Отрывок из романа
О книге Фигля-Мигля «Ты так любишь эти фильмы»
Читать рецензию Андрея Степанова
Корней
Ух, как они орали друг на друга. «Стерва», «чмырь»,
и «поблядушка», и «недоумок», и «эгоистка», и «где
моё пальто, я еду к маме». Я так разволновался,
что пошёл на кухню и попил водички. Вода, в отличие
от пищи, в нашем доме всегда есть. Полный
большой кувшин — поливать цветы — стоит на полу
между диваном и холодильником. Проблема в том,
что кувшин высокий. Мне приходится залезать на
диван и с дивана, изловчившись, пить. Вода есть и
в моей миске. Но пить из кувшина солиднее. Принцесса
этого не понимает. Ругается. Говорит глупости
о некипячёной воде. Глисты будут! Пей кипячёную!
Пей кипячёную! Кипячёная противная.
Я залез на диван, попил, устроился поудобнее и
стал думать. «Думать, — говорит Принцесса, — полезно». Не замечал.
К маме она, конечно, не поедет. Мы не поедем.
Мама у нас — центровая, а мамин молодой муж не
выносит собачьей шерсти. Ну, много, скажите,
шерсти от гладкошёрстной таксы? Молодой хер
обязательно найдёт где-нибудь волосок и понесёт
его выкидывать, как флаг в руке. Церемониальным
шагом, и чтобы все видели. Если он находит такой
волосок у себя в тарелке, Принцесса вскакивает
из-за стола, хватает меня под мышку, и мы мчимся
прочь. Я думаю, что он кладёт его туда специально.
Находит же где-то, гад, из маминой шубы, наверное,
выдёргивает. Нет, у мамы мы не нужны.
А где мы нужны? Наш собственный супруг тоже
всё чаще пьёт на стороне. Раньше у нас была своя
жилплощадь, а теперь — вот эта большая квартира,
и мы, а также наш супруг, все трое, вечно путаемся
друг у друга под ногами.
Первым делом радикально встал вопрос о
спальне. В спальне на бескрайней, как родина,
кровати спит наш супруг, а мы спим в кабинете
на диване. Даже если бы я был вдвое упитаннее,
чем есть, то не занимал бы в постели столько места,
как ему кажется. Втрое упитаннее. Вчетверо.
Да хоть бы был бульдогом! На этой кровати слону
не тесно.
Стоило разместиться по разным комнатам, как
в квартире стало не протолкнуться. Если мы возвращались
с прогулки и шли мыть лапы, в ванной
брился наш супруг. Если наш супруг читал на кухне
газету, мы приходили туда слушать радио. Когда
Принцесса говорила: «Здесь, в конце концов, не
коммунальная квартира», он отвечал: «Вот именно,
в коммунальной квартире у меня было бы больше
прав, чем у твоей шавки». И как-то, уж не знаю
как, разговоры превратились в вопли, шутки — в издёвки,
пространства — в тупики, а семейная жизнь
всем встала поперёк жопы.
Наш хахаль говорит, что это в порядке вещей:
мрачный вид и неряшливая одежда — симптомы
семейного счастья. Говорит и скалится, зубы демонстрирует. А зубы все целы, хотя он постоянно
нарывается: то он бьёт, то его. Это не кинокритик,
это Рэмбо какой-то. Мы с ним и познакомились
при мордобое: наш тогда будущий хахаль наводил
справедливость в автобусе, в котором мы ехали от
мамы после очередной взбучки.
И вот, едва мы вошли, я почуял, что там беспокойно
— такой злобой воняло, сильнее обычного, — но
орать начали позже, зато сразу с подвыванием. Тётка-
кондуктор пыталась их остановить, Принцесса
зажимала меня под мышкой и проталкивалась к
выходу, пассажиры, не осмелившиеся лаять в полный
голос, потихоньку шипели, почему-то и в мой
адрес тоже — кого я там мог испачкать, я чистый,
блох нет, — и Принцесса тоже прошипела кому-то
из шипевших «цыц», и в эту минуту один грязнюка
в шапочке сказал кондуктору, что он вообще всех
здесь имел, её первую, а дальше так матерно, что я
не понял. Я ж не виртуоз.
