- «АСТ», 2013
- Женщина очнулась в незнакомой комнате, запертая за стеклом. Она не помнит ни своего прошлого, ни имени, ни лица. Она не знает, как оказалась здесь и почему. Единственное живое существо, с кем она может поговорить и кто может помочь, — молодая низальщица бус, мечтающая создать шедевр. Она живет в той же комнате, но почему-то не замечает пленницу, остается равнодушна к ее просьбам об освобождении и, вообще, ведет себя как-то странно. Пленница отчаянно пытается разгадать ее тайну, потому что понимает — это единственный способ вырваться на свободу.
- Марина Ахмедова — писатель, драматург, спецкор общественно-политического еженедельника «Русский репортер». Автор книг «Женский чеченский дневник», «Дом слепых», «Дневник смертницы». По образованию — филолог, лингвист. Занимается социальными репортажами, часто работает в «горячих точках» на Северном Кавказе. Лауреат журналистской премии ИСКРА (2012). Роман «Женский чеченский дневник» входил в лонг-лист «Нацбеста» (2010), роман «Дневник смертницы. Хадижа» вошел в лонг-листы премий «Нос» (2011), «Национальный бестселлер» (2012); финалист премии «Русский Букер» (2012).
Всю ночь я провела с открытыми глазами, глядя через стекло. Не спала. Я никогда не сплю.
В комнате одно окно — во всю стену. Подоконник — очень широкий. Злюсь, когда она кладет на него что-нибудь. У нее есть стол, есть комод. Но она всегда кладет все на подоконник. Недавно ей подарили
канделябр — медный, для двух свечей, на высокой
ножке. Она вошла в комнату, неся канделябр двумя
руками. Было видно, что ей тяжело. Оглядела комнату — искала для него место. Уже знала, куда поставит,
но все равно сначала посмотрела на стол, потом на комод. Пошла к подоконнику.
— Не надо, — я застучала по стеклу.
Она поставила канделябр на подоконник между
стопкой книг и фотографией в рамке из перламутра.
Наверное, рамка дорого стоит, но я не знаю, купила
она ее, или ей подарили. Ночами я часто смотрю на
фотографию. Лежу неподвижно и смотрю. Что мне
еще остается?
Когда на подоконнике появился канделябр, она начала жечь свечи — тонкие, из красного или белого воска. Они чадили, на подсвечниках собирались гроздья
горячего воска. Она снимала его, говоря:
— Сова.
— Шкатулка.
— Люлька.
Я тоже смотрела на воск, который она держала на
ладони, но видела в нем только воск, который лежит
у нее на ладони. Я меняла угол зрения. Я смотрела
справа и слева, я сощуривала глаза. Но не видела ни
сов, ни люлек, ни шкатулок. Каждый раз я спрашивала ее, как надо смотреть, чтобы увидеть в бесформенном куске — сову, а у совы — клюв, или люльку, а в
люльке — младенца. Но она не отвечала на мои вопросы. Она вообще редко со мной разговаривает.
Примерно через месяц она перестала жечь свечи.
Наверное, ей надоело. А канделябр так и остался стоять на подоконнике, заляпанном воском.
Ночами, замирая в одной позе, я развлекаю себя тем,
что разглядываю составленное и сложенное на подоконнике. Босоножку на высоком каблуке — для левой ноги. Года два назад она принесла ее в коробке вместе с босоножкой для правой ноги. Поставила стул на середину
комнаты, хотя могла бы сесть на диван, обула босоножки. Тонкие красные ремешки впились ей в ногу. Я видела, что ей больно. Она походила взад-вперед перед зеркалом. Я походила вместе с ней. Она сняла босоножки
и одну — на левую ногу — поставила на подоконник,
другую — на правую — повесила на крючок туалетной
двери. Каждый гость, оказавшийся в нашем доме впервые, спрашивает ее, что делает на подоконнике красная
босоножка. А она произносит одну и ту же фразу:
— Еще в магазине босоножки мне жали, и я знала,
что никогда их не буду носить…
Сказав это, она молчит, ожидая, что гость спросит
ее, зачем она их купила. Гость всегда задает именно
этот вопрос. Еще не было случая, чтобы он его не задал. Она пожимает плечами — она не из тех, кто желает казаться выше. Дело — в красных тонких ремешках, тускло-золотой подошве и бляшке, усыпанной
красными камушками, мелкими, как муравьи.
