Отрывок из романа
О книге Элисабет Рюнель «Серебряная Инна»
Сперва — воспоминание.
Мы уже много лет жили в Лапландии. На небольшом
кусочке земли между лесом и горами.
Мы — это ты, я и наши дети. Тогда они были
совсем маленькими.
В том году весь ноябрь шел снег, тяжелый,
мокрый… Дороги засыпало. Березы согнулись
под его тяжестью. Мы с тобой пошли в сад отряхнуть
деревья. Когда с ветвей на нас падали
снежные хлопья, мы смеялись как дети. Несколько
часов подряд мы отряхивали деревья с
помощью палок. Зима в том году пришла рано.
Мокрый снег замерз и покрылся корочкой наста.
Электричество то и дело отключали. В снежной
темноте ты на улице жарил бараньи котлеты на
гриле. В зимнем воздухе пахло древесным углем,
и я не знала, что реальность уже тогда превратилась
в воспоминание.
Наутро у тебя был самолет. Такси приехало
еще до шести. Я сквозь сон слышала, как хлопнула
дверца автомобиля. Вот он и уехал, помнится,
я тогда подумала.
Прошло несколько дней. Мы говорили по телефону.
Снова наступило утро. Было еще темно.
Дети спали в детской, я в — нашей постели. Почему
мои руки дрожат, когда я пишу эти строки?
В саду деревья склонились под своей снежной
ношей. Наш маленький домик в лесу далеко от
всего мира занесло снегом. Звонок телефона вырвал меня из сна, и трубку подняла уже не я,
а испуганное животное, вытравленное из своей
норы, дрожащее всем телом.
Голос телефонистки:
— Междугородный звонок из областной больницы.
Соединяю.
Больницы? Ты? Но все же в порядке. Я звонила
вчера. Ты очнулся после наркоза, немного
поел киселя, сказали мне, и даже шутил с персоналом.
Другой голос в трубке, мужской. Он спросил,
кто я и действительно ли это я, а не кто-нибудь
другой. Это был врач. Он сказал, что случилось
самое страшное. Я попробовала слова на вкус.
Самое страшное. Это что-то, что хуже, чем просто
страшное. Но не ужасное, не трагическое, не
катастрофа… этого он не сказал… Я не помню,
что он говорил дальше, мои мысли были заняты
этими словами: я сравнивала их, сопоставляла
с тем фактом, что он звонит и звонит так рано
— сколько сейчас времени? Внезапно я поняла,
что мужчина на другом конце провода говорит
об операции, вероятно, это он тебя оперировал.
Он сказал, что все было хорошо, что вчера вечером
ты очнулся. Зачем он это рассказывает? Чтото
случилось потом? Самое страшное. Когда же
он дойдет до сути? Теперь врач говорил про кисель.
Он к чему-то клонит, что-то хочет сказать, я
начала догадываться что. Казалось, меня окружала
тонкая оболочка, готовая лопнуть в любую минуту.
Ты без сознания? В коме? Я сейчас же поеду к
тебе. Буду держать за руку, пока ты не проснешься.
Но голос в трубке говорит что-то. Ты потерял
сознание в туалете. Там была медсестра. Нет, тебя
не оставляли одного: с тобой все время кто-то был
рядом. Тебя положили на носилки, и ты снова потерял
сознание. Подняли тревогу. Тебе дали кислородную маску, сделали укол адреналина. Голос
как мясорубка, перемалывающая меня кость за
костью, жила за жилой. Голос говорит, что ты
посинел, что анестезиолог, что дежурный врач,
что ты на секунду очнулся, но снова потерял сознание,
но я уже не слышу, что говорит голос…
Вижу только контуры слов в мясорубке, в которую
засосало все: картины, вспышки, всю мою
жизнь, ты, наш дом, наш последний разговор, —
все перемалывается в безжалостной мясорубке, и
только. Все, что я различаю, это самая высокая
нота на пианино, которая жалобным дискантом
тренькает, тренькает посреди шторма.
И я оказалась одна на бескрайней равнине пустоты
в полной тишине. Голос сказал: «…и он
скончался в десять вечера и…» Мир для меня застыл.