Тогда высокий парень (он-то молчал и сторонился)
ка-а-а-к ему хряснет! Кулаком! В верх живота!
Грязнюка одновременно упал и заткнулся, а парень
ухмыльнулся так лениво, не стал ничего говорить,
не стал даже плечи особо расправлять — а плечи,
я сразу заметил, были широкие, и футболка на
теле сидела рельефно. И Принцесса посмотрела
на него так, как смотрит на новые туфли, когда решила
их купить и остаются только формальности
типа денег, а туфли уже, можно сказать, на ногах
или лежат в нашем шкафу в коробке — а я сижу на
примерочном коврике, но уже тоже знаю, что этим
английским производством мне при случае наподдадут.
Так и хахаль всё понял и вышел из автобуса
вместе с нами, хотя, наверное, в тот момент ещё не
разобрался, хочет ли этого. Да кто его спрашивал.
Мы-то точно не спросили.
И тут хлопает входная дверь, а Принцесса врывается
ко мне на кухню и вопит: «Ну и проваливай!
Скотина! Нет, Корень, ты посмотри на него! Сироп
от кашля вместо крови! Фурацилина раствор!
Корней! Я с кем разговариваю?! Хоть моргни, если
бессловесный!»
Это твоё счастье, дура, что я бессловесный.
Я — Корней. У меня и в паспорте написано: Корней.
Без отчества, хотя я не безродный, и прародители
мои были с медалями, что удостоверено.
Принцесса иногда зовёт меня Корней Иванович,
но это говорится по недомыслию или злобе, потому
что наш с Принцессой покойный папа был
Алексей, и мы с ней, следовательно, Алексеевна и
Алексеевич. А если звать меня по прародителям,
то откуда иваны среди родовитых такс? Разве что
джон затесался.
Ничего, Корней так Корней. (В просторечии
Корень, Кореш.) Вот у нашего завкафедрой ротвейлер
— Кулёк. Принцесса спрашивает: «Откуда
такое странное имя?» — «Ничего странного. Мы
его Кул назвали — понимаешь, be cool, всё такое.
А это — уменьшительно-ласкательная форма. И на
слух роднее». А ротвейлер сидит тут же, и вид у
него, словно мордой в чужое дерьмо окунули.
И вот, когда Принцесса успокоилась (на меня-то
какой интерес кричать?) и мы выпили пива и прилегли
отдышаться, Принцесса сказала: «Посмотрим». Годы и годы я вертел головой — туда смотрел,
сюда смотрел, — но ничего особенного не видел,
пока не научился понимать, что смотреть предлагается
в будущее. Я этого не умею.
Шизофреник
Я не то чтобы слепой, но не люблю смотреть. Точнее,
не люблю видеть. Никогда не знаешь, что
именно бросится в глаза (выражение-то какое:
«бросится»! так и представляешь прицельно брошенные
камень, бутылку, кусок стекла, можно ещё
поразмыслить, кто их бросил, откуда, зачем — если,
конечно, захочется спрашивать «зачем» и это на
тот момент будет иметь какое-либо значение), да,
простите, — что именно бросится в глаза, особенно
когда не ждёшь ничего хорошего. На прошлой неделе,
например, я не остерёгся и увидел раздавленную
крысу. Как её так раздавило, просто раскатало
по асфальту в платочек, я уже потом, когда подумал
(да и вообще, к вопросу о слове «бросится», захочешь
ли размышлять, лёжа на носилках «скорой
помощи», которая в таких случаях приезжает не
сразу, так что придётся сперва полежать на дороге
или газоне, не знаю, как оно влияет на размышления,
может, даже способствует), простите, когда
подумал и сопоставил, то пришёл к выводу, что это
именно крыса, не кошка, нет.
