Вячеслав Ставецкий: «Сегодня литература почти перестала замахиваться на великое»

Вячеслав Ставецкий: «Сегодня литература почти перестала замахиваться на великое»

Ростовский прозаик, лауреат премии журнала «Знамя» и «шорт-листер» «Дебюта» Вячеслав Ставецкий о конструктивной критике, альпинизме и литературной карьере.

– Когда ты начал писать прозу осознанно? Был ли участником каких-то литературных студий?

– Не знаю, где провести границу осознанности. Первые рассказы начал писать лет в семь, и каждый последующий текст был попыткой превзойти предыдущий, выработать собственный язык, точнее выразить свое отношение к миру. Разумеется, первые лет пятнадцать все это отправлялось в костер. Мера очень полезная – помогает трезвее относиться к написанному, без лишних сантиментов. Автору вообще нужно быть беспощаднее к себе, иначе ничего путного никогда не создашь. Писать специально нигде не учился. Единственной моей «литературной студией» был книжный шкаф: там стояли мои учителя, в потрепанных обложках, и все они мне что-то давали, кто – чувство сюжета, кто – чувство языка. Других учителей никогда себе не искал.

– К чему ты стремишься в рамках «литературной карьеры»? Если бы тебе предложили быть очень известным, но «плохим» писателем или пишущим по заказу, какова была бы твоя реакция?

– Плохих писателей сегодня хватает, и пополнять их ряды не намерен, даже за деньги. Думаю, нынешний кризис в литературе связан именно с избытком откровенно безвкусной прозы, а вовсе не с вымиранием читателя, как многие уверяют. Падение тиражей, по меньшей мере отчасти, вызвано защитной реакцией публики: люди просто не желают покупать плохие книги, которые критика преподносит им как нечто достойное. Посмотрите на тиражи переиздаваемых классиков, скажем, Харпер Ли или Достоевского – с ними все в порядке. Сегодня литература – за исключением нескольких имен – почти перестала замахиваться на великое, перестала создавать новые ценности, искать новые сюжеты, то есть давать читателю то, за чем он к ней, собственно, всегда и обращался. И читатель отвечает ей заслуженным равнодушием.
 
Как автор я стремлюсь прежде всего к поиску нового героя. Проблема современной русской литературы в том, что в ней почти не осталось героев – одни персонажи. Русский писатель по традиции все носится со своим «маленьким человеком», и этот человек до того измельчал, что о нем откровенно скучно читать. Литература сегодня превращается в богадельню, она полна историями про спивающихся слесарей и провинциальных школьных учительниц с несложившейся личной жизнью – нытики и неудачники заменили богоискателей прошлого. Такими историями писатель сегодня пытается удовлетворить мою потребность в смысле жизни. Безнадежное дело. Оправдывать это тем, что, мол, какая реальность, такой и герой, значит клеветать на наше время. С эпохой все в порядке – проблема в тех, кто о ней пишет. Великая литература прошлого – как русская, так и западная – была литературой о больших страстях. Раскольников, желая испытать свою теорию о человеке, шел рубить старуху-процентщицу, Кириллов искал Бога и, не найдя его, пускал себе пулю в лоб. Даже зануда-моралист Левин был по-своему одержим. Сегодня в литературе почти не видно страстей – так, страстишки, переживаньица. Кухонные драмы и офисные трагедии пришли на смену великим сюжетам. Пора сдать маленького человека в архив – хотя бы потому, что о нем нельзя написать ничего значительного. Кто займет место Раскольникова – покажет время. Но я хочу быть одним из тех, кто вернет литературе героя.

– Обращался ли к каким-либо еще жанрам: поэзия, драматургия? А хотел бы?

– Для меня поэзия и драматургия скорее не жанры, а отдельные виды искусства. И склад души для них нужен особенный. Поэт внутренне слишком свободен, драматург, напротив, слишком связан – сценой, прихотью режиссера. Прозаик находится где-то посередине. Мне эта роль ближе.

– Нужна ли, как ты считаешь, писателю «литературная учеба» – форумы, курсы, мастерские, Литературный институт?