Все это она говорит не прямо, а как будто слева или
справа. И гостю, для того чтобы понять, что она говорит, нужно подойти к тому, что лежит прямо перед
ним, не по прямой, а сделать круг — с той или с этой
стороны. Так же поступает она, когда хочет положить
что-то на подоконник. Сначала подходит к столу, стоящему слева от него, потом к комоду, стоящему справа. И только обойдя всю комнату, оказывается у подоконника.
Когда гость проходит мимо меня, я кричу ему, чтобы он ей не верил — босоножки она купила из-за
большой скидки, надеясь, что ремешки разойдутся
или нога ее когда-нибудь сузится. Но гость не обращает на меня внимания. Он верит ей. Она кажется ему
необычной. Меня он не замечает, но я давно к этому
привыкла. Впрочем, я наперед знаю, чем все это закончится.
Я радуюсь, когда в дом приходит новый гость. Сажусь к нему боком и улыбаюсь. А она сжимает губы.
Боится, он увидит ее улыбку и поймет, что его тут ждали. Пусть. Что тут такого? Я улыбаюсь от уха до уха,
но он не смотрит в мою сторону, он смотрит на нее.
Меня это злит. А когда я злюсь, то начинаю считать
кольца на высокой рифленой вазе, стоящей за босоножкой. Их тридцать восемь — я давно сосчитала.
А ей и в голову не придет посчитать.
Первую половину ночи я внимательно изучаю канделябр: изящные подсвечники в виде крупных завитков, на концах — чаши для свечей, а над ними плавают медные дельфины с плоскими лбами. Если ее разбудить сейчас и попросить описать канделябр, она
скажет только: он — тяжелый, медный, для двух свечей, на высокой ножке. И все. А я могла бы описывать его полночи. На чашах для свечей выбит узор —
листья папоротника. На блюдцах под чашами — рельефные ракушки. Подсвечники похожи на старинные
кубки, которые подносили рыцарям и королям. У канделябра еще много чего интересного. Кроме него на
подоконнике — альбом для рисования, толстый, из
небеленой бумаги, сверху лежит коробка пастельных
мелков. Они тут по той же причине, что босоножка.
— Мне нравится думать, что, если я захочу порисовать, у меня найдутся и мелки, и альбом, — объясняет она.
И хоть бы раз хоть бы один гость не спросил, умеет ли она рисовать. Они всегда спрашивают. А она
произносит одни и те же слова. И только я знаю, что
ей никогда не захочется рисовать.
Но есть на подоконнике что-то, не дающее мне покоя. Это — коробка. Обычная картонная коробка. В ней
она хранит свои камни, нитки и проволоку. Я могу заглянуть в коробку, только когда она сама ее открывает. Иногда она становится ко мне спиной, загораживает коробку, и мне ничего не видно. По ночам я смотрю и смотрю на эту коробку. Вот так лежу неподвижно
и смотрю.
Если бы у меня был хотя бы один такой камушек…
Хочу темно-фиолетовый. Такой у нее в коробке есть —
я видела. Продолговатый, со множеством граней, с
глубокой сердцевиной, в которую я мечтаю заглянуть.
По ночам я слышу, как он меня зовет и тянет. А я лежу и не могу пошевелиться. Она ничего не слышит —
спит. Она даже не представляет, какие узоры рождаются в моей голове, хотя считает себя мастером. Если
бы фиолетовый камень принадлежал мне… Но, кажется, она просыпается. Шевелит рукой. И я тоже с облегчением шевелю.
Просыпаясь, она всегда смотрит в потолок. Еще не
было утра, чтобы она посмотрела на стену или в окно. Еще миг. Один короткий миг, за который я не успею сосчитать до трех, и она вспомнит. Она вспомнит
о себе все, и выражение ее глаз под опухшими веками изменится. Мне нравится смотреть ей в глаза, пока они еще не потемнели от воспоминаний. Каждое
утро я жду этого момента и еще ни разу его не пропустила. Вот он! Глаза открываются. Раз! На потолке ничего не написано, я точно знаю — дольше меня никто
не разглядывал этот потолок.
Два… Веки дергаются. Они похожи на жирных тюленей, которых ударили по голове дубинкой. Она
вспомнила. Но я… Я! Ничего! Не помню! Я заперта в
этой комнате за стеклом!
Я склоняюсь над ее темными глазами, надеясь в
них, как в зеркалах, разглядеть ее мысли. На счет три
они гаснут, и вот с такими тусклыми глазами она будет ходить весь день. Спрашивать ее бесполезно. Но я
найду способ узнать.
Она подходит ко мне и смотрит. Стоит долго, не
шевелясь. Ее глаза темнеют сильней. Молчит. Не скажет утром ни слова — трудно разлепить губы, сшитые
нитями сна. Мои губы разлепляются легко, но я ведь
и не сплю.
