- Издательство Corpus, 2012 г.
- Томас Эспедал пронзительно откровенно и бесхитростно пишет о себе и своей жизни — умерла женщина, с которой он давно расстался, и он приехал в ветхий домик на острове растить их общую дочь. Писатель, он перерабатывает горе в слова, и делает это в прустовской манере, виртуозно вытягивая истории одну за другой как шелковую нить из кокона. И так постепенно мы узнаем многое о его жизни: как он писал свою первую книгу, потому что твердо решил стать писателем; что он похоронил маму, наследницу знатной бергенской фамилии; что он боится соседских собак и обожает прогулки. Истории цепляются одна за одну, роман населяется людьми, но тон его не меняется — это очень светлые, ироничные, блистательно написанные наблюдения и размышления человека о жизни, где старые традиции исповедальной прозы претерпевают явное влияние современной открытости и ненатужности интернет-дневников.
- Перевод с норвежского Анастасии Наумовой
Мое имя выковали на фабрике, отлили из металла, и оно оказалось вполне носким. Я старался забыть его. Мне сорок три-четыре-пять-шесть лет. Я пишу это в сентябре. Я родился двенадцатого ноября под знаком Скорпиона. Мне рассказывали, что когда жизни скорпиона угрожает опасность, когда он загнан в угол и не может улизнуть, то он поднимает жало и втыкает его в собственное тело, просунув меж двух хитиновых пластин. И впрыскивает яд. Весна, осень — вот мое время года. Лету конец, я могу браться за работу. Ноябрь, сентябрь, девятое, или девятнадцатое, или двадцать девятое. Я пишу по утрам или вечерами. В доме тихо. Моей жизни ничего не угрожает, в угол меня никто не загонял. Я поднимаю правую руку. Карандашный грифель приближается к бумаге. Я выпрыскиваю яд. Пишу. Первое предложение — словно протыкаешь иглой кожу, сперва не удается, но она мягкая, и игла проникает внутрь, прямо в вену. Забыть — и всё, это необходимо. Моя фамилия сложнее, мягче, жестче, женское имя. Я потратил много времени, чтобы сломить его. Нет, оно не было неподатливым, но было старое и связано с определенным местом, где я никогда не бывал.
Я родился в городе, позаимствовавшему название местности окрест, сухое, обветренное и привязчивое, оно обрушилось со скрипом, как неподатливое дерево. Первая фраза должна звенеть как сталь. Ее приходится отрабатывать, шлифовать и полировать, обрезать и вычищать, мастерская работа. Механическое постукивание пишущей машинки похоже на гул, отдающийся в пустом зале фабрики, когда сидишь там в одиночестве. Это отзвук голосов тех, кого там нет. Праздные руки и тяжелые ботинки, беззвучно стучащие по полу. Первая фраза сверкает как сталь. У меня с дочерью есть общее: мы оба потеряли мать. Я в апреле, она в сентябре. Я не знал, что ей сказать, как утешить ее. И первое, что я выдавил из себя, что смог произнести, словно сам был ребенком, словно у нас нет разницы в возрасте, словно хотел, чтобы это она меня утешала и чтобы мы с ней обнялись в общей нашей печали, двое детей с одинаковыми мыслями, словно я за несколько минут молчания вырастил ее до собственного возраста, спутницу моей жизни, мою надежду. Услышав это, она испугалась. Рассердившись, она отвернулась. Потому что первое, что я сказал, было: «У нас нет мамы». Моей дочери пятнадцать, и она не знает своего отца. Наверное, можно сказать, что тот, кто пишет книжки, — это один человек, а ее повседневный отец — другой. Когда она потеряла мать, я изо всех сил старался быть ей хорошим отцом. И еще я пытался стать ей кем-то вроде матери. Это оказалось ошибкой, и я все силы приложил, чтобы совершить ее, а воля моя оказалась несгибаемой. Я перестал писать и путешествовать, расстался навсегда с некоторыми из друзей и обосновался в нашем новом доме в качестве матери. Я редко выходил из дома. Сидел в четырех стенах — мыл и наводил чистоту, постоянно убирался в комнатах, стирал постельное белье и одежду. Я готовил завтраки и ужины и собирал ей в школу еду. Еда всегда поспевала вовремя. А одежда всегда была чистой. Дома постоянно был я — с утра и до вечера. Мне нравилась такая жизнь — больше, чем я ожидал. Я обожал ходить по магазинам и готовить еду, прибираться, стирать одежду, развешивать мокрое белье по веревкам. Все это шло мне на пользу. Однако моя дочь не стала от этого счастливее. Она тосковала не только по матери — теперь она тосковала и по отцу. Однажды она спросила: «Почему ты постоянно сидишь дома? Почему бы тебе не оставить меня в покое? Дай мне хотя бы день побыть в одиночестве. Почему ты не можешь уйти куда-нибудь?»
