- Александр Архангельский. Коньяк «Ширван». — М.: Время, 2016. — 288 с.
Книга прозы «Коньяк „Ширван“» проходит по опасной грани — между
реальной жизнью и вымыслом, между историей и частным человеком,
между любовью и политикой. Но все главное в этой жизни одновременно и самое опасное. Поэтому проза Александра Архангельского, герои
которой лицом к лицу сталкиваются с грозным историческим процессом, захватывает и не отпускает. В рассказе «Ближняя дача» мелькает тень умершего Сталина, на страницы лирической повести «1962»,
построенной как разговор с сыном-подростком, ложатся отблески
Карибского кризиса, персонажи повести «Коньяк „Ширван“» попадают
в Карабах за несколько недель до начала конфликта и застают исчезающий рай, который может обернуться адом.Ближняя дача
Рассказ
Москва бульварного кольца была неприбранной столицей коммуналок, облезлым остовом исчезнувшей роскошной жизни. Москва хулиганов Таганки спорила с Москвой
индустриальных зон, где шалили без финок и фикс, но со
свистящими нунчаками и свинцовыми кастетами, которые
напоминали сросшиеся перстни. Там, за горизонтом, начинался бесконечный край хрущевок и девятиэтажек, блочное
царство спальных районов: Черемушки, Беляево, чуть позже Теплый Стан.И были мы. Матвеевка. Ни город ни деревня. Возле станции — темные избы, просевшие и мрачные; грязный сортир
во дворе, ржавая колонка на обочине, бабки, повязавшие
платки по самые глаза, и запах загаженной, тлеющей жизни. По другую сторону путей — случайные пятиэтажки;
ощущение, что строить начали, а заселить забыли. Два или
три универсама, где пахнет оттаявшей треской и размякшим минтаем, но зато из прозрачного конуса наливают томатный сок, на прилавке стоит стакан с бесплатной солью
и мокрой алюминиевой ложкой, а в жестяных гильзах пенят
молочный коктейль. Но при этом в бесконечно длинном перелеске можно собирать грибы. В нем пахнет пыльной электричкой, прелой листвой; мужчинки ласкают увесистых
женщин, жарят на костре сосиски и разливают из бидонов
пиво. Если мужчинки довольны, то могут предложить пивка
в немытой майонезной банке, если злы — держись подальше; ко мне однажды подошли такие трое, дыхнули кислым,
посмотрели сверху вниз: ну как тебе, жиденок, нравится
у нас? Сердце провалилось вниз; я трусливо ответил, что
нравится, и они меня не стали трогать.Сейчас бы я вписал тот эпизод в большую историческую рамку, вспомнил бы борьбу с космополитами, которую Сталин задумал в Матвеевке, на своей Ближней Даче,
но в детстве имелись дела поважнее. Положить на рельсы
украденный у мамы пятачок, залечь в кусты, переждать
проносящийся поезд и отыскать раскатанную биту, горячую, как только что отлитый свинец. Или порыться в мокром шлаке бывшей свалки, найти двадцарик, оттереть его
и купить в продуктовом две булки по восемь копеек, одну
с маком, а другую с повидлом, еще останется на два стакана
газировки в красном автомате, один с сиропом, а второй, уж
ладно, без.На балконах кукарекали петухи, за металлическими гаражами, крашеными салатовой краской, можно было встретить тетку в вечном пуховом платке и с замызганными козами на собачьих поводках; козы презрительно мекали. Вдоль
железки были вырыты глухие погреба; обитые жестью тяжелые дверцы затворены амбарными замками. В погребах
хранили капусту с проросшей картошкой — и то и другое
крали в соседнем совхозе, когда-то носившем имя Сталина.
Возле помоек всегда догорали костры, и коленки у любого
мальчика были прожжены насквозь. А внизу, в овражной
сырости, валялись могильные плиты — следы аминьевского
кладбища; старые кривые буквы были непонятны и поэтому веяли тайной.Но главное было не здесь; главное начиналось на излете
Веерной, где городское шоссе обрывалось и тропинка вела
под откос, вдоль островерхого высокого забора, бесконечного, как двуручная пила. Поверх забора шла колючая проволока, она проржавела насквозь и где-то уже порвалась,
а где-то сбилась в колтуны; некоторые доски сгнили, и через щели видно было заросшую, заброшенную территорию.