– Уверен, писательству нельзя научиться. Повторюсь, все учителя уже стоят на наших книжных полках. Я каждый год посещаю Форум молодых писателей, организуемый фондом Филатова, но для меня это скорее важное место общения, среда, где можно обрести близких по духу. Такие мероприятия необходимы – но именно как форма встречи равных, а не учителей и учеников.

– Что ты читаешь для себя и на каких носителях?

– Читаю много, в равной степени и классиков, и современников. Предпочитаю бумажные книги. Чтение с экрана никогда не заменит шелеста страниц, как не заменит и особенного книжного запаха. Бумажная книга – это совершенно особенный вид коммуникации, более интимный, что ли. И более вдумчивый.

– Есть ли какие-нибудь книги, на которые ты ориентируешься, или авторы, которые вызывают у тебя «священный трепет»?

– От «священного трепета» стараюсь воздерживаться, ибо, как справедливо сказано, не сотвори себе кумира. Но свои авторитеты у меня, конечно, есть. Ориентируюсь главным образом на западную традицию – она мне духовно ближе. Это прежде всего Джойс, Пруст, Кортасар, Хемингуэй. Из русских ближе всех Набоков, он очень многое мне дал. Из поляков – Бруно Шульц. Это настоящий маг и волшебник, и удивительно, что он так малоизвестен. Вообще люблю разную прозу. У каждого автора есть чему поучиться, и я далек от возвеличивания одних и снобистского пренебрежения другими.

– Кого ты выделяешь из современных прозаиков до 35 и почему?

– Есть целый ряд молодых авторов, чье творчество мне близко. Удивительную по фактуре, по стилю, по чувству юмора прозу пишет Моше Шанин, один из недавних лауреатов «Дебюта». Из романистов могу выделить Святослава Иванова, его «Подозрительные предметы» – текст, который хочется перечитывать. Самобытный, ни на кого не похожий автор – Александр Киров из Каргополя, настоящий северный мистик с потрясающим чувством языка. Из недавно открытых – Глеб Диденко и Сергей Кубрин, редкие представители реализма, которых интересно читать. Замечательный лирический талант у Екатерины Туповой: ее миниатюры, на мой взгляд, стоят больше, чем романы некоторых молодых прозаиков. С большой симпатией отношусь к творчеству Ольги Брейнингер. Видел недавно первые главы романа, над которым она сейчас работает, и был в полном восторге.

– Что ты знаешь о своей фамилии и насколько для тебя важна «связь с корнями»?

– Моими предками были польские дворяне, из старинного рода шляхтичей Ставецких. На Украине, в Житомирской области, до сих пор существует небольшое сельцо Ставецкое, в далеком прошлом – владение моих прадедов. Сейчас от семейной истории осталось только эхо, но я этот отзвук в себе отчетливо ощущаю. Связь с корнями – важный ориентир. По происхождению я поляк, по вероисповеданию протестант, и это заставляет меня чувствовать себя частью западной культуры – больше, нежели русской. Но здесь есть и противоречие, потому что думаю-то я все-таки по-русски. Наверное, эта двойственность и есть то, что рождает мою прозу.

– Насколько я знаю, альпинизм одно из твоих больших увлечений – даёт это что-то тебе как писателю или как человеку?

– И как писателю, и как человеку. Был такой альпинист, Анатолий Букреев, покоритель одиннадцати восьмитысячников планеты. Он однажды сказал: «Горы не стадионы, где я удовлетворяю мои амбиции, они – храмы, где я исповедую мою религию». Я испытываю к горам сходное чувство. Это совершенно особенное пространство, где человеческое сознание работает по-другому. Только там всерьез понимаешь, кто ты, что по-настоящему ценно в твоей жизни, а что нет. Впервые я понял это лет пять тому назад, во время одного из походов, когда пережидал на перевале снежную бурю. Я провел там четыре дня, в одноместной палатке, вдали от людей и без связи, с небольшим запасом продуктов, без возможности получить помощь. Отчетливо помню свое первое чувство, когда спустился вниз и увидел первого человека, – это было абсолютное чувство счастья, как если бы я просидел на этом перевале год или вернулся с другой планеты. Когда приехал домой и услышал, как кто-то из знакомых жалуется на депрессию и нехватку денег, мне стало просто смешно. В горах происходит переоценка ценностей. Там я встретил другой тип людей, нисколько не похожих на тех, что привык видеть в городах. Люди, по собственной воле штурмующие обледенелые скалы на высоте в пять-шесть тысяч метров, сделаны из другого теста. Это те, для кого потреблятство и консьюмеризм в принципе невозможны. Они честнее и проще, если хотите – ближе к Богу. Да, думаю, альпинизм в конечном итоге – форма религии, и притом не самой худшей из существующих. Со временем я намерен рассказать об этом опыте – благо, сюжетов и материала у меня достаточно. Уверен, это получится хорошая книга.