И я поехал в город.
Поехал нехотя. Что я там забыл?
Пытаясь убить время, я бродил по улицам — два, три, четыре часа. А потом заспешил домой. Я должен быть с дочерью. Ей был нужен отец, она получила задавленного горем человека, которому казалось, что он вот-вот лишится рассудка, сойдет с ума. Он думал, что умрет, заболеет, потеряет все, что у него есть, — дом и ребенка. Он не сомневался, что случится что-то жуткое. И он жил в ожидании этого, а ничего ужасного не происходило. Я жил в ожидании беды, но в наш дом беда приходить не желала. С моим соседом приключился инфаркт, и он свалился прямо возле собственного дома. Какая-то хищная птица разорила гнездо на дереве в саду, она сбросила гнездо вниз, расклевала яйца, сожрала птенцов и улетела. Беды случались на каждом шагу, постоянно и везде, но наш дом они обходили стороной. Там поселились мир и спокойствие. И под бременем спокойствия я, живя в постоянном ожидании, вновь начал писать. Каждое утро, проводив дочь в школу, я садился за письменный стол. Дом погружался в светло-серую тишину. Она пугала меня поначалу, пока я жил ожиданием беды, я вымыл, вытравил и вычистил всю тишину без остатка, а сейчас она вдруг вернулась в дом внезапным счастьем. Тишина прижилась в доме, и за несколько недель стала частью меня, угнездилась в написанном мною.
Будто снег. Беловато-серый снег после долгого лета и теплой осени. Ветер, дождь. А потом вдруг снегопад, первый снег. Вороны прыгают по снегу, кажется, делают заметки на бумаге: темные маленькие следы — будто небрежно написанные буквы. Птичьи записки, быстрые и точные. Птицы пишут: «Пришла зима».
Розы замерзают.
Они покрываются инеем и светлеют.
Завять они не успели, словно замерзли до смерти, прислонившись к стене, подвязанные к стене красными шерстяными нитками. Их связали, стреножили, и теперь они стоят замерзшие, открыв красные обледеневшие рты.
Туман по утрам. Зависнув над землей, он каплями оседает на листьях роз, завивает в кудряшки стянутые в хвост волосы, и ты стягиваешь их еще туже — до боли, до вскрика «пойдем!», разбивающего тишину. Зима приходит снова слишком рано, снег тает, туман рассеивается, солнечный свет пробивается сквозь побелевшую листву, падает на заиндевевшие розы, которые не успели закрыться. И они вянут.
Цветы подвязаны шерстяной ниткой от твоего красного распущенного свитера.
Белые чайные розы.
В саду.
Перед домом, подвязанные к белому фасаду красными шерстяными нитками — один их конец пришпилен к стене канцелярскими кнопками, а другой обмотан вокруг цветочных стеблей. Получается, что цветы силой заставили смотреть в окно комнаты, где я пишу.
Привязанные.
Накрепко привязанные к дому и комнатам, в которых я ложусь на кровать и сажусь на стул. Меня словно водят по дому за поводок. И я не вырываюсь, не желаю сбежать. Я упорно работаю — натягиваю невидимые нити, делаю их толще и прочнее, удлиняю их так, чтобы потом обмотаться ими с головы до ног, затянуть их вокруг головы, горла и груди, туже, еще туже. Чтобы плотный белый кокон полностью укутал меня. Защитная сеть, привязанная к стенам и полу, стулу и письменному столу. Я сижу здесь, будто пленник, преисполненный терпения, вынужденный наблюдать, как это хрупкое строение обрастает деталями. Благодаря которым оно сможет называться домом.
Дом.
Тропинка, ох, та самая тропинка, пробирающаяся к дому. Они с домом одного цвета, она как продолжение двери, продолжение какого-то предмета в доме, может, кровати, на которой он лежит и не желает вставать.
