Легенда о черном гондольере
(Отрывок из романа)
Европу, словно бык овцу, покрыла тогда чума.
Косила, костлявая, не разбирая различий, иные города вымирали полностью. Нам, свыкшимся с идеей массового поражения, живущим бок о бок с атомными бочками, с бактериологическими горошинами под периной, должно быть чисто по-человечески любопытно: как же все это укладывалось в головах?
Как можно было верить в Божественное устройство мира или, например, в Разум или еще во что такое высокое, когда — вымирает город вплоть до невинных младенцев, и даже последняя мышка валяется перед собором навзничь, скочурив лапки вперекосяк?
Впрочем, к легенде.
Не обошла беда и Венецию. Некоторое время граждане могли тешить себя мыслью, что недуг пощадит город Святого Марка, что гордый, как вздыбленный лев, венецианский дух, будучи помноженным на сокровища стрегний, позволит свершится одному из Чудес, каковые так или иначе сопровождают, пусть и узким ручейком, всю историю человечьего рода. Пала Падуя, над Вероной стояло облако стона, а Венеция держалась, рыба в ее водах была свежа и проворна, и город даже готовился к очередному карнавалу. Первой ласточкой стал звонарь, рухнувший с кампаниллы ровно под ноги прогуливавшемуся у стен собора дожу, и, склонившаяся над неурочным трупом свита, с ужасом узрела на лице несчастного апельсиновые и баклажановые пятна, безжалостно свидетельствующие: «превед»! В кратчайшие сроки каналы запрудились зловонными трупами. К чести горожан — а, может быть, здесь не о чести должна идти речь, а о пресыщенности роскошной жизнью и карнавальными утехами — мало кто из венецианцев последовал унылой матрице «пира во время чумы»: напротив, в моду вошли коллективные самоубийства, ибо нет для настоящего Гражданина Лагуны ничего позорнее, чем смерть с изуродованным лицом и прогнившим телом, чем Некрасивая Смерть (ритуал сжигания чучела которой, кстати, именно с тех пор стал центральным событием карнавалов). И чем более знатной была семья, тем смелее выбирала она добровольную гибель — вот уж, воистину, высокая мода.
Семейство Дожа, впрочем, не торопилось выпустить из решающего ларца кривобородого демона суицида, ибо, во-первых, капитану свойственно в последнюю очередь покидать тонущий корабль, а во-вторых — а, возможно, тоже во-первых — социологические обстоятельства давали Супругу Моря несколько больше шансов в борьбе с неминуемым.
Но медицина и в наш век удручающе не всесильна, а заведующие чумой микробы-вирусы — или как они точно именуются, эти бессмысленные микроскопические сущности, которых еще Парацельс метко нарек Перхотью Шелудивого Дьявола — не имеют понятий ни о человечьих субординациях, ни о крепости дворцовых стен. Так что, и семья Дожа начала скорбную подготовку к финальной драме, проводя дни и ночи в молитвах (и лишь в скобках будет замечено, что сам Дож часть ночей решил уделить-таки напоследок Бахусу и Венерам, рассудив — и убедив себя, что рассудил справедливо — что его прямая обязанность насытить у последней черты как дух, так и плоть: чисто из соображений симметрии).
Особые чувства испытывала и единственная дочь Дожа, первая красавица города, а не исключено, что и Вселенной. Златовласая от природы, невысокого роста, но скроенная по небесным чертежам и сложенная с учетом исправления в означенных чертежах пары-тройки незначительных, но явных недочетов по части выпуклостей и округлостей, она играючи затмевала как солнце, так и любую луну, и Венеция всерьез опасалась, что Единственной Дочери никогда не суждено выйти замуж, ибо нет на свете совершенного рыцаря, дерзнувшего бы полюбить Абсолютную Красоту. С другой стороны, и Абсолютная Красота, по высоким понятиям, должна быть настолько разборчивой, что исход этой разборчивости, подобно хвосту числа Пи, может наступить лишь далеко за пределами земной жизни.
Жизнь, однако, сильнее как отдельно взятого дурацкого числа Пи, так и прочих отвлеченных измышлений о чужих невозможностях и долженствованиях. На карнавале, где, как известно, верх и низ не то что меняются местами, как то любят провозглашать кликуши с факультетов культурологии технических вузов, но просто начинают сомневаться в самой своей природе, Единственная Дочь столнулась у причала Сан-Марко с простым гондольером и полюбила его всем своим неопытным, но умным сердцем. Мужская красота — либо оксюморон, либо лингвистическая уловка содомита, рассуждать о ней в древней легенде вряд ли уместно: так, что не красоту полюбила Абсолютная Дочь, а запечатленную в твердом взоре непостижимо черных глаз готовность идти до конца. Твердь ли раздавит землю, как подошва жука, или сама расползется озоновыми дырами, превратится ли книга в файл, а тот, в свою очередь, в луч, но вряд ли родится мудрец, способный объяснить, чем пленяет самых разных женщин означенная готовность и чем вообще мила идея «конца» женщине: Той, в самом естестве которой зашито вечное продолжение. Так или иначе, Абсолютная Дочь влипла.