Никаких дорог, никаких нор. Но только на
мгновение. А затем он начал трещать по швам
и стремительно опрокидываться назад, назад в
боль, сшибая все на своем пути и увлекая за собой.
Под воздействием этой чудовищной силы
каждая клеточка взорвалась жгучей болью. Назад,
назад, против солнца, против солнца. Я закричала.
Я стояла посреди бушующего шторма
и кричала. Дети проснулись. Они прибежали из
детской на мой безумный крик, напуганные до
слез. И я завопила. Я бросала им в лицо все эти
невозможные, бесформенные слова о том, что их
папа мертв. Я выталкивала из себя слова, выплевывала,
бросала в детей, кричавших так, словно
их бьют. В трубке на полу надрывался голос, но
мы его не слушали. Мы с детьми обнимали друг
друга, держались друг за друга…
Там была я, там были дети… Теперь я чувствовала
удар… словно обухом по голове… мы
все чувствовали его…
Прошло время. Прошло несколько часов.
Подруга приехала и забрала детей. Снова и снова
нужно было произносить эти слова, которые как
змеи копошились у меня на языке, и их все время
надо было сплевывать. За окном было светло.
Наступил день, поняла я. А за ним наступит еще
один. Немыслимо. Скотину в хлеву нужно было
успокоить. Неужели это должна сделать я?
Козы вели себя тихо, когда я к ним вошла. Они
смотрели на меня, не притрагиваясь к сену, которое
я им накидала. И тогда я зарыдала. Я рыдала
вместе с ними, я рассказывала им все без слов. В
хлеву было так тихо. Они слушали. Животные все
понимают. Некоторые вещи они понимают даже
лучше нас. А я уже перестала быть человеком. Я
видела это в их глазах. Я была одной из них. Бессмысленным
ненасытным существом.
Когда я вышла из хлева, что-то произошло.
Везде лежал снег. Везде простирался мир. Деревья.
Открытое пространство. Можно было просто
взять и войти. Войти в мир. Но внутренний
голос поманил меня к нашему дому и сказал:
тебе нужно туда, в этот дом. Я не знала, стоит
ли его слушать. Дом выглядел таким маленьким,
таким никчемным, неужели меня действительно
что-то с ним связывает? Неужели мне правда
нужно туда? Неужели для меня там есть место?
Я посмотрела на лес. Внутри меня был и другой
голос тоже. Больше похожий на крик, на
зов… Зов, лес, небо… Настоящие. Но первый голос
продолжал повторять: иди, иди к двери, это
твоя дверь, там внутри твоя жизнь. Иди же, открой
дверь.
И я оставила крик лежать на снегу. Я его
услышала. Я знала, как он звучит внутри меня,
в пустоте.
* * *
Он был среди тех, кто брел по проселочным дорогам.
Одни никогда не покидали родных мест.
Другие смело отправлялись в чужие края. Их называли
скитальцами. Как бродячие собаки, как
приблудные кошки, как перелетные птицы, они
находились в вечном движении. Кто-то выгнал
их на дорогу. Кто-то вселил в них эту страсть к
бродяжничеству. На каждом тракте можно встретить
таких скитальцев. Они словно угроза тем,
кто мирно спит в своих домах. В том, что они
лишились родного угла, превратились в отбросы
общества, обывателям видится опасность. У скитальцев
грубая кожа, мозолистые руки. В глазах —
бесконечные километры дорог. В стенах дома
этот взгляд превращался в мощный поток света.
Слепящего света, который резал глаза его хозяевам.
Взгляд скитальца.
Он называл себя Арон. После долгих лет,
проведенных в море, он сошел на берег в Симрисхамне.
В мире шла война. Живые и мертвые
лежали, погребенные в глине европейских
окопов. Он шел прочь от войны. Шел на север.
Он так решил. Что будет просто идти и идти на
север через всю страну. Это была чужая страна.
У него не было никакого права находиться здесь.
У него вообще не было никаких прав. Но инстинкт
гнал его на север. Словно какой-то голос
звал его туда. Уже месяц скиталец провел в дороге.