И эти минуты прямо посреди дня, когда сна нет ни в одном глазу, но человек все равно ложится в кровать — не вздремнуть, не отдохнуть, а просто посмотреть в окно, на небо, чтобы проснуться еще сильнее. Проснуться настолько, чтобы понять, что можно лежать так вечно: без мыслей, без движений. Внутри пустота, щемящая до боли. Что он видит? Небо, облака, и ничего больше. А потом отводит взгляд, и перед ним стены и потолок, комната, где он лежит. Лампа на столе возле окна, стул и красный ковер на полу, книги на тумбочке, записные книжки и папки того же цвета, что и дом. И он задумывается, что, по-хорошему, надо бы ему описать то, чего он сейчас не видит: посыпанную гравием дорожку к дому, на которой отпечатались тени деревьев. Они кажутся ему резкими, непреодолимыми, он сомневается, что сможет перешагнуть через них и выйти из дома.
* * *
В письме написано: «Пожалуй, я разделяю пристрастие Боннара к неудобному — незамысловатая мебель, жесткие стулья, спартанская обстановка, никаких украшений. Рассказывают, что в его кабинете не было места для отдыха, ни кресла, ни дивана, ничего. Думаю, он слишком все это любил, потому пожертвовал этим ради работы. А работа его заключалась в том, чтобы наблюдать. За окном сад, там в кресле полулежит Марта. Непричесанная, в светлом халате. Значит, утро или вечер. Его работа — наблюдать за ней, он зарисовывал то, что она делала. Как она просыпалась по утрам, как вставала и принимала ванну, завтракала, вышивала скатерть, писала письмо. Вот она сидит в саду, а письмо лежит на столе, покрытом вышитой скатертью. Свет сквозь листву деревьев, черешня в корзинке. Кажется, протяни руку — и дотронешься до ягод. Я сижу за столом и смотрю в окно, на деревья и садовый столик, на пустое кресло. Сейчас суббота или воскресенье. Я пытаюсь писать, но у меня не выходит, поэтому я пишу тебе это письмо. Мне не хватает тебя».
В тот день у меня ничего не вышло. День вообще был совершенно невыносимым. Не таким я его себе представлял. Он получился не такой, каким я его намечтал, — но чего я от него ждал?
Можно сказать, я потерял этот день, и множество других дней потерял я так же; он не стал моим. Начинался он хорошо, правильное хорошее начало хорошего дня. Я вышел из дома, за дверь и вниз по засыпанной гравием тропинке, вышел за калитку и свернул налево, к долгой дороге к магазину и, едва зашагал привычным маршрутом, понял, что день будет хороший, вон и соседский дом, и облака. Они были тяжелые и неподвижные, такой плотности и свинцовости, что поневоле засмотришься. Тучи несчастья? Если они и правда такие тяжелые, как кажутся, то упади эти облака на землю — и раздавят соседский дом. Облака падают на землю дождем, и он шел. На соседскую крышу падали теплые легкие капли, мне на радость. Небо прояснилось, сквозь тучи пробилось солнце. Я шагал в магазин. Свернул направо и очутился на полянке среди деревьев, тоже место, как ни посмотри. А что за место? Вроде никакое, а в то же время — определенное место, вот что любопытно. Невидное. Неслышное. Но любопытное. Место, где я каждый раз, очутившись на этой небольшой полянке в лесу, останавливаюсь. Всегда. Просто останавливаюсь и стою. Всегда на одном и том же месте. К чему это — вечно останавливаться здесь? Может, это место воскресения? Вчера мне тут привиделся зверек. Белка, ну да, скачущая белка, она убегала от меня. А сегодня мне предстало совсем другое зрелище — на поляне сидели и лежали незнакомые мне люди. Расстеленные на земле одеяла. Люди сидят и лежат на траве. Вылазка на природу. Я обратил внимание лишь на их одежду, летнюю одежду белого цвета. Голосов я не слышал, они молчали, вокруг царила тишина. Задним числом я подумал, что эти люди уже давно мертвы, что они принадлежат иной эпохе. Я тихо шел мимо, но вдруг одно из лиц показалось мне вроде бы знакомым. Я помахал, но ответа не последовало. Она меня не узнала.
День пропал не здесь.
Я направился дальше по тропинке и подошел к загону для лошадей. Вот они стоят сбившись в центре, неподвижные, почти как изваяния, а потом одна из них вдруг дергается. Под шкурой проступают мышцы, лоснящийся круп напрягается, а ноги с силой стучат по земле, жуткий стук копыт словно вестник войны. Или смерти. Предвестник несчастья. Чего-то ужасного. Лошадь во весь опор мчалась ко мне, я не испугался. А потом меня обдало волной горячего воздуха от промчавшегося зверя. В нос ударил запах лошадиной шкуры и шерсти. И это тоже было счастье.