– Литературные журналы сегодня – это пережиток прошлого или, наоборот, возможность для некоммерческой литературы?

– Убежден, что «толстяки» необходимы и, несмотря на все трудности, еще поживут. Они – важная часть литературного мироздания, на их страницах происходит обкатка новых имен и целых течений в прозе, поэзии, драматургии. Многие писатели были открыты именно «толстяками», и, не будь у иных авторов такой возможности, их творческая биография сложилась бы по-другому. Или не сложилась бы вовсе. Издательства слишком высоко задирают планку, ставят только на тех, кто уже созрел для рынка, а журналы дают шанс молодой литературе, в том числе и такой, которая лишена коммерческого потенциала. Если издатель – это садовник, который собирает урожай, то журналы – почва. Потерять их было бы большой ошибкой.

– Есть ли в Ростове литературная жизнь и насколько она тебя устраивает, участвуешь ли ты в том, что происходит? Думал ли ты о переезде когда-нибудь?

– Вероятно, какая-то жизнь существует, но я ею никогда не интересовался. Россия так уж устроена – все дороги ведут в Москву, в том числе и в литературе. Впрочем, это никогда не побуждало меня к переезду. На юге мне как-то комфортнее.

– Как ты считаешь, в чем секрет прозаической «ростовской школы»? Много авторов появляется сегодня именно там – Гуцко и пр.

– Не думаю, что есть какая-то специфическая «ростовская школа». Для меня литературное пространство едино, и деления его по территориальному принципу я никогда не понимал. По мне, так ты либо часть литературы, либо нет. А определяется это только одним – качеством написанного.

– Есть ли у тебя какой-то метод сбора информации и работы с текстом: дневники, записные книжки, может быть, специальные приложения?

– Мой метод работы с текстом вполне архаичен: я просто пишу от руки. Никаких ноутбуков в этом смысле никогда не признавал, в таком способе записи есть что-то неживое, механическое. Что же до сбора информации… Если мне нужна какая-нибудь историческая деталь, то я предпочитаю старые рассыпающиеся журналы, пыль архива, выцветшие фотографии. Лучшее приложение – картотека самой обычной библиотеки. Там можно найти удивительные вещи. Куда до нее мировой сети.

– Как быстро ты пишешь и сколько времени проходит от черновика повести до полноценного текста? Кто первый обычно видит твой текст?

– Пишу ужасно медленно, к цели продвигаюсь муравьиными шагами. Никакого «конечного» текста для меня не существует, он – миф, легенда, и я в него давно не верю. Каждый последующий черновик – лишь очередной этап, попытка добиться точности, почти всегда недостижимой. Таких черновиков у меня может быть множество, но ни одним из них я никогда полностью не доволен. Обычно первыми читателями моих текстов бывают друзья. А там уж – редакции, ридеры различных премий…

– Конструктивная критика для тебя возможна? И в какой форме?

– По логике вещей, конструктивная критика должна быть то же время и объективной, но я не верю в то, что объективная критика возможна. Это всегда – профессионально оформленное мнение отдельно взятого человека, не больше и не меньше. Я ценю мнение других людей, но не терплю, когда это мнение получает назидательную форму. А именно так чаще всего и происходит. Я иногда читаю критические статьи, некоторые из них написаны весьма увлекательно, но еще ни один критик не убедил меня в том, что хороший автор – плох, а плохой – хорош. Для меня уместнее другой вопрос: нужна ли критика? Наверное, нужна. Но лишь в той мере, в какой нужен обмен мнениями между равными людьми. Для любителей назидательного жанра больше подойдут церковные кафедры.