Стокгольм он прошел меньше чем за день.
Арона мучил голод. Но он не мог просить милостыни:
боялся совершить ошибку — зайти не в
тот дом, попросить не у того человека. Нет, он
хотел найти место, где его примут.
С ним была собака. Огромный лохматый черный
пес с плетеным кожаным намордником.
Он звал его Лурв — Лохматый — подходящая
кличка для такого пса. Бродяге стоило больших
трудов прокормить себя и собаку, они оба едва
держались на ногах. Но люди часто жалели собаку,
которой приходилось скитаться по дорогам
вместе с хозяином. Они кидали ей отбросы,
заплесневелый хлеб, картофельные очистки. И
пока Лурв ел, Арону тоже перепадал ломоть хлеба
или холодная картофелина.
За Упсалой расстояния между деревнями начали
увеличиваться. Сплошной лес. Жуткий холод.
Ничего удивительного: на дворе была зима.
Рождество Арон встретил в Упсале. Лес был для
него целым новым миром. Вся эта страна, казалось,
заросла лесом. Уже в первые дни странствия
в районе Кристианстада он наткнулся на
темный сосновый лес. Порой ему целыми днями
приходилось идти через лес. Сперва деревья
казались ему преградой на пути: они мешали
смотреть вперед, лишали перспективы. Но потом
Арон научился видеть то, что было между
деревьями. А там был целый мир из света и
тени, мир из бесконечного числа комнат, открывавшихся
перед ним. И он шел — изумленный
гость в огромном доме. Теперь лес погрузился
в зимнюю тишину, нарушаемую только
легким звоном ледяных кристалликов. Он снял
с Лурва намордник, и пес рылся в снегу в поисках
мышей. Для Арона путь от хутора к хутору
означал голод, километры голода, которые нужно
было пройти. Когда мороз особенно крепчал,
а он не ел уже несколько дней, ему казалось,
что внутренности постукивают внутри как
пустые ракушки. Голод гнал скитальца к домам.
И в такой ситуации сложно было не совершать
ошибок.
Но иногда даже ошибки оборачивались удачей.
Так получилось на одиноком хуторе в лесах
между Хельсинландом и Медельпадом, куда он
добрался к вечеру. В доме рожала женщина. Арону
было страшно остаться на ночь в лесу, мороз
крепчал, а поблизости других домов не было. У
Лурва замерзли лапы, и он прихрамывал.
— Уходи! Сюда нельзя входить! Она рожает!
Арон попятился назад, знаком подзывая Лурва.
Наст заскрипел под его ногами. Один этот
скрип уже причинял боль. Услышав звук открывающейся
двери и крик, прорезавший морозный
воздух, Арон решил, что ему послышалось.
— Эй ты! Ты умеешь доить?
Арон замер. Он не мог разобрать, что ему говорят,
и не мог найти в себе сил повернуться.
— Не слышишь, что ли? Доить умеешь?
Арон обернулся.
— Да, — крикнул он, — да!
— Так иди скорее сюда! Бери детей и иди в
хлев доить, а я побежал за повитухой!
Арон бросился к дому. В сенях сгрудились
дети разных возрастов. Он взял протянутый хозяином
подойник.
— Это будет нелегко, нелегко ей, — бормотал
мужчина, натягивая сапоги. — Да еще в такой
жуткий холод
Прикрепив лыжи, он поехал прочь.
— Она там одна? — крикнул ему вслед Арон.
— Нет, нет, — донесся ответ уже из леса.
— Там бабушка, — пояснил старший из детей.
— Пойдемте! — позвал Арон. — Пса не нужно
бояться. Он смирный, как ягненок.
Дети, держась поодаль, последовали за ним
в хлев. Арон пробовал завести разговор, задавал
вопросы, но дети отвечали односложно, может,
они просто его не понимали. Он кое-как подоил
коров: Арон не доил с тех пор, как покинул
родные острова, а это было целую вечность
тому назад. Лурв похрапывал в углу, а в печке
потрескивали поленья. Закончив, он налил себе
и детям парного молока. Когда ночью вернулся
хозяин, бодрствовал один Арон.