Что там, за этим забором, меня не слишком волновало —
вплоть до четвертого класса. Очередная охраняемая зона.
Кем охраняемая, зачем и почему — какая разница? Что-то
там такое, краем уха, я слышал про вождя народов и его последнее пристанище в Матвеевке, но никакого интереса не
испытывал. Тем более, что в темной глубине раздавались
утробные гавки, а я особой храбростью не отличался. Мне
нравилось книжки читать, а бороться с большими собаками — нет.Поэтому я шел все дальше, дальше, к милой сердцу речке-вонючке, она же Сетунь; там процарапывался через густой
кустарник, проползал сквозь ржавый ельник, и через полчаса выныривал возле Поклонной горы. Перебегал, рискуя
жизнью, Минское шоссе — и снова терялся в лесу. Имя Поклонной горы должно было рождать ассоциации с Наполеоном и Кутузовым, но как никого из нас не волновало имя
Сталина, так поверх сознания скользили и слова учителей
про Бонапарта, понапрасну ждавшего ключи от города: вот,
дети, в каком замечательном месте мы с вами живем. Какая
там Поклонная гора? Мир вокруг был размечен иначе. Не
кровавой историей, а вольной природой.А чтобы понять, какая то была природа — в самом сгустке Москвы, в четверти часа езды от Ленинских гор! — достаточно узнать, что фильм про Дерсу Узала, легендарного
таежного проводника, снимался именно в Матвеевке. Представьте себе: чуть вперед — и уже Триумфальная арка, а немного назад — и пошла череда мосфильмовских посольств.
А тут — непролазные заросли. С непристойной силой прут
боровики и подосиновки; палая листва гниет так сладко,
так опасно; боярышник усыпан круглыми крепкими ягодами, зеленоватые орехи пахнут медом, ты один на целом белом свете, сам себе Дерсу и Узала.Возвращаться домой никогда не хотелось. Еще немного,
еще полчаса… Одну из таких бесконечных прогулок я затянул до сумерек. И вдруг скорей почувствовал, чем осознал,
что поменялось время года. Из дому я выходил в разгар роскошной алой осени, а теперь наступила зима. Дунул ветер,
небо раскорячилось, встряхнулось — по-собачьи, бурно,
и на незавершившуюся осень вывалился первый снег. Он
падал ровно и отвесно. Фонари на трассе стали синими, автобусы включили оранжевые фары, и что-то военное проявилось в ландшафте.Я поспешил домой, пока не развезло дорогу. Cтановилось
скользко, снег таял, ноги мокли. Пришлось тащиться в обход, вдоль шоссе. Добрел кое-как до гигантской больницы,
грозной именуемой аббревиатурой ЦКБ — в ней лечили
партийных начальников, прошмыгнул мимо официального въезда на Ближнюю Дачу, один в один складские ворота,
и понял, что дальше тащиться — нет сил. А, была не была,
и я свернул — на скользкую тропинку вдоль забора.Она появилась внезапно. Бесшумно проскользнула через выбитую доску. Как в замедленном черно-белом кино.
И встала поперек дороги.Топорщится мокрая шерсть. Глаза почти прозрачные,
зрачки как долька, узкие, смотрит ровно, не мигая. Ты уже
во всем признался или нет? Подумай.Я замер как вкопанный. И она в ответ не шевелилась. Надежно расставила лапы, тяжело уперлась в землю; страшная
хозяйка этих мест, немецкая овчарка с Ближней Дачи.Темнело, снег таял и стекал за шиворот; нужно было что-то предпринять. Но что? Будучи мальчиком робким, я на
всякий случай отступил — тихо-тихо, спокойно-спокойно,
усыпим бдительность, а там, глядишь, и отползем на трассу.
Овчарка убежденно рыкнула: стоять! И я бы охотно смирился, но в глубине закрытой территории на рык отозвались армейским лаем несколько других овчарок. И стало ясно, что
терять-то нечего. Либо эта пропустит, либо другие порвут.Я резко наклонился, сделал вид, что поднимаю камень,
замахнулся. Овчарка глухо заворчала. Не опуская руку, я
шагнул вперед. Ворчание перешло в утробный рокот. Следующий шаг. Она открыла пасть, вывалила страшный язык, от
которого пошел тяжелый пар, и присела, готовясь к атаке.