Черным гондольера прозвали не за цвет глаз. Тогда его еще вовсе не прозвали Черным, это случится ближе к концу легенды, но для простоты повествования уместно называть его таковым уже сейчас. Итак, Черный Гондольер тоже мгновенно полюбил обсыпанную конфетти от гребенок до ног Коломбину, в чьем костюме явилась пред ним Героиня Легенды. Лицо ее было прикрыто маской, знатное происхождение ее может и выдавала осанка, но не со всей полнотой. Мелькнула, однако, на парапете, на самой границе камня и воды, из-под края не по-коломбиньи длинного платья нога с такими крупными пальцами формы столь классической и при этом оригинальной, как — адекватное сравнение все равно невозможно, так что пусть придут на память вершинные достижения дизайна современных автомобилей и катеров.
Влажные маршруты влюбленных по солнечной лагуне и затененным каналам имели, безусловно, единственную-неповторимую траекторию: даже самый узкий переулок любой турист преодолевает по индивидуальной дуге. Гондола не оставляет следов на воде, схем нет, но каждый поворот весла отзывался в их сердцах тончайшим болезненным нарезом, и у воды все же, сообразили недавно ученые, есть своя память, а у ангелов, парящих над планетой, есть свое особое зрение… как знать, иной ангел, пролетая ныне — да вот прямо сегодня, сей миг! — над Венецией — наблюдает зримую только ему серебристую нить: это один из маршрутов прогулок Единственной Дочери и Черного Гондольера.
Разговаривали они немного, раскрывать свое происхождение Дочь не имела права, но гондольер — любящее сердце способно на многое — догадался обо всем сам. Сочувствующий Философ увидал бы в этих путешествиях крах самой — по умолчанию, незыблемой — идеи карнавала. Ничего такого особенного и нельзя, и верх с низом не только не смешиваются, но и в природе своей, по большому счету, не решаются усомниться, потому как решайся или не решайся, исход внятен, как костер инквизиции, а карнавал — всего лишь модель прекрасно знающей свой потолок игрушечной лжи. Единственная Дочь молчаливо мастерила бумажные кораблики (в силу дороговизны бумаги она одна во всем городе могла позволить себе столь эксклюзивное хобби) и пускала их по лагуне, а когда Черный Гондольер затягивал баркароллу, то это была грустнейшая баркаролла в многовековой истории его гильдии.
Время, может, и лечит (не будь оно на это способно, его, за никчемностью, и вовсе следовало бы упразднить), но не слишком скоро и не слишком эффективно: и не любую болезнь. Абсолютная Дочь перебирала содержимое своего cassoni, сундука для приданого: скатерти и простыни, кубки и вилки на глазах теряли смысл, превращались в предметы из ткани и металлов необязательных форм. А Черный Гондольер на очередном махе весла вдруг замирал, догадываясь, что вписался только что — миллиметр к миллиметру — в вираж, который должен бы принадлежать лишь двоим на всем свете, и чувствовал, как в районе гортани сгущается тяжелый ненужный ком… Нет же, нет, ни малейшего кома, что за слюни: он чувствовал, как укрепляется в глубине зрения и без того железная точка готовности идти до конца.
Долголикоротко, легенда делает легкий бустрофедон: чума — рухнувшая вера в чудо — подготовка державного суицида — Единственная Дочь, готовая глянуть в лицо смерти, желающая сделать это в него («Что? — не поняла Анна. — Сделать это в него?» — «Ну, глянуть в лицо смерти») поскорее, ибо чума принесла, вкупе со слезами-страданиями и новыми сведениями о человеческой физиологии, высшую справедливость: влюбленные не достанутся друг другу, так пусть не достанутся они никому.
Но старинная легенда неполна без Чудес. Городу крылатых львов было даровано небольшое по площади, но великое Чудо. На треугольном мысу, ограниченном Большим Каналом, каналом Джудекка и безымянным тогда канальчиком, который сейчас называется Риа де Салюте, на том самом мысу, где ныне возвышается Санта-Мария-Делла-Салюте, восьмигранный византийский шедевр двадцатишестилетнего к началу строительства Бальдассаре Лонгена, вбившего в ил более миллиона свай («Это ты с мокрощелкой когда приедешь, — грубо перебила Анна, — то и будешь ей из книжки зачитывать», и Константин Николаевич густо покраснел). В те годы на мысу стоял небольшой монастырь, о существовании которого за несколько месяцев чумы город естественным образом забыл, полагая, что уж монахи-то, как Божьи люди, благополучно полегли в первых рядах: должен же Господь порадеть своему контингенту хотя бы минимизацией страданий. Монахи, однако же, совершеннейшим образом не полегли: чистый воздух над монастырем исторг микробов. Мыс — рукой взять да подать от Пьяццы, но устремившиеся туда за волшебным спасением венецианцы дружно умирали в своих баркасах и гондолах на середине пути; та же участь подкарауливала и тех, кто пробовал пробраться из Дорсудоро, через вовсе незначительную водную преграду. Монахи стояли на другой стороне канала, доплюнуть можно, недоуменно разводя руками: мы тут не при чем, мы только молились, но ведь нам и положено, а Господь возьми и даруй нам чудо, а питаемся мы крупами, в обилии запасенными монастырем еще при покойном настоятеле: пища невкусная, но достаточная. Настоятеля этого сжечь бы, по-хорошему, за колдовство (с чего понадобилось запасать раблезианские количества круп?), но вот сбежал на небеса, предстал перед иным судом, проходимец.
