиво пляж пересечь, хозяин домика тут же появлялся и укорял неизвестного:

    — Совести нет, не видишь — люди отдыхают?

    Мы были одни. Поначалу даже уши закладывало от тишины небывалой. В обед я жарила рыбу — хозяин ее оставлял в ведерке под верандой. Он много не разговаривал.

    Хотя нет: однажды вдруг рассказал, как шпиона изловил и повел к пограничникам. Шпион ему семьсот рублей предлагал; что он ответил, помню дословно:
    — Я, говорю, родину не продаю, да и семьсот рублей не деньги.
    Такая жизнь. Сказочная и беспечная. Мы отдыхаем, на другом конце поселка патриарх Михалков, — говорят, с дамой, но это уж нас совсем не касается.
    А патриарх все-таки касается. Дело в том, что он должен был стать общественным обвинителем на суде, да казус вышел. Казус замяли, но и в обвинители теперь не годился. Перед зданием суда в толпе сочувствующих Синявскому и Даниэлю ко мне подошла незнакомая женщина «из своих».

    — А вы знаете, что в Союзе писателей бардак?

    — Да кто ж этого не знает!

    — Нет, не в переносном смысле!

    Поговаривали, что Михалков как-то к этой подпольной (не в переносном смысле) организации (надо же!) был причастен и потому не был допущен блеснуть на суде во всем великолепии.
    И теперь то обстоятельство, что Михалков и Даниэль оказались обитателями этого в сущности необитаемого острова, было курьезным.

    — Может, ночью пойдем петь под окном серенаду? «Союз нерушимый республик свободных»?

    — Да ведь у меня слуха нет.

    Мы веселились, мы были беспечны, мы были вдвоем.

    Впрочем, как раз не вдвоем, и вот об этом я хочу рассказать.

    Когда вечером выходили на море посидеть на теплом песке, с нами приходил пес хозяйский, в репьях и клещах. Скоро и другие собаки поселка приходили посмотреть на закат.
    Непонятно, что происходило в собачьем мире, но честно скажу — они к нему приходили, а не к нам. Меня только терпели. Или не замечали. Так мы сидели на теплом песке в окружении стаи.
    А стая все увеличивалась, и уже, кажется, все собаки поселка сидели с нами, а потом провожали до самой калитки. И только хозяйский пес провожал Даниэля до крыльца.

    — Когда-нибудь я уйду от людей, — неожиданно сказал Юлий, — и буду кормить собак.

    Дома в Москве нас поджидал Алик, черный спаниель, а также кот Лазарь Моисеевич, уж они-то рассказали бы вам, какой Юлий был замечательный создатель еды для зверья.
    Последние сутки в приморском раю лил сумасшедший дождь. Оказалось — под нашей верандой вылупились котята, и много их было. Они замерзли, промокли и плакали. Пришлось их всех забрать к себе, так что последнее воспоминание о Приморском было: компресс из котят.

    Рай на то и рай, чтобы было солнце, море, звери. Но:

    — Когда-нибудь я уйду от людей…

    Что же это было?
    Напрасно кольнуло в сердце, напрасен был мгновенный укус страха.
    До этого не дошло.
    Все кончилось раньше, не стало Юлия.
    Но прежде чем его забрала смерть, ушли наши звери. Алик умер, Лазарь пропал в лесу под Перхушковом.

    Господи! Неужели же не смогу я просто вспомнить то море, ту тишину и того Юлика — предводителя стаи.

    Был он смугл, тонок, в шортах, а псы — в репьях.

    Да неужели все это было…

Пьер Леметр. До свиданья там, наверху

  • Пьер Леметр. До свиданья там, наверху / Пер. с французского Д. Мудролюбовой. — СПб.: Азбука, Азбука-Аттикус, 2015. — 544 с.

    Историко-психологический роман «До свиданья там, наверху» Пьера Леметра, получившего за него в 2013 году Гонкуровскую премию, наконец переведен на русский язык. Выжить на Первой мировой, длившейся четыре года, — огромное везение. Так почему герои романа, художник Эдуар и его друг Альбер, чудом уцелевшие в кровавой бойне, завидуют павшим товарищам? Тогда как хладнокровно распоряжавшийся их жизнями капитан Анри д’Олнэ-Прадель с легкостью зарабатывает миллионы на гробах.

