Анатолий Кудрявицкий. Летучий голландец.

Анатолий Кудрявицкий. Летучий голландец.

  • «Текст»; 2013
  • 1

    Дом проглатывает человека. Поиграет-поиграет — и проглотит. И тогда человек затихает и смотрит в окна, и окна мутнеют, а пейзаж становится плохо загрунтованным холстом. Холст этот можно прорвать, а можно и пойматься в его паутину.

    Н. сумел прорвать холст и не попасться. Но если ты не паук, паутин на тебя много. Скоро он даст проглотить себя другому дому — большому, деревянному, одиноко стоящему на берегу реки. Н. плыл неспешным корабликом по проселку, в одной руке саквояж, в другой сумка с купленными по дороге продуктами; лес постепенно вбирал его, вобрал, затем выпустил — на поляну, потом на другую поляну; орешник, сосны, потом вдруг осины и березы, опять сосны. Веяло рекой — она была царицей здешних мест, к ней летели на поклон птицы и кланялись — иначе воды не напьешься.

    Дом был ее дворцом, он был посвящен реке, жил для нее, и стрекозы-коромысла пели для нее, сидя на коньке крыши. И шел Никто с коромыслом, и нес к реке мертвую воду, а черпал из нее живую, и водой этой жил без пищи, и не становился Кем-то, потому что стыдно, потому что не нужно, потому что уже был. На террасе стояло пустое ведро — или ему казалось, что оно там стоит? А может быть, ему казалось, что он сам стоит на террасе? Кому что кажется, каждый — художник своего воображения. Сейчас рисовался такой пейзаж: терраса, нанизанная на дерево. Ясенетополь, как Н. сразу стал его называть, потому что никак не мог вспомнить, ясень это или тополь. А когда не помнишь, как нужно что-то называть, называешь так, как хочется тебе или как не хочется другим. Н. и поступал чаще всего не так, как поступают другие. Жизнь свою он называл нежно — нежизнью, себя он про себя называл Никто, а поскольку человеку нужна фамилия, он решил писаться Откин. В плане приватности и вообще… Интересно, догадается ли кто-нибудь прочитать в обратном порядке — Никто?

    Собственно, настоящий Никто должен жить нигде. Наверное, он не был настоящим Никто, потому что это почти титул и его еще надо заслужить. А он что же? Годами жил в городе, жил и жил, и только сейчас уехал. Город, правда, продолжал жить в нем. Он мешал городу жить в себе, но безуспешно. Пришлось взойти с городом внутри себя на ступеньки, сесть — с ним же — на лавку, говорить с хозяином, постукивая в глубине своего нутра крышами друг об друга.

    Хозяин, давно проглоченный домом, смотрел мутно. Он вспоминал свою жену, которую унесла река желтой волною — говорили, в город, говорили, в новый брак, но кто знает куда? — а у желтой волны ведь не спросишь. Жена жила в его глазах, и посетитель с интересом наблюдал за тем, как она выбивает половик, моет окна, готовит обед. Наконец хозяин закрыл глаза со спрятанной в них женой и назвал цену. Цена заняла всю террасу. Вслед за ней пришла тишина.

    Н. понял, что это как подавать милостыню нищему: нужно либо вообще этого не делать, либо дать столько, чтобы он перестал быть нищим; может быть, дать самого себя.

    Он сказал да. Цена послушно спряталась в карманы, соглашение состоялось. Дом теперь был его, до осени. Что же до самого дома, он явно не возражал на время отпустить давно проглоченного в предвкушении нового содержимого своей утробы. Собственно, Никто-Откин не думал, что его тоже можно проглотить — ну как проглотить никого? Само собой, никак.

    Хозяин ушел по тропинке. Он оставил все, даже фотографии жены. Это было бегство. Хозяин оказался легок на подъем. Просто легок. Все было выжжено изнутри.

    2

    — Лево руля, Виллем!

    — Есть, капитан.

    Ничего не происходило, никто не шевелился, никого не было, но голоса звучали, а корабль плыл.

    — Поднять кливер!

    Скрипел штурвал, стекло компаса отражало серебряные облака.

    — Эй, Дирк, помнишь трактирщицу в Гамбурге?

    — Еще бы… Трави шкоты!

    Но парусов не было тоже. Голые мачты, какие-то обрывки на снастях, в кают-компании на столе — засохшая рыба, окаменевший хлеб, бутылка с синевой испарившегося вина…

    — Капитан-то наш, верно, доходец подсчитывает.

    — И боцман тоже. Выбросили купца за борт, думали, шито-крыто будет, да мы-то видели!

    А вот чайки говорили взаправду, каждая свое, и друг друга понимали. Плаванье было каботажным.

    — Право руля, черт возьми! Впереди рифы!

    Но не было никаких рифов, не было мели, хотя темные тучи у горизонта и в самом деле были сушей. Ничто не мешало кораблю плыть, а голосам звучать, самим по себе. Голоса были живыми, люди — мертвыми, но с живыми голосами. Мертвые молчат красноречиво, а уж если заговорят…

    3

    Отражение жило на дне жестяного ведра. По утрам оно было веселым, вечерами — мрачным, сосредоточенным — на чем?

    Утренним отражением умываться было приятнее.

    Потешным дымом — как будто нарисованным — курилась печка. Дом тоже жил своей жизнью, дышал белыми кирпичами печной кладки, иногда кряхтел мощными крашеными дубовыми половицами.