Я ведь почти не выхожу: за пенсией, за продуктами.
Да, получаю пенсию. Да, по инвалидности.
Ещё вопросы? Нет, руки-ноги у меня целы. Не скажу.
Скажу, конечно, но не сейчас.
Значит, не люблю смотреть и видеть. (Забыл
сказать о телевизоре. Что о нём нужно сказать? Телевизора
у меня нет. Это, конечно, тоже информация;
сказать: «у меня нет телевизора» — почти так
же много, как сказать, какие программы обычно
смотришь по телевизору, если он есть, почти так
же. Если не больше.)
Я слушаю: во-первых, радио, во-вторых, голоса
на улице и ещё кое-что: голоса по телефону. Нетнет,
сам я не разговариваю, и они даже не знают,
что, пока они говорят, я там тоже есть. Я знаю один
специальный тайный номер, по которому можно
выйти в эфир. Когда-то очень, очень давно, у меня
тогда ещё не было инвалидности и тех страхов, которые
есть сейчас, это так и называлось: «выйти в
эфир». Вы звонили по секретному номеру, и отвечал
не гудок, а пустота, и в эту пустоту все выкрикивали
свои имена, номера телефонов, желания и
всё, что кто-либо хотел и успевал о себе крикнуть,
и можно было договориться о встрече или созвониться
после, уже по обычному номеру, а потом всё
это исчезло, и в секретном номере не стало смысла,
потому что и эфира не стало.
И только совсем недавно (а ведь прошло столько
лет, и мне ни разу не пришло в голову, что это
огромное пространство, эфир, никуда не делось,
просто не могло деться, потому что если вещи и
всё такое исчезают, то есть на их месте теперь
ничего нет, то пустота исчезнуть не может, ведь
в таком виде — чтобы она могла исчезнуть — её нет
с самого начала), да, простите, совсем недавно я
придумывал и набирал разные номера и неожиданно
услышал пустоту и разговор в пустоте,
и я поглядел, какой номер горит у меня на определителе,
и стал звонить туда и слушать чужие разговоры,
хотя если это и был эфир, то всё равно
не тот.
И каждый раз это были другие люди, и иногда
я сожалел о ком-то, кто мне понравился, сожалел
о голосе, который я больше никогда не услышу и
буду помнить всегда, всегда.
Люди запоминают так: вот человек с протезом,
человек без зубов, одноглазый, лысый, с бородавкой
в углу рта, что-нибудь ещё. По таким же приметам
я узнаю голоса: одноглазый голос, голос
со вставной челюстью, голоса со шрамами и бородавками.
Вам смешно? Есть голоса скрипучие,
низкие, высокие (это понятно), но также и жирные,
худые, с потными руками, с дурным запахом,
некоторые пугали меня так, что я тут же клал
трубку. Я не хочу сказать, что они говорили о чёмто
страшном: ругались, или замышляли убийство,
или что-то требовали, или выясняли, что кто
кому должен. Они были страшные сами по себе,
особенно некоторые женские, хотя это и нелегко
объяснить.
Эти два голоса мне понравились сразу. Красивые
голоса, уверенно низкие — хотя один звучал
сварливо, а в другом, дружелюбном и ровном, мне
почудились (но когда я говорю «почудилось», я говорю
о тоскливом и тяжком чувстве уверенности,
которое сминает, давит, душит любые сомнения,
так что если на поверхности тебе и кажется, что
мелькнувшее ощущение может быть правдивым,
а может — ложным, то в глубине души ты знаешь,
что ни о каких «кажется» речь не идёт), да, простите,
почудились интонации хорошо взнузданных
презрения и гнева, затаённой, готовой ждать
всю жизнь ненависти. И было и в том и в другом
(с поправкой на «почудилось») что-то успокаивающее
— возможно, потому, что они говорили об отвлечённых
вещах.
— Чтобы быть счастливым, человек должен быть
либо безмозглым, либо бессердечным.