— Выпусти меня! — я стучу по стеклу.
Делает вид, что не слышит. Ладно. Ладно, говорю.
Притворяйся. Я посмотрю. Я посмотрю на тебя. Притворяйся!
Ее щеки напрягаются, скулы твердеют, становятся
острыми. Мои веки жалобно вздрагивают.
— Выпусти меня, пожалуйста, отсюда.
Она опускает глаза. Доберись я до ее коробки, схватила бы проволоку и проткнула ей веки. Каждое утро
мне хочется проткнуть ей веки.
Она поднимает правую руку и проводит ею по волосам. Я поднимаю левую и провожу по волосам. Я все
делаю наоборот. Ей это не нравится. Она поворачивается ко мне спиной и уходит. Хорошо. Как хочешь.
Я тоже поворачиваюсь к ней спиной.
Каждое утро я пытаюсь с ней договориться.
Возвращается в комнату — в джинсах и свитере.
Кто-то придет. Кто — не говорит, как будто меня нет.
Но я и так узнаю. Если она снимает пижаму и переодевается в джинсы со свитером, значит, кого-то ждет.
Бывают дни, когда никто не приходит и она сама не
выходит никуда. Таких дней не мало, а много. Она с
утра до вечера ходит в своей пижаме. Пижама — грязно-белого цвета с розовыми плюшевыми манжетами
и воротником. На пижаме нарисованы кошки четырех
видов — кошка в кепке, кошка с цветком, кошка (вы
не поверите!) с канделябром и кошка в бусах из розовых сердечек. Посередине на животе — ужасная кошачья морда такого же цвета, как манжеты и воротник.
Кошачья морда смотрит глазами — черными пуговицами — она их сама пришила, а потом еще вышила ей
рот, нос и усы. Сделала это специально — знает, как я
ненавижу кошек. Кошка ухмыляется у нее на животе
каждый раз, как она проходит мимо меня. К счастью,
пижама начинает рваться — сзади на штанах появилась маленькая дырка. Она этого еще не заметила, но
я все вижу.
Не люблю говорить об одежде. Какую бы она ни
выбрала, ей всегда не идет. Я разбираюсь в вещах —
в фасонах, коллекциях. Смотрю телевизор — показы
мод. У меня просто дар — я чувствую моду, и уже сегодня могу сказать, что будут носить в следующем году. Мне хватает одного взгляда на экран, чтобы в голове закрепилась картинка, а дальше я начинаю ее менять — пришивать к ней детали или, наоборот, отшивать. Пока вещь не станет совершенной. Если бы она
позволила мне выбирать… Ну ладно, я привыкла к
мысли, что этому не бывать.
Телевизор стоит в углу — между стеной и кроватью.
Так он оказывается прямо напротив дивана, стоящего
у подоконника. Иногда вечерами — раза два или три
в неделю — она забивается в глубь дивана и делает
вид, что смотрит показ. Ей это надо для бус. Но по ее
лицу видно — кроме своих собственных мыслей она
не видит ничего. А все потому, что у нее в голове зеркальце. Однажды я видела такое на голове у врача, который заглядывал ей в рот. Она так широко раскрыла рот, что я не выдержала и тоже заглянула в него.
И тогда меня озарило: у нее в голове спрятано такое
же зеркальце — маленькое и круглое. Оно отражает ее
мысли, стоит ей их подумать, и показывает их, как телевизор. Я долго думала об этом зеркальце, глядя на
нее через стекло ночью. И еще мне пришло на ум, что
это зеркальце отключается, только когда она спит. Но
стоит ей проснуться и открыть глаза, оно начинает показывать, и она вспоминает о себе все.
Я люблю вечера, когда она забывает опустить штору. Вечер с той стороны красит оконные стекла черным
и они отражают всю комнату. Кажется, в ней два телевизора — в углу, у кровати, и в окне, у нее за спиной.
Она сидит между ними, но смотрится только в свое зеркальце. А я через стекло смотрю телевизор и мысленно перешиваю одежду тех, кого в нем вижу. Вечер переходит в ночь, окно становится зеркально-черным.
В нем я могу увидеть даже размытое отражение себя.
Для этого нужно наклониться и, прижимаясь к стеклу,
сильно повернуть голову вправо. И хотя я не вижу своего лица, чувствую — радость. Но она сразу опускает
штору. Кроме способности не замечать ничего вокруг,
у нее есть еще одна — она быстро, по-моему, слишком
быстро замечает радость в моих глазах. А стоит ей заметить, она тут же отнимает у меня то, что мне нравится.