    НОЯБРЬ

    1918

    1

    Все те, кто думал, что война скоро закончится, уже давно умерли. На войне, разумеется. Вот почему в октябре Альбер достаточно скептически воспринял слухи о Перемирии. Он доверял им не больше, чем распространявшимся вначале пропагандистским утверждениям о том, что пули бошей настолько мягкие, что, как перезрелые груши, расплющиваются о форму, заставляя французских солдат взвизгивать от смеха. За четыре года Альбер повидал целую кучу тех самых скончавшихся от смеха, получив немецкую пулю. Он, конечно, отдавал себе отчет, что отказ поверить в то, что Перемирие вот-вот наступит, сродни магической уловке: чем сильнее надеешься на мир, тем меньше веришь в перемены, которые его предвещают, — чтобы не сглазить. Однако волны вестей о грядущем Перемирии день ото дня становились все упорнее, и уже повсюду твердили, что войне, похоже, скоро конец. Даже печатались призывы — совсем уж маловероятные — демобилизовать старослужащих, которые уже несколько лет тянут лямку на фронте. Когда наконец перспектива Перемирия стала реальной, даже у самых закоренелых пессимистов забрезжила надежда выбраться живыми. В результате в наступление никто особенно не рвался. Говорили, что 163-му пехотному дивизиону предстоит попытаться переправиться через Маас. Кое-кто еще поговаривал о том, что надо расправиться с неприятелем, но в целом в низах, если смотреть со стороны Альбера и его товарищей, после победы союзников во Фландрии, освобождения Лилля, разгрома австрияков и капитуляции турок фанатизма сильно поубавилось, чего не скажешь об офицерах. Успешное наступление итальянских войск, взятие Турнэ англичанами, а Шатийона американцами… словом, было понятно, что лед тронулся. Многие войсковые части принялись намеренно тянуть с наступлением, четко обозначилось разделение на тех, кто, как Альбер, охотно дожидался бы конца войны, посиживая с сигаретой на вещмешке и строча письма домой, и тех, кто жаждал напоследок поквитаться с бошами. Демаркационная линия проходила аккурат между офицерами и всеми остальными. Ну и чего тут нового? — думал Альбер. Начальники жаждут оттяпать у противника как можно больше территории, чтобы за столом переговоров выступать с позиции силы. Еще чуть-чуть, и они станут уверять вас, что лишние тридцать метров могут и впрямь изменить ход конфликта и погибнуть здесь и сейчас куда полезнее, чем накануне.

    К этой категории и принадлежал лейтенант д’Олнэ-Прадель. Говоря о нем, все отбрасывали имя, фамилию Олнэ, частицу «де», а заодно и дефис и называли его попросту Прадель, знали, что ему это как нож по сердцу. Действовало безотказно, так как он считал делом чести не выказывать недовольства. Классовый рефлекс. Альбер его недолюбливал. Может, потому, что Прадель был красив. Высокий, стройный, элегантный, густые, очень темные вьющиеся волосы, прямой нос, тонкие, изящно очерченные губы. И темно-синие глаза. На вкус Альбера, так отвратная рожа. При этом вечно сердитый вид. Есть такие нетерпеливые типы, что не признают умеренных скоростей: они либо мчатся во весь опор, либо тормозят, третьего не дано. Прадель наступал, выпятив плечо вперед, будто собирался раздвинуть мебель, он резко накидывался на собеседника и вдруг садился — его обычный ритм. Это было даже забавно: он со своей аристократической внешностью выглядел одновременно страшно цивилизованным и жутко брутальным — как и эта война. Может, как раз поэтому он отлично вписался в военный пейзаж. К тому же крепкий тип — гребля и теннис, точно.

    Чего еще Альбер терпеть не мог в Праделе — так это волосы. Ими поросло все, даже фаланги пальцев, черные волоски торчали из воротничка рубашки, доходя до самого кадыка. В мирное время ему явно приходилось бриться несколько раз в день, чтобы выглядеть прилично. На некоторых женщин этот волосяной покров наверняка производил впечатление — самец, дикий, мужественный, испанистый. Даже на Сесиль ничего… Впрочем, и без Сесиль Альбер на дух не переносил лейтенанта Праделя. А главное, он ему не доверял. Потому что в душе Прадель был нападающим. Ну нравилось ему идти на штурм, в атаку и чтобы все ему покорялись.