— Все обойдется, — сказал он Арону.
Однако ребенок родился мертвым. И Арон
остался, пока крестьянин ездил его хоронить. Он
провел на хуторе почти неделю.
Но обычно людям не нужна была его помощь.
Лишь после долгого и придирчивого осмотра
они разрешали ему переночевать в сарае.
— Только это чудище пусть останется снаружи,
— говорили они.
И Арон испытывал бесконечное чувство
вины, сам не зная за что. Эта вина его тяготила.
— Когда же придет конец этому бродяжничеству?
— приходилось ему часто слышать, стоя на
пороге чужих домов.
Тогда он просто разворачивался и уходил. Это
было выше его сил. С него достаточно было своей
вины и своих страданий. Стыд был словно
тяжелый мешок за спиной, от которого нельзя
избавиться.
Скиталец шел и шел, а зима все не кончалась.
Казалось, он идет уже целую вечность.
Иногда Арон пробовал представить себе эти
места без снега. Зеленые луга. Цветы в канавах.
И горы… интересно, какого они цвета под этим
белым покрывалом? А воздух? А летний ветерок?
Здесь почти не было ветра. Деревья тихо
стояли в лесу, словно чего-то ждали. Солнце на
небе было белым, белыми были земля, и горы, и
деревья, и крыши домов. Дым, поднимавшийся
из труб, тоже был белым. Но самым ужасным
был белый цвет луны в те ночи, когда его отказывались
приютить. В такие ночи он спрашивал
себя, куда же он идет, чего он хочет от своей
жизни. Раньше Арон не пытался облечь мысли
в слова, но в такие ночи ему нужно было объяснить
себе, что именно он делает. И объяснение
приблизительно звучало так: ему нужно найти
себе дом. Это было как голос внутри. Как крик.
Как зов. Это его пугало. Арона пугало то, что
он так далеко зашел ради этого голоса. Но поворачивать
назад было уже поздно. Ему некуда
было возвращаться. У него ничего на этом свете
не было.
Добравшись в феврале до Умео, Арон решил
сменить направление и пойти в глубь страны
вдоль реки. Что-то позвало его туда. Лес словно
приглашал войти в него глубже. Скитальцу
казалось, что большая и тихая страна ждет его
внутри и что ему больше не нужно идти просто
на север. Внутренний компас сам укажет путь.
Через пару дней он достиг Ракселе — торгового
поселка в Лапландии. Под мостом, по которому
он проходил через реку, бурлила вода вперемешку
со льдом. Было раннее морозное утро,
и они с собакой не ели ничего с тех пор, как
покинули Умео.
— Мы не будем заходить в дома, — пробормотал
он своему спутнику. — Мы будем идти,
пока не зайдет солнце.
Они миновали лесопилку и пошли на юг от
Ракселе. Вскоре их снова окружил лес. Они долго
шли вверх, пока не оказались на вершине холма.
Перед ними простиралась целая страна. Пейзаж
превратился в море, по которому плавали леса,
горы, луга, и не видно было, где заканчивается
земля и начинается небо.
Арон застыл. Положив руку Лурву на загривок,
он просто стоял и смотрел. И почувствовал,
что, несмотря на холод и голод, внутри него чтото
шевельнулось. Арон засмеялся хриплым, грубым
смехом. Вдохнул холодный воздух, крепко
вцепился Лурву в загривок, зажмурился и расправил
плечи.
— Вперед! — воскликнул он, открыв глаза. И
они побежали вниз.
Они шли через лес. Поднимались на холмы,
спускались в овраги, пересекали замерзшие ручьи
и наконец прибрели в деревню, где Арон набрался
мужества и постучался в несколько домов,
показывая знаками на рот и живот. Из деревни
скитальцы вышли с несколькими горбушками
хлеба в животе. Вскоре они подошли к дорожной
развилке. Дорога справа шла прямо на запад, разрезая
лес как ножом. На нее они и свернули.
