Айзек Марион. Тепло наших тел

Айзек Марион. Тепло наших тел

Отрывок из романа

О книге Айзека Мариона «Тепло наших тел»

Мертвым быть не так уж плохо. Я сжился со смертью. Извините, представиться не могу. У меня больше нет имени.
У нас их почти не осталось. Мы теряем
имена, как ключи, забываем, как годовщины. Кажется, мое начиналось с «Р». Не помню. Смешно, а ведь
когда я был жив, то забывал чужие имена. Мой друг
М говорит, что, когда ты зомби, все смешно. Вот
только не улыбнуться. Ведь твои губы давно сгнили и отвалились.

Красавчиков среди нас не водится, хотя время
пощадило меня гораздо больше, чем некоторых. Не
знаю, как давно я умер, но разложение все еще на
ранней стадии. Серая кожа, трупный запах, запавшие глаза — и все. Я мог бы сойти за живого, которому пора в отпуск. Даже одет прилично. При
жизни я был бизнесменом, банкиром или брокером.
Как минимум — офисным мальчиком на побегушках и с амбициями. Одет я очень неплохо. Черный
костюм, серая рубашка, красный галстук. М иногда
над ним насмехается. Тычет пальцем в мой галстук
и где-то в животе производит глубокий, рокочущий,
полупридушенный смех. Сам он ходит в дырявых
джинсах и простой белой футболке. На эту его футболку страшно взглянуть. Ему стоило бы выбрать не
такой маркий цвет.

Одежда — наша любимая тема для взаимных
подначек, ведь только она и связывает нас с теми,
кем мы были раньше, прежде чем стать никем.
Некоторым не повезло, они одеты безлико. Шорты и толстовка. Юбка с блузкой. Тогда мы просто гадаем.

Ты была официанткой. Ты — студентом. Ни$
чего не припоминается?

Нет, ничего и никогда.

Настоящих воспоминаний не осталось ни у
кого из моих знакомых. Только смутные образы,
нутряное чувство чего-то давно утраченного. Тусклые контуры былого мира, привязчивые, как
фантомные боли. Мы узнаем плоды цивилизации:
дома, машины, общий пейзаж, но нам самим среди всего этого нет места. У нас нет истории. Мы
здесь и сейчас. Год за годом мы — то, что мы есть.
Никто не жалуется. Не задает вопросов. Как я сказал, не так уж это и плохо. Мы только кажемся
безмозглыми. Но это не так. Ржавые поршни разума все еще крутятся и приводят в движение шестерни — такие истертые, что снаружи практически ничего и не заметно. Мы мычим и хмыкаем,
пожимаем плечами, киваем, а иногда даже удается что-нибудь произнести. Не так уж это отличается от жизни.

Все-таки очень жаль, что мы позабыли имена.
Из всех наших потерь эта самая печальная. Моего
мне просто недостает. Имена остальных я оплакиваю. Я бы очень хотел полюбить их, но мы даже не
знакомы.

* * *

Мы живем в аэропорту на окраине большого города. Здесь наш дом, и нас тут сотни. Не знаю, когда
и как мы сюда пришли. Нам, конечно, не нужен ни
кров, ни тепло, но иметь крышу над головой приятно. Иначе пришлось бы бродить где-нибудь под
открытым небом, и — почему-то — это было бы чудовищно. Наверное, такая она и есть — окончательная смерть. Когда кругом пустота, не на что посмотреть, не к чему прикоснуться, только ты — и разверстая пасть небес. Безграничное, абсолютное
ничто.

Думаю, мы здесь уже очень давно. Мое тело еще
не разложилось, но среди нас есть и старцы, мало
чем отличающиеся от скелетов, с иссохшими, как
будто вялеными телами. Непонятно как, но они до
сих пор в состоянии передвигаться — мышцы тянутся и сжимаются. Я ни разу не видел, чтобы кто-нибудь из нас «умер» от старости. Не знаю, может,
мы вечные. Будущее для меня в таком же тумане,
как и прошлое. Я не могу заставить себя беспокоиться ни о чем, кроме настоящего, да и настоящее
меня не очень-то волнует. Видимо, смерть меня расслабила.