Неужели день сломался именно тогда? Ополчился на меня? Нет, и в тот момент день еще не ускользнул от меня. Миновав загон, я отломил сук от одного из спиленных деревьев, лежащих на земле. Крестьянская доля, крестьянские тепло и зима. Палку я постарался выбрать нужной длины — мне предстояло дальше пройти мимо собак. Это собаки хуторянина. Он их не привязывает, а собак четыре штуки, маленькая стая. И я ощутил страх. Перед лошадьми подобного страха у меня не возникает, а собак я боюсь. И эта боязнь идет мне на пользу. Она мне нравится. Сердце колотится, руки напрягаются, ноги, кровь — всё во мне просыпается. Собаки окружают меня, они захлебываются лаем и пытаются укусить, хватают за рукава куртки, и я взмахиваю палкой. И тут раздается свист. Хозяин подносит к губам свисток, и собаки отступают. Мне нужны они и нужен этот страх, вот только от хозяина их меня с души воротит: за ним его право собственности. Ни того, что его владения охватывают лес, земли, скалы, море и берег, ни того, что хозяин собак ведет себя как хозяин всей этой части острова, я вдруг не смог вынести. И в день, который принадлежал мне, я подошел к этому полнеющему, крепко сбитому человеку с грубой свекольной рожей и угрожающе помахал пальцем почти под самым его носом. «На острове запрещено спускать собак с поводка! — заявил я. — Этой дорогой я хожу в магазин. И к морю. Я плаваю когда хочу и где хочу. Эти весна и лето будут моими последними на острове, — сказал я, — и я никому не позволю мне мешать, ни тебе, ни твоим собакам».
Разве я собрался уезжать? Я удивился. Пока я не упомянул, что это мое последнее лето на острове, у меня и мысли такой не возникало. Откуда она взялась? Куда мне переезжать? Я привязан к этому дому и к дочери, а она ходит здесь в школу, тут живут ее подруги, тут ей хорошо. И для меня это спасение, мне повезло, что выбора у меня нет, я слишком привязан к дочери, дому и моей работе здесь, на острове. Тогда с чего мне переезжать? Я стоял перед этим человеком, который на протяжении многих лет каждую неделю, даже каждый день портил мне утреннюю прогулку. Собаки, трель свистка, ругательства и угрозы — хватит с меня. Да, страх мне нужен, а вот ярость мне вредит. Бывает, идешь мимо живой изгороди, зацепишься за колючий куст и не можешь вырваться — вот и с яростью то же самое. Она цепляется и не отпускает. Крестьянина я обругал и пригрозил ему, это было с моей стороны большой ошибкой: впредь мне не гулять здесь как раньше. Я лишил себя одной из самых любимых моих привычек — прогулки до магазина. Хозяин собак развернулся и ушел в дом, но вскоре вернулся с дробовиком. Когда он заговорил, в голосе его звучала уверенность: «Ты идешь через мои земли. Чтобы это было в последний раз!»
И день начал ускользать от меня. Злоба не отпускала меня долго после того, как я вырвался от землевладельца, я в ярости шагал к магазину. Потом попытался найти что-нибудь радующее глаз. В траве возле берез белели ветреницы. Я не замечал их. На месте разрушенных теплиц выстроились бело-желтые нарциссы. Самих теплиц давно уже нет, а нарциссы остались, они разрослись в целые большие поляны, изумительное зрелище. Я каждый раз останавливаюсь здесь, но сейчас прошел мимо. Цветущая яблоня перед красным домиком в своей пронзительной красоте — ее маленькие белые цветочки будто разрезают небо, режут дыхание, ты замечаешь их по тому, как прерывается дыхание от пронзающей мысли: из этих цветочков вырастут яблоки. Подними я голову — и увидел бы сорок, вьющих гнезда, бережно укладывающих веточки, сплетающих из них корзину. Дно корзины сороки выстилают травой, а потом кладут туда влажную землю. Мелкие архитекторы. Здесь сороки будут высиживать яйца, бело-серые, цвета оперения будущих птенцов, их невыразительной колористики.
Синева неба. Багрянец рододендронов. Желтизна хризантем.
Я ничего не замечал.
День пропал. Получается, он пропал из поля моего зрения?
Птицы, краски, возможности, радости — я ничего из этого не видел. Я лишился любимой своей привычки, прогулки до магазина, и вместе с ней потерял день, а скорее всего, и завтрашний день тоже, и много дней следом за ним, да всю жизнь на этом острове дальше я потерял. Придется изобрести новый маршрут для прогулки, ввести новую привычку, иначе прощай моя жизнь на этом острове — придется уезжать.