Третий шаг — она не прыгнула! Отвела глаза, по-детски заскулила, и, огрызаясь, отползла к забору; нырнула в черную
дыру, исчезла.На ватных ногах я добрался в тот вечер до дому. Что-то со
мной приключилось, из сознания выбило пробку, стало интересно, важно, до дрожи: что же там было, за этим забором?
Почему там никто не живет? Кто такой этот загадочный Сталин? И, даже чаю не попив, чтобы согреться, я полез в черную трехтомную энциклопедию, стоявшую на бабушкиной
полке. Сел в продавленное кресло и подряд, не пропуская ни
абзаца, от начала до конца прочел огромную статью.Статья восхваляла вождя, описывала путь героя, клеймила врагов-отщепенцев, была скучна как смерть, ничего про
Сталина не объяснила. Недовольный, я перелистнул страницу и попал на огромную вклейку: портрет усталого мудреца, крест-накрест перечеркнутый учительским карандашом.
Жирно, злобно; даже покарябана бумага. Странно. В нашем
доме никогда о Сталине не говорили; вообще избегали политики. Не было ничего, не знаем, тссс. Ну тссс так тссс, какая
разница… Оказывается, страсти тут кипели, только до меня
не доносились… Я окликнул бабушку и маму: а чего это вы
Сталина? Карандашом? За что? Он плохой? И почувствовал,
что воздух загустел, как холодец; мама с бабушкой умолкли
и надулись, откровенно недовольные друг другом.— Вырастешь — узнаешь.
И отобранный том был поставлен на полку.
Назавтра я снова спускался к вонючке вдоль щербатого забора. Было страшно. Вдруг опять появится овчарка?
Но при этом я сгорал от любопытства. А все-таки что там,
на Даче? Происходило что-то непонятное, меня, как металлическую стружку на магнит, напыляло на эту проклятую
дачу. Нельзя туда ходить. Нет сил сопротивляться. Порвут.
А, будь что будет. И я отодвинул повисшую доску.Здесь было безжизненно, глухо. Осины почернели, высохшие заросли чертополоха перемешались с пижмой; передвигаться было тяжело — поваленные мертвые стволы
покрылись скользким мхом и струпьями наростов. Никаких
тебе расчищенных дорожек, никаких протоптанных тропинок. Холодная пустая тишина, поперек которой каркают вороны. И, что очень странно, никаких собак. После долгих
мучений я вышел к дому с тыльной стороны. Дом был деревянный, крашеный темно-зеленой краской: цвет сукна на
биллиардном столе. Аляповатый, несуразный: очень длинный, а при этом низкий, двухэтажный, с выпирающей пузом ротондой.Из-за угла появился облезлый мужик в телогрее и высоких грязно-желтых валенках; в руках у мужика был эмалированный таз. Я отпрянул — спрятался за дерево. Но мужик
не глазел по сторонам, он был занят делом. Вывалил содержимое таза на снег, кисловато запахло крупой и тушенкой;
от кучи съестного пошел соблазнительный пар; мужик почмокал, посвистел, и в одну секунду на полянку перед несуразным домом набежали собаки. Виляя хвостами, переругиваясь, стаей! Им тоже было сейчас не до меня; их кормили,
и они так сладко, так жизнелюбиво жрали! А мужик стоял
и любовался на собачек.Незачем испытывать судьбу; я немедленно ретировался.
Не буду врать, что думал про историю, про то, как вот отсюда, из пахнущей талым снегом и солдатской кашей матвеевской Дачи, мог управляться целый мир — и управлялся
ли он на самом деле отсюда? Конечно же, я думал только
про собачек. Что вот сейчас они покушают, пометят территорию, принюхаются, побегут за мной.…Матвеевское разрасталось, разбухало; природной воли
становилось меньше, домов и жителей — наоборот; овраг
между Матвеевкой и Ломоносовским проспектом превратился в дорогой район, белые дома — как сахарные головы.
В лесу перестали попадаться могильные плиты, Поклонную
гору постригли под ноль… Только огороженная дача с аляповатым домом, перестроенным в несколько приемов, стоит как стояла. Говорят, что ее обиходили, расчистили упавшие стволы, прорыли дорожки, залили асфальтом.А еще говорят, что собачки там бродят по-прежнему; я не
знаю, проверять не рисковал.