* * *

М находит меня на эскалаторе. Я катаюсь на эскалаторах по нескольку раз в день — каждый раз, когда
они включаются. Это своего рода ритуал. Аэропорт
заброшен, но время от времени электричество еще
просыпается. Наверное, где-то глубоко в подвалах
до сих пор трудятся какие-то аварийные генераторы. Загораются лампы, мигают экраны, эскалаторы
начинают свой ход. Я дорожу такими минутами.
Когда все вокруг оживает. Я встаю на ступень и, как
бесплотная душа, возношусь в небеса, в эту приторную мечту нашего детства, обернувшуюся теперь
грубой издевкой.

Тридцать, наверное, поездок спустя я поднимаюсь снова, и наверху меня встречает М. Сотни фунтов жира и мышц, намотанных на двухметровый костяк. Бородатый, лысый, помятый и подгнивший —
моя ступень выползает наверх, и на меня нисходит
этот не слишком-то привлекательный образ. Не он
ли ангел, ждущий у ворот? Из его перекошенного
рта тянется струйка черной слюны.

Он указывает в неопределенном направлении и
выдавливает:

— Город.

Киваю и ковыляю следом.

Мы идем за едой. Плетемся к выходу, и постепенно вокруг нас собирается целый охотничий отряд. Найти спутников для такой вылазки несложно,
даже если никто не голоден. Ясностью мысли мы
блещем нечасто. Стоит тебе ее выказать, все направляются за тобой. Иначе мы только бы и делали, что
стояли на месте и мычали. Мы и без того тратим на
это столько времени, что можно с ума сойти. Годы
и годы. Наша плоть усыхает, а мы стоим и дожидаемся, когда же она наконец облетит с костей. Я часто гадаю, сколько мне на самом деле лет.

* * *

До города живых недалеко, добираться удобно.
К полудню мы уже на месте и принимаемся за поиски живой плоти. Новый голод — очень странное
чувство. Он происходит не из желудка — у некоторых из нас и желудков-то не осталось. Он пронизывает тебя целиком — это тянущее, ноющее чувство, как будто каждая клеточка в твоем теле постепенно усыхает. Прошлой зимой, когда у нас было
большое пополнение, некоторые из моих друзей у
меня на глазах умерли окончательно. Сначала я расстроился, но замечать, когда кто-то из нас умирает, — дурной тон. Так что я отвлекся мычанием.

Наверное, конец света все-таки наступил. Города, по которым мы бродим, такие же прогнившие,
как и мы. Многие здания в руинах. Повсюду ржавые машины. Почти все окна побиты, и ветер завывает в лестничных пролетах, как умирающий зверь.
Я не знаю, что произошло. Чума? Война? Социальный крах? Или просто мы? Мертвые, явившиеся на
смену живым? По-моему, не так уж это и важно.
Если конец света наступил, то не все ли равно как?

Мы приближаемся к полуразрушенному многоквартирному дому, и до нас доносится запах живых.
Не мускусная смесь пота и кожи — кипение жизни,
наподобие озоновой свежести лаванды и грозы. Мы
нюхаем не носами. Этот запах чувствуется глубже,
как васаби, каким-то специальным отделом мозга.
Мы стекаемся ко входу и вламываемся внутрь.

Они прячутся в маленькой студии с заколоченными окнами. Одеты даже хуже нас, в рваные обноски. Небритые. За исключением М, которому до
конца своего телесного существования суждено носить коротенькие белесые усики и куцую бородку,
все мы гладко выбриты. Одно из преимуществ смерти, еще одна мелочь, о которой нам больше не приходится беспокоиться. Бороды, волосы, ногти… Мы
больше не воюем со своими первобытными телами.
Они наконец-то укрощены.

Медленно и неуклюже, но с неизменным упорством, мы надвигаемся на живых. Выстрелы наполняют затхлый воздух порохом и багряной дымкой.
На стенах возникают черные кровавые пятна. Отстреленная рука, нога, вырванный бок — все это не
имеет значения, все это мелочи. Падают лишь те, кому попадают в головы. Видимо, что-то еще теплится там, внутри, в трухлявых серых губках. Стоит лишиться мозга — и ты труп. По обе стороны от меня зомби мягко, глухо падают на пол. Но нас много.
Мы берем числом. Мы хватаем живых, и мы едим.