    Кружка с «воином-освободителем», яйцо, хлеб с маслом, посыпанный стеклянными блестками сахара… Завтрак. Солнце указывает лучом на скудную еду и смеется.

    Ничего, зато после завтрака можно сесть за машинку цвета хаки и начать выстукивать: «„Летучий голландец“. История сюжета». Знакомая история выстукивается сама, «Летучий голландец» плывет по машинописным волнам Рейна — не зря ведь машинку зовут «Рейнметалл».

    На чердаке — чей-то топот, чуть ли не драка. Кто там еще? Он идет посмотреть, перебирает ногами скрипучие лестничные клавиши.

    Чердак пуст, окна затянуты паутиной, нет, не совсем пуст — в углу сундук, старинный, пыльный и тяжелый, не открывает себя, держит свое в себе. Внизу, на террасе, есть топорик…

    Вот замок сбит. И сразу — запах табака, густой, чуть гнилостный. Кто кашляет? Никто не кашляет? Еще как кашляет!

    Пятнадцать человек на сундук мертвеца,

    Йо-хо-хо и бутылка рома.

    Йо-хо-хо было, бутылки не оказалось. Лежала морская подзорная труба, рядом обнаружились фланелевая тряпочка с двумя кремнями, очень длинный старинный пистолет с инкрустированной тусклым перламутром ручкой и — шкатулка, большая, лаковая. Она открылась без помощи топорика.

    Внутри были старинная морская фуражка и тяжелый бронзовый ключ.

    «А где же пиастры? В таких сундуках — чтобы не
    было золота?»

    Но беда была в том, что Н. думал о деньгах, а они вовсе о нем не думали, никогда. Деньги живут своей жизнью, у них свои симпатии и антипатии, свои любимцы. Однако — зачем ему здесь деньги? На еду хватит, а больше все равно ничего не купишь. Интересно только, что за ключ, никакой похожей замочной скважины в доме нет. Но все-таки, если есть ключ от двери, должна же быть и дверь для ключа!

    Он закрыл сундук и спустился в сад. Дорожки давно заросли травой, огород — тоже, яблони зато исправно плодоносили. Что же наверху?

    Солнце каталось как блин по намасленной сковородке. Под одной из яблонь обнаружилась потемневшая от дождей скамейка. Н. сел, задумался: откуда такой сундук в валдайской глуши? Откуда я сам в валдайской глуши? Время тихо звенело, просачиваясь меж деревьев куда-то в междеревье.

    Дом стоял совершенно невозмутимо, окна тихо бледнели, отражая серо-голубую матовость послеполуденного неба. В одном из окон показалась женщина, она смотрела на него. Н. вздрогнул, в той комнате он еще не был.

    Он бросился в дом, добежал до двери, постучался,
    вошел. Пусто. Двуспальная кровать с никелированными железными шишечками по углам, без матраса, шкаф красного дерева. Он открыл створки, как будто ожидая увидеть там, внутри, кого-то. Но в шкафу жил лишь запах лаванды, густейший. Н. отпрянул, затем вновь заглянул внутрь. На полочках — шали, в другом отделении висит старинный плащ, ничего особенного, просто плащ-накидка, грязно-оранжевый.

    Никого.

    Он раскрыл фрамугу, пропихнул в нее край занавески, чтобы отметить окно, и вышел в сад. Окно было не то, где он видел женщину!

    Он зашел в соседнюю комнату, совсем пустую, и тоже вывесил наружу занавеску. Это окно оказалось с другой стороны от окна с женщиной. Между этими окнами в доме комнат не было. Это окно в никуда, понял он. Или из ниоткуда.

    4

    Что попало в окна памяти, что пропало, что видно со вспышкой, а что хоронится в темноте… Та женщина — видел ли он ее раньше? Присутствовала ли она в его прошлой жизни или в нынешней нежизни? Кто знает…

    Он попробовал представить себе ее с ребенком. Есть такие женщины, которых невозможно представить себе с ребенком. Она казалась как раз такой.

    Была ли она порождением этого дома — его серой пыли, неказистой кухонной утвари, речной сырости? О ней нельзя было думать как о матери — впрочем, и как о возлюбленной или о жене. Нет, просто женщина этого дома, пусть даже ее и нет. У каждого места есть своя душа, женская.

    «Что такое душа? — задумался Н., и от этого вопроса у него неприятно заныло под ложечкой, а перед закрытыми глазами зазеленели контуры огненного самолета. — Если есть душа, значит, должно быть прошлое. Если же, как у меня, прошлого нет, значит, нет души? Или она таится, ждет, чтобы теперешнее настоящее стало прошлым, накопилось?»

    Потом ему стало смешно. Где же еще думать о душе, как не в доме с привидениями? Угораздило же его сюда попасть! Сразу пришла в голову рифма — «пасть», и он подумал: что это, инфинитив глагола или же существительное? Если второе, то да, от этой самой пасти он и бежал сюда. Но может быть, это все-таки инфинитив: падение?.. От этого слова зеленый огненный самолет в глазах стал нестерпимо ярким и закололо сердце — так, что он лег на диван с вытертой канцелярской кожей и постарался прекратить всякие филологические игры то ли сознания, то ли подсознания, вообще ни о чем не думать. Боль ушла, и вместо нее, заполняя оставленное ею место, пришел сон.