    С недавних пор лейтенант малость поутих. Видно, с приближением Перемирия его боевой дух резко сдал, подорвав патриотический порыв. Мысль о конце войны была способна доконать лейтенанта Праделя.
    Он выказывал признаки нетерпения, что внушало беспокойство. Его раздражал недостаток рвения у подчиненных. Прадель расхаживал по траншее, сообщая солдатам фронтовые сводки, но, сколько бы он ни вкладывал воодушевления, вещая, что мы раздавим врага и прикончим его последней пулеметной очередью, в ответ раздавалось лишь невнятное брюзжание, люди покорно кивали, потупившись. За этим стоял не просто страх смерти, а страх, что придется умереть сейчас. Погибнуть последним, думал Альбер, все равно что погибнуть первым — глупее не придумаешь.

    Но именно это им и предстояло.

    До сих пор в ожидании Перемирия все было относительно спокойно, и вдруг внезапно все пришло в движение. Сверху спустили приказ подобраться к бошам вплотную и поглядеть, что у них творится. Однако и без генеральских погон нетрудно было догадаться, что боши делают ровно то же, что и французы: ждут не дождутся конца войны. Так нет же, было велено убедиться в этом лично. Начиная с этого момента никто уже не мог восстановить точную последовательность событий.

    Для выполнения рекогносцировки лейтенант Прадель отправил в разведку Луи Терье и Гастона Гризонье. Трудно сказать, почему именно их — первогодка и старика, может, чтобы соединить энергию и опыт. В любом случае и то и другое оказалось бесполезным, потому что жить посланным оставалось не больше получаса. По идее они не должны были забираться слишком далеко. Им предстояло углубиться на северо-восток метров на двести, в нескольких местах перекусить колючую проволоку, потом доползти до второго ряда проволочного заграждения, наскоро оглядеться и двигать назад, чтобы доложить, что все в порядке, тем более что заранее было ясно, что там и смотреть-то не на что. Терье и Гризонье, впрочем, не слишком опасались подобраться к неприятелю вплотную. Если они и обнаружат бошей, то, учитывая сложившуюся в последние дни ситуацию, те позволят им посмотреть и вернуться, — все ж какое-никакое развлечение. Только вот когда наши наблюдатели, согнувшись в три погибели, добрались до немецкой линии обороны, их подстрелили, как кроликов. Просвистели пули. Три. Затем воцарилась тишина; противник счел, что дело сделано. Наши было попытались разглядеть, что там стряслось, но так как Терье и Гризонье отклонились к северу, то нам не удалось засечь, где именно их подбили.

    Солдаты вокруг Альбера затаили дыхание. Потом раздались крики. Сволочи! Чего еще ждать от этих бошей? грязные подонки! варвары! и все такое. К тому же погибли солдат-первогодок и «дед». Какая, в общем-то, разница, кто погиб, но всем казалось, что застрелили не просто двух французских солдат, а два символа. Короче, все пришли в ярость.

    В следующие минуты артиллеристы из тыла с несвойственной им быстротой снарядами 75-го калибра жахнули по немецким оборонительным линиям (и откуда только узнали, что стряслось?).

    И понеслось.

    Немцы открыли ответный огонь. Французы без промедления подняли всех в атаку. Пора свести счеты с этими гадами! На календаре было 2 ноября
    1918 года.

    Кто ж знал, что не пройдет и десяти дней, как война будет окончена.

    К тому же напали-то в День поминовения усопших. Даже если не придавать значения символам, а все же…

    Снова в полной сбруе, подумал Альбер, готовясь лезть на эшафот (это лестница, по которой выбирались из траншеи, — понятна перспектива?), чтобы без оглядки ринуться на вражеские ряды. Парни, выстроившись друг за другом, вытянувшись как струна, нервно сглатывали слюну. Альберт стоял третьим в цепочке, вслед за Берри и молодым Перикуром, тот обернулся, будто хотел удостовериться, что все точно здесь. Их взгляды встретились. Перикур улыбнулся Альберу — будто мальчишка, собравшийся отколоть номер. Альбер попытался выдавить улыбку, но не смог. Перикур вернулся в строй. В ожидании сигнала к атаке в воздухе физически повисло напряжение. Французы, оскорбленные поведением бошей, теперь сосредоточились на овладевшей ими ярости. Над головами снаряды с обеих сторон прочерчивали небо, удары сотрясали землю даже в траншеях.