— А если и то и другое?
— У этих жизнь такая же ядовитая, как и у тех,
кто наделён и умом, и сердцем. Только по-другому.
Они помолчали, потом (сварливый спросил:
«Виктор, зачем ты подписал эту лажу?») заговорили
о политике.
— Ты придаёшь общественно-политической жизни
несоразмерно большое значение, — сказал сварливый.
— Сказать, что без советской власти не было
бы Платонова — то же самое, что сказать, что без
Наполеона не было бы Байрона.
— Разумеется, не было бы.
— А куда бы он, интересно, делся?
Опять оба замолчали.
— Простите, что вмешиваюсь, — обмирая, сказал
я, — но был бы Наполеон, если бы не предстояло
быть Байрону?
Голоса отреагировали по-разному.
— А я о чём? — обрадованно сказал сварливый.
— А вы кто? — сказал дружелюбный (уже не дружелюбный)
и тут же набух подозрением. — Вы что,
подслушиваете?
— Вы простите, — сказал я, — но вы ведь умными
мыслями обмениваетесь, а не секретами. Секреты
я не подслушиваю, то есть стараюсь не подслушивать,
иногда просто не успеваю не подслушать.
Я хотел бы узнать про Байрона поподробнее, но
вряд ли вы станете продолжать.
Теперь мы молчали все трое.
— Моя фамилия Херасков, — сказал сварливый
голос наконец. — Я знаю, каково это, когда ночью
один и не спится. Я дам вам свой нормальный номер.
Вас как зовут?
— Шизофреник, — сказал я.
Херасков
Всё началось с того, что умер Кристофер Робин.
Да, тот самый — из книжки про Винни-Пуха. Это
было (одну минуту, некролог вклеен в мой ежедневник
за 1996 год, что ни о чём, учитывая специфику
моих ежедневников, не говорит) в
году, в общем, довольно давно. Не в том дело, что
эта смерть меня потрясла (с чего бы?), но я стал обращать
на некрологи внимание, вырезать… собирать
практически коллекцию. (И тогда же перечёл
«Винни-Пуха», чтобы убедиться, что мальчик и все
остальные на своих местах — и всё в порядке.)
И вот десять лет прошло. Другие ежедневники
за другие годы: Никулин, Вицин, Артур Миллер.
Михаил Девятаев (Герой Советского Союза, лётчик,
сбежавший из фашистского концлагеря на
двухмоторном бомбардировщике «Хейнкель-111»).
Лолита Торрес. (В результате прекращения сердечно-
дыхательной деятельности.) Английская
королева-мать. (На сто втором году жизни.) ХансГеорг
Гадамер, сто два года полных. (Умер Гегель
XX века, написали газеты.) Д. Версаче. (Убит.)
Грегори Пек. Роберт Палмер. Астрид Линдгрен.
Всеволод Абдулов. (Друг Высоцкого.) Академик
А. М. Панченко. (Этого я знал лично.) Доктор Ватсон
(В. Соломин) и, через пару лет, инспектор Лестрейд
(Б. Брондуков, в нищете и забвении где-то
на Украине). Александр Володин. Доктор Хайдер.
(Тот, который двадцать лет назад голодал у ворот
Белого дома, борясь с американской военщиной.)
Лени Рифеншталь. Куда-то делся некролог Пиночета.
(Неужели еще жив?) Кен Кизи. (Помню, как
удивился, раскрыв газету. Я-то думал, он помер
давным-давно.) С. Аверинцев. (Скончался в Вене.)
Рейган, Марлон Брандо. (Один за другим, летом
2004 года.) Ясир Арафат. (Что написать в скобках?)
Хантер Томпсон. (Самоубийство.) Фаулз. М. Л. Гаспаров.
Я плакал, когда узнал про Гаспарова. Потом
плакал, когда узнал про Зиновьева. А потом понял,
что плакать больше не над кем. Когда помер Ельцин,
я предпочёл не реагировать.