Еда — дело не из приятных. Я отрываю чью-то
руку, и мне противно. Мерзко. Мне отвратительны
его крики, я не люблю боль и не люблю ее причинять, но так устроен мир. Так устроены мы. Конечно,
если я не съем его целиком, если останется достаточно, то он поднимется и вернется с нами в аэропорт,
отчего, быть может, вечером мне будет не так гадко.
Я всем его представлю, а потом мы, наверное, постоим и помычим. Теперь уже сложно сказать, что
такое «друзья». По-моему, что-то в этом духе. Если
только я удержу себя в руках, если я оставлю достаточно…

Но я, конечно, не оставлю. Не могу. Как всегда, я хватаюсь за самое вкусное, за то, от чего моя
голова озаряется, как нутро проектора. Я съедаю
мозг, и примерно тридцать секунд я помню. Парады, запах духов, музыку… жизнь. Потом все угасает, я поднимаюсь, и мы тащимся прочь из города,
все такого же холодного и серого, как и прежде…
Но чувствуем себя немного лучше. Не сказать чтобы «хорошо», и, конечно, «живыми» нас тоже не назвать… разве чуть менее мертвыми. На большее не
стоит и рассчитывать.

Город исчезает вдали, и я волочусь позади всех.
Мои шаги чуть тяжелее, чем у остальных. М отстает, дожидается меня и хлопает по плечу. Он знает,
как мне противно многое из того, что для всех —
рутина. Знает, что я чувствительнее многих. Вот как
он иногда надо мной шутит: собирает мои спутанные темные волосы в два хвостика и говорит: «Дев…
чонка». Но он чувствует, когда шутить не стоит.
Сейчас М просто смотрит на меня и хлопает по
плечу. Его лицо давно не способно выражать эмоции, но я все понимаю. Киваю в ответ, и мы идем
дальше.

Не знаю, почему мы должны убивать людей. Не
понимаю, какая может быть необходимость впиваться зубами в чью-то шею. Я краду у живого то, чего
не хватает мне. Он исчезает — я остаюсь. Таков нерушимый закон безумного небесного законотворца — простой, но бессмысленный. Но этот закон
определяет мое существование, и я соблюдаю его неукоснительно. Я ем, пока не прекращаю есть, а потом ем снова.

Как все это началось? Как мы стали тем, чем стали? Что это было — какой-то вирус? Гамма-лучи?
Древнее проклятие? Или что-то еще более нелепое?
Мы нечасто об этом говорим. Вот они мы: мы существуем. И все идет, как идет. Мы не жалуемся. Мы
не задаем вопросов. Мы ни во что не вмешиваемся.

Между мной и всем остальным миром — огромная пропасть. Такая широкая, что моим чувствам ее
не пересечь. Крики глохнут, и той стороны достигают лишь стоны и мычание.

* * *

В зале прибытия собралась небольшая толпа — нас
встречают взгляды голодных глаз и глазниц. Мы
бросаем добычу на пол: два почти целых мужчины,
несколько мясистых ног, один расчлененный торс —
все еще теплое. Зовите это объедками, если хотите.
Или доставкой на дом. Наши мертвые товарищи
бросаются на еду, как дикие звери, и устраивают
пиршество прямо на полу. Остаточная жизнь, сохранившаяся в этих мертвых клетках, не даст им умереть окончательно. Но тот, кто не ходит на охоту,
никогда не почувствует настоящей сытости. Ему
всегда будет чего-то не хватать, как ослабшим, обессиленным морякам, лишенным фруктов и овощей.
Наш новый голод — одинокое чудовище. На безрыбье он довольствуется свежим мясом и теплой
кровью, но на самом деле все, что ему нужно, — эта
близость, страшное чувство единения, смыкающее
наши взгляды в предсмертные мгновения, этот негатив любви.

Машу М рукой и отхожу от толпы. Мне хочется подышать. Я давно привык к всепроникающему
запаху мертвечины, но сегодня от моих собратьев
исходит особенно зловонный дух. Забредаю в соседний зал и встаю на конвейер. Стою и смотрю в окно на проползающий мимо пейзаж. Смотреть особо не на что. Давно заросшие травой и кустами, зеленеют взлетные полосы. Самолеты, белые и
величественные, неподвижно лежат на бетоне, как
выбросившиеся на берег киты. Моби Дик наконец-то повержен и убит.

Я ни за что не позволил бы себе такое раньше,
когда был живым. Стоять неподвижно, смотреть,
как мир проплывает мимо, почти ни о чем не думать. Я помню усилия. Помню цели и дедлайны.
Задачи и амбиции. Помню, что почти все и всегда
делал не просто так. Теперь же я катаюсь и катаюсь себе на конвейере, совсем один. Доезжаю до
конца, переступаю на соседнюю ленту и еду обратно. Мой мир чист от посторонних примесей. Быть
мертвым легко.