    Альбер поглядел вдаль, высунувшись из-за плеча Берри. Лейтенант Прадель, стоя на приступке, в бинокль изучал вражеские ряды. Альбер снова встал в строй. Если бы не шум, он мог бы поразмыслить о том, что именно привлекло его внимание, но пронзительный свист не прекращался, пресекаемый лишь разрывами снарядов, сотрясавшими тело с головы до ног. Попробуй-ка сосредоточиться в таких условиях!

    В данный момент парни застыли в ожидании сигнала к атаке. Стало быть, самое время приглядеться к Альберу.

    Альбер Майяр, стройный молодой человек, малость флегматичный, скромный. Он был не слишком разговорчив, у него лучше ладилось с цифрами. До войны он служил кассиром в отделении банка «Унион паризьен». Работа ему не слишком нравилась, но он не увольнялся из-за матери. Как-никак единственный сын, а мадам Майяр обожала любых начальников. Подумать только, Альбер — директор банка! Ясное дело, она немедленно преисполнилась энтузиазма: уж Альбер («с его-то умом») не преминет добраться до самого верха служебной лестницы. Слепое обожание власти она унаследовала от отца, тот был помощником заместителя главы департамента в министерстве почты, и тамошняя административная иерархия казалась ему олицетворением мироустройства. Мадам Майяр любила всех начальников без исключения. Без различия их качеств и происхождения. У нее имелись фотографии Клемансо, Морраса, Пуанкаре, Жореса, Жоффра, Бриана…

    С тех пор как скончался ее супруг, возглавлявший бригаду облаченных в униформу музейных смотрителей Лувра, знаменитости доставляли ей незабываемые ощущения. Альбер, скажем прямо, не горел на работе, но не перечил матери — все же так с ней легче. И тем не менее он пытался строить собственные планы. Хотел уехать, мечтал о Тонкине, правда так, туманно. Во всяком случае, хотел оставить бухгалтерию и заняться чем-нибудь другим. Но он был не слишком скор, ему на все требовалось время. К тому же вскоре появилась Сесиль, он немедленно втюрился: глаза Сесиль, губы Сесиль, улыбка Сесиль и, само собой, грудь Сесиль, попка, о чем тут еще можно думать?!

    В наши дни Альбер Майяр считался бы не слишком высоким — метр семьдесят три, — но в то время это было вполне. Девицы поглядывали на него. Особенно Сесиль. Ну в общем… Альбер долго пялился на Сесиль, и в результате — когда на тебя так смотрят, почти не сводя глаз, — она, естественно, заметила, что он существует, и в свою очередь посмотрела на него. Лицо у него было трогательное. Во время битвы на Сомме пуля оцарапала ему висок. Он здорово испугался, но в итоге остался лишь шрам в форме скобки, который оттянул глаз чуть в сторону — такой тип лица. Когда Альбер получил увольнение, очарованная Сесиль мечтательно погладила шрам кончиком указательного пальца, что вовсе не способствовало поднятию боевого духа. В детстве у Альбера было бледное, почти круглое личико, с тяжелыми веками, придававшими ему вид печального Пьеро. Мадам Майяр, решив, что сын такой бледный оттого, что у него малокровие, отказывала себе в еде, чтобы кормить его хорошей говядиной. Альбер много раз пытался объяснить ей, что она заблуждается, но мать не так-то легко было переубедить, она находила все новые примеры и доводы, страх как не хотела признать, что была не права, даже в письмах пережевывала то, что случилось давным-давно. Ужасно утомительно. Поди знай, не потому ли Альбер, как началась война, сразу записался в добровольцы. Узнав об этом, мадам Майяр разохалась, но она так привыкла работать на публику, что было невозможно определить, что за этим кроется — тревога за сына или желание привлечь к себе внимание. Она вопила, рвала на себе волосы, впрочем быстро взяла себя в руки. Так как о войне у нее были самые расхожие представления, она тотчас прикинула, что Альбер («с его-то умом») вскорости отличится и его повысят; вот он в первых рядах идет в атаку. Она уже вообразила, что он совершает геройский поступок, его немедленно производят в офицеры, он становится капитаном, бригадиром, а там и генералом, на войне такое случается сплошь и рядом. Альбер, не вникая в ее речи, собирал чемодан.

    С Сесиль все вышло совсем по-другому. Война ее не пугала. Во-первых, это «патриотический долг» (Альберт был удивлен, он ни разу не слышал этих слов из ее уст), и потом, на самом деле нет никаких причин страшиться войны, ведь это почти что формальность. Все так говорят.