— Я же говорил, что мы пойдем за солнцем,
— гордо объявил Арон своему верному спутнику.
Солнечный шар висел между деревьями прямо
над дорогой. Они оказались в центре той
сказочной страны, которую видели с холма.
Сосны исчезли. Остались елки, худые и мрачные
в своих снежных одеждах. Лес был редкий,
из невысоких искривленных елей и худосочных
погнувшихся березок, торчавших то тут, то там
из сугробов. Горы подступили ближе, окружив
пейзаж словно сцену. Арон чувствовал их всем
телом. Отсюда их тяжелые громады можно было
увидеть целиком — от подножия до вершины.
Дорога шла то прямая как стрела, то извилистая
как лента. Пройдя несколько часов и не увидев
ни одного человеческого жилища — даже сарая
им не попалось на пути, — Арон почувствовал,
как силы покидают его. На смену радости и
предвкушению пришла усталость. Дорога снова
шла вверх. Мороз сковывал руки и ноги. От
энергии, полученной с горбушками хлеба, не
осталось и следа. В животе урчало. Голод пожирал
его изнутри, питаясь его собственной плотью,
обгладывая кости, высасывая соки.
В такие минуты Арон часто представлял, как
его пожирает голод. У него перед глазами вставала
четкая картина: как голод ест его изнутри и
как он падает замертво, точно личинка, из которой
осы высосали все соки.
Эти мысли были почти так же мучительны,
как и сам голод. Видения впивались в него, отказываясь
исчезать и вызывая ощущение омерзения.
Дорога шла вверх. Лурв снова начал прихрамывать.
Арон заметил, что все вокруг изменилось:
солнце исчезло, поднялся ветер и небо
заволокло тучами. Ветер налетал на деревья,
срывая с них белые одежды, и уносился прочь,
оставляя бедняжек дрожать на ветру от холода.
Арон мигом забыл про голод. Схватив Лурва за
загривок, он нагнулся и, зажмурившись, пошел
навстречу ветру и снегу, которые все усиливались.
А он ведь решил, что в этой стране вообще
не бывает ветра. Теперь ему придется прочувствовать,
что это такое, прочувствовать на собственной
шкуре. Слышно было, как ветер шумит
и гудит в лесу, как он рвет деревья, беснуется
в ветвях. Снег проникал всюду: за шиворот, в
рукава, в штаны, в сапоги, как Арон ни старался
укутаться. Вскоре он едва различал Лурва в
белой тьме. Самое важное было не сбиться с
дороги. Ведь куда-то же она должна его привести.
Дорога, думал он, не может вести в никуда.
Куда-нибудь она должна вести.
Но теперь не было разницы между дорогой и
полем: все вокруг засыпало снегом. В лесу еще
ничего, но в поле, среди этой белизны, дорогу
невозможно было различить. Арон не видел
даже собственных ног. Он попробовал идти на
ощупь: что там под ногами — твердое или мягкое?
У Лурва это получалось лучше, он шел увереннее,
и Арон под конец сдался и позволил ему
вести себя через бурю.
Порывы ветра становились все сильнее и
сильнее. Сквозь бурю до Арона доносился треск
поломанных деревьев. Снег шел сплошной стеной.
Арону приходилось рукой смахивать его с
лица, чтобы можно было видеть и дышать.
Постепенно они вошли в деревню, но Арон
этого не заметил. Он шел, опустив голову, не
видя огней в окнах домов, слыша только бурю.
Внутри него умерло все, кроме стремления идти
вперед. Но тут шарф, обмотанный вокруг шапки,
развязался, и Арон остановился, чтобы замерзшими
непослушными руками нащупать концы
шарфа и опять завязать его. Приподняв голову,
он сперва не понял, что это за бледные желтые
квадраты в темноте. Лурв стоял рядом.
Ему потребовалось несколько минут, чтобы
осознать, что перед ним дом и что они в деревне.
Арон потрепал Лурва по голове и попытался
что-то сказать, но лицо превратилось в ледяную
маску, и губы не слушались. Из горла вырвался
слабый хрип, который ветер тут же подхватил и
унес прочь.