Несколько часов спустя на соседнем конвейере
я замечаю женщину. В отличие от большинства из
нас, она не мычит и не шатается, и лишь иногда у
нее странно подергивается голова. Мне нравится,
что она не мычит и не шатается. Я ловлю ее взгляд
и так и не отрываю глаз. Мы сближаемся. На долю
секунды оказываемся совсем рядом, всего в нескольких футах. Разъезжаемся, и нас уносит в противоположные концы зала. Там разворачиваемся и смотрим
друг на друга. Снова встаем на конвейер. Снова
проезжаем мимо. Я корчу рожу, она отвечает тем же.
На третьей нашей встрече отключается электричество, и мы замираем друг перед другом. Выдавливаю
«привет», она дергает плечом.

Она мне нравится. Протягиваю руку и касаюсь
ее волос. Как и я, она еще на ранней стадии. Бледная кожа, впалые глаза, никакие кости и внутренние
органы наружу не торчат. Ее радужки чуть светлее
обычного для всех мертвых свинцово-серого цвета.
Она одета в черную юбку и аккуратную белую блузку. Возможно, бывшая секретарша.

К ее груди приколот серебристый бейджик.

У нее есть имя.

Я вглядываюсь — наклоняюсь, пока от моего лица до ее груди не остается всего пара дюймов, но
все без толку. Я не могу удержать буквы в голове,
они вертятся, уворачиваются от моего взгляда. Я вижу лишь череду бессмысленных черточек и линий,
а их смысл, как и всегда, от меня ускользает.

Еще одна шутка от М: на бейджиках, в газетах —
ответы на все наши вопросы написаны прямо у нас
под носом, но мы не умеем читать.

Ткнув в бейджик, говорю:

— Тебя… зовут?

Она смотрит на меня пустым взглядом.

Я указываю на себя и произношу все, что осталось от моего имени: «Эррр». Потом показываю на
нее. Она опускает глаза. Качает головой. Не помнит. У нее нет даже первой буквы, как у меня или
М. Она никто. Но не слишком ли много я хочу?
Я беру ее за руку. Мы сходим с конвейера в разные
стороны, сцепившись пальцами. У нас с этой женщиной любовь. Вернее, то, что от нее осталось.

Я помню, какой любовь была прежде. Мешанина эмоций и биологии. Выдержать все проверки, завести много общего, пройти огонь, воду и медные
трубы — вот чего она требовала. Любовь была пыткой, упражнением в самоистязании, любовь была
живой. Новая любовь проще. Легче. И слабее.

Моя девушка не из болтливых. Мы идем по
гулким коридорам аэропорта, время от времени
минуя кого-нибудь уставившегося в окно или в
стену. Пытаюсь придумать, что сказать, но в голову ничего не приходит. А если бы и пришло, вряд
ли я смог бы это произнести. Речь — мое главное
препятствие, самый большой валун в том завале,
что загромождает мой путь. Пока я молчу, мое
красноречие без труда карабкается по лесам слов и
расписывает высочайшие кафедральные потолки
картинами моих мыслей. Но стоит открыть рот,
как все рушится. Мой рекорд — четыре слога подряд. Потом что-то заст… ре… ва… ет. Вполне возможно, что при этом я самый болтливый зомби в
аэропорту.

Не знаю, почему мы все время молчим. Не могу объяснить ту удушающую тишину, нависшую над
нашим миром, отсекающую нас друг от друга, как
плексиглас на тюремном свидании. Предлоги даются с трудом, артикли утомляют, прилагательные —
прыжки выше головы. Физический ли это недостаток? Или немота — один из многих признаков
смерти? Или нам просто больше нечего сказать?

Я пытаюсь пообщаться со своей девушкой, пробую несколько неловких фраз и пустых вопросов,
пытаюсь добиться хоть какой-то реакции, малейшей
судороги ума. Она лишь смотрит на меня как на ненормального.

Мы бесцельно бродим несколько часов, потом
она куда-то тянет меня за руку. Спотыкаясь, мы минуем подножия эскалаторов и выходим на летное
поле. Я устало вздыхаю.

Мы идем в церковь.