    У Альбера-то закрадывались некоторые сомнения, но Сесиль была сродни мадам Майяр — у нее имелись твердые представления. Ее послушать, так война продлится недолго. И в это Альбер почти что готов был поверить; Сесиль, с ее руками, нежным ротиком и всем прочим, могла заявить Альберту все, что угодно. Кто не знает Сесиль, тот вряд ли поймет, думал Альбер. Для нас с вами эта Сесиль всего лишь хорошенькая девушка. Но для него — совсем другое дело. Каждая клеточка ее тела состояла из особых молекул, ее дыхание источало особенный аромат. Глаза у нее были голубые, конечно, вам от этих глазок ни жарко ни холодно, но для Альбера это была пропасть, бездна. Или хоть взять ее губы — на миг поставьте себя на место нашего Альбера. С этих губ он срывал такие горячие и нежные поцелуи, что у него сводило живот и что-то взрывалось внутри, он ощущал, как ее слюна перетекает в него, он упивался, и эта страсть была способна творить такие чудеса, что Сесиль была уже не просто Сесиль. Это было… Так что пусть она себе утверждает, что с войной справятся в два счета, Альберу так хотелось, чтобы в два счета Сесиль справилась и с ним…

    Теперь-то он, ясное дело, смотрел на вещи совсем иначе. Он понимал, что война — всего лишь гигантская лотерея, где вместо шариков крутятся настоящие пули, и уцелеть в этой войне все четыре года и есть настоящее чудо.

    А оказаться похороненным заживо, когда до конца войны рукой подать, — это уж точно вишенка на торте.

    А между тем дело шло именно к этому. Погребен заживо. Альбертик.

    Сам виноват, что не повезло, сказала бы его матушка.

    Лейтенант Прадель повернулся к своему подразделению, его взгляд уперся в первую шеренгу, стоявшие справа и слева смотрели на него как на мессию. Лейтенант кивнул и набрал воздуха в грудь.

    Несколько минут спустя Альбер, пригнувшись, бежал в кромешном аду, ныряя под артиллерийскими снарядами и свистящими пулями, изо всех сил сжимая винтовку, грузный шаг, голова втянута в плечи. Солдатские башмаки вязли в земле, так как в последние дни шел непрерывный дождь. Одни рядом с ним орали как сумасшедшие, чтобы захмелеть и расхрабриться. Другие держались так же, как он, — сосредоточенно, живот скрутило, в горле пересохло. Все бросились на врага, движимые последней вспышкой гнева, жаждой мести. Это, наверное, срикошетило объявленное Перемирие. Людям довелось пережить столько, что теперь, в самом конце войны, когда погибло множество товарищей, а столько врагов остались в живых, им, наоборот, хотелось устроить бойню и покончить со всем этим раз и навсегда. Они разили не глядя.

В Петербурге состоится встреча с редактором журнала «Сноб» Сергеем Николаевичем

Всегда улыбчивый и одетый с иголочки Сергей Николаевич однозначно соотносится с характеристикой «человек, определивший лицо современного российского глянца». Главный редактор журнала «Сноб», автор ряда книжных проектов с участием Редакции Елены Шубиной, он сумел увидеть и сформулировать основные мотивы современной литературы. Тематические сборники рассказов «Все о моем отце», «Все о моем доме», «Все о Еве» и «Лондон: время московское», изданные за последние пять лет, представляют произведения ведущих российских писателей.

Сергей Николаевич: «Лично для меня это особенная радость и удовольствие, ведь именно с Петербургом связана первая книга, которую мы выпустили с Еленой Шубиной и Сергеем Алещенком к 300-летнему юбилею города в 2003 году. А спустя много лет эта книгоиздательская история так неожиданно и бурно продолжилась в „Снобе“. Горжусь, что нашими постоянными авторами стали известные петербуржцы Даниил Гранин, Аркадий Ипполитов, Евгений Водолазкин, Андрей Аствацатуров, Ольга Тобрелутс и другие».

О том, как проходила работами над книгами, что стоит в планах журнала «Сноб», а также о проектах, выходящих за рамки книгоиздательского бизнеса, Сергей Николаевич расскажет 19 ноября в 17.00 на встрече с читателями в «Парке культуры и чтения» по адресу: Невский пр., 46.