Отрывок из повести Вячеслава Ставецкого «Квартира»

Каждое утро в 11:30 Иосиф подкрадывался к окну в гостиной и, бросив взгляд на часы, выжидательно поднимал вверх левую руку. Когда минутная стрелка достигала, наконец, половины, он делал рукой решительный взмах, и с северо-запада, со стороны станции Котлубань, раздавался оглушительный залп немецких орудий. На мгновение замерев в воздухе, рука Иосифа тут же проделывала три плавных полускачка, и вслед за первой на северо-западе вступали вторая, третья и четвертая немецкие батареи, а немного погодя – круговое движение запястьем, резкий нырок влево – и орудийные расчеты за Гумраком. Проходило несколько томительных секунд, Иосиф взмахивал правой рукой, и с востока так же гулко и громогласно отзывались русские, чьи залпы под чутким руководством Иосифа постепенно подхватывали начатую немцами увертюру.

 Каждое утро в одиннадцать тридцать генерал вермахта от артиллерии Вальтер фон Зейдлиц приступал к обстрелу русских позиций в районе Мамаева кургана и «Баррикад», педантично обрабатывая их девяностопятифунтовыми снарядами, и каждое утро ему отвечали орудийные расчеты с противоположного берега Волги. Иосиф же дирижировал этими враждующими оркестрами, воображая себя капельмейстером в огромном концертном зале под открытым небом. Каждое утро он представлял, как где-то там бравые, сияющие улыбками артиллеристы в касках отдают честь ему, своему незримому дирижеру, как приступают к сверкающим на солнце орудиям (детища музыкального концерна «Рейнметалл», Дюссельдорф), и как, посвистывая, настраивают их, подкручивая нужные регистры, проверяя легким ударом камертона каждую гаубицу, каждую мортиру. Когда они фальшивили, Иосиф грозил им пальцем, когда играли чисто – одобрительно кивал головой. Мелким, рубленным движением левой руки он задавал такт умницам-артиллеристам из третьей и четвертой батарей фон Зейдлица, нетерпеливым движением правой указывал нерасторопным расчетам за Волгой, чтобы подтянули, не сбивались с темпа. И они послушно отзывались на его команды, исполняя для него сложную, грохочущую симфонию, грозным эхо разносившуюся над городом.

 Нахраписто ухали за горизонтом двухсотмиллиметровые басы, внушительно рокотали вдали стапятидесятимиллиметровые тенора, тонко подпевали им альты, дивизионные «сотки» и «восьмидесятки». Иосиф давно уже знал наперечет все эти голоса войны – гаубиц, мортир, зенитных и пехотных орудий. Наслушавшись их за полтора года, он легко мог отличить звук 37-миллиметровой «Шкоды» от грохота 50-миллиметрового противотанкового орудия «Pak», стон шестидюймовой гаубицы «Kanone 16» от гвалта аналогичной ей по калибру пушки «Sig-33», залп немецкого «Небельверфера» от залпа советской «Катюши». Война давно обновила звуки этого мира, исказила и извратила их. Вместо пения птиц – совиное уханье сверхтяжелой крупповской гаубицы «Мёрзер», вместо дуновения ветра – басовитый гул штурмового орудия «Stug III», вместо шума дождя – шакалий вой «Небельверфера». Иосиф давно убедился в том, что люди безумны, и нисколько не сомневался в том, что их безумие будет только прогрессировать. Он был уверен, что война будет продолжаться бесконечно, до тех пор, пока воюющие не доберутся до Арктики, и эти самые «Мёрзеры» и «Stug’и», едва ворочая дулами в многометровом снегу, не начнут рокотать где-нибудь посреди обледенелых скал Северного полюса и Гренландии. Все, чего он хотел для себя – вовремя соскочить с этого тонущего корабля, отвоевать себе маленькую безопасную нишу в этом насквозь враждебном мироздании, а там пусть воюют хоть на Луне, отбивая друг у друга кратеры и штурмуя покрытые серебряным прахом холмы – он, Иосиф, будет только махать им издали рукой, желая обеим сторонам приятного взаимоуничтожения. Благо, такая ниша появилась у него уже сейчас – в этой враждебной стране, в квартире с неизвестным ему номером, на улице с неизвестным ему названием.

Валерия Темкина