Монахи, впрочем, слегка лукавили: минимальную связь с городом они поддерживали и кое-какие товары оттуда получали, пользуясь услугами Черного Гондольера (который к этому моменту повествования и впрямь уже несколько почернел лицом — не в мистическом смысле, а вследствие душевных терзаний по невоплотимой любви). Кто и зачем дал магическую силу Черному Гондольеру — а на него, единственного в Венеции, не действовал незримый редут, защищающий мыс от демографического кризиса — можно лишь догадываться, но классический текст легенды, что станет ясно уже совсем скоро, налагает ответственность на владыку преисподней. Слух о загадочном гондольере достиг Дожа, и хотя герой, в силу своей легендарности, отличался также и неуловимостью, у Дожа достало власти земной и верных слуг, чтобы изловить полезного антихарона.
Дож, разделяя разумное замечание, что целиком человечество, пожалуй, не спасти, а отдельного человека всегда можно, сделал выбор в пользу долга перед семьей, а что касается долга перед городом, то его ведь может выполнять в чаемом дальнейшем лишь живой Дож, в то время как мертвый Дож нимало к этому не способен. Понимая также, что перенаселение Мыса («Доброй Надежды», — не без иронии всунулась Анна; здесь, пожалуй, пора заметить, что рассказывал Константин Николаевич ей легенду пусть с интонациями, схожими с теми, что воспринимает теперь читатель, текст его все же был покороче и не такой литературовыгнутый) может противоречить стратегическим перспективам, Дож принял решение переместить в оазис лишь семью, пару совсем умных, точно пригодятся, клевретов и нескольких особо преданных секьюрити.
Черный Гондольер, тут уж точно в лучших традициях карнавала, выдвинул требование, которое казалось немыслимым лишь первые несколько секунд: во-первых, плыть-то надо, а во-вторых, можно пообещать да не выполнять. Что это за требование, читатель уже догадался, а Абсолютная Дочь буквально подслушала, случайно или специально оказавшись на галерее этажом выше, и сердце ее чуть не разлетелось, как материя при взрыве сверхновой (тут Константин Николаевич проверил пилюли в кармане), а молитва вновь парадоксальным образом воспела Чуму: ведь именно она, Ползучая Смерть, позволит девушке соединиться с любимым!
Мрачный колорит всех без исключения старинных легенд подсказывает, что Черный Гондольер свои обязательства выполнил, а Дож — воплотил коварные планы. После последнего рейса Черный Гондольер скоропостижно отправился в лучший из миров, а компанию ему в этой прогулке составила полудюжина особо немощных монахов: немощные-то они немощные, а крупу хряпают за все двенадцать щек, и не сказать, что особенно морщятся. Не изменило себе и Возмездие: не заставило себя ждать. Абсолютная Дочь сгорела в три дня, не промолвив ни слова и ни единого не выпив глотка воды. Чело ее с каждым сухим шагом, каковыми приближался роковой час, становилось все прекраснее и свежее, так что не оставалось никаких сомнений, что провожает ее за сияющую грань не Чума, а Любовь. Ни единой истинно — да и не совсем истинно, какие тут термометры употребить — любящей женщине не пожелаешь такой кончины, но — вот парадокс — человечеству-то вполне пожелаешь, чтобы женщины с такими кончинами в нем не переводились (эту мысль Константин Николаевич не артикулировал, но, в общем, она его миросозерцанию не противоречила).
Прекрасно было бы завершить легенду светлой надеждой на загробное воссоединение двух любящих душ, но, увы, давешние сочинители легенд — подобно нынешним брюзгливым интеллектуалам, таскающимся с торбами антигламура и антиголливуда (это Константин Николаевич подпустил иронично, имея под таким торбоносцем себя) — не щадили наши нервы. Судя по дальнейшим событиям, душа Черного Гондольера не обрела покоя. Дож, понявший, что натворил, ударился в покаяние, едва лоб о неф не расколошматил, но очень скоро Черный Гондольер (либо его призрак, сиречь проекция с того света на этот; тут уж не нам, смертным, числить себя Линнеями инобытия) явился за Дожем, усадил — Дож даже не сопротивлялся, не шумел стражу, шел как на веревочке, покорно склонив — в гондолу и увез… И увез.
И не ограничился этим. Раз в десять-двадцать, много — тридцать лет на протяжении столетий расцветает в Венеции, как экзотический йадовитый цветок в тайной оранжерее, слух о пробуждении Черного Гондольера, сопровождаемом внезапным перемещением его могилы на Сан-Микеле, и непременно пропадает без вести один человек.