Павел Крусанов. Ворон белый. История живых существ

  • Издательство «Эксмо», 2012 г.
  • Новый роман одного из ведущих мастеров современной интеллектуальной прозы.

    Он может быть прочитан как аллегория, сродни величественным образам Апокалипсиса.

    Другие прочтут роман как злободневную героическую хронику, историю смертельного поединка человека и бесчеловечного Зверя, пришедшего в современный мир, чтобы погубить жизнь.

    Третьи увидят в книге картину альтернативного сегодня, где Главный дух и его помощники, вещающие из волшебного ящика, ведут Русскую кочевую империю к новым победам.

    Словом, каждый найдет в романе то, что пожелает найти. И это признак настоящей литературы.

  • Купить книгу на Озоне

Князь — вожак нашей стаи. С самого детства,
как утверждали очевидцы, он боролся со страхом. Этого дерьма у него было ничуть не больше, чем у кого бы то ни было вокруг, но если
других подобное обстоятельство не слишком
заботило, то Князь воспринимал его, страха, присутствие как порчу и тяготился им, точно стыдной болезнью. Да, страх казался ему чем-то непристойным, оскверняющим одной зловонной
каплей реку самых чистых помыслов и дел. Поэтому он сражался с ним и действовал решительно: где бы ни появлялась возможность подставиться, поднимая подчас всего лишь воображаемую перчатку, и вызвать на себя чьи-то ярость
и гнев, Князь подставлялся и вызывал. Порой
это выглядело глупо, но в итоге он достиг своего и выбил из себя страх, как пробку из бутылки, после чего стал куда более спокоен и куда
менее безрассуден, поскольку неукротимые качества его освобождённой натуры открылись,
сделавшись для всех очевидными. Так что охотников связываться с ним надо было теперь поискать. Да и вправду, что толку связываться?
Как говорил сам Князь: «Если ты не боишься
умереть, то не можешь и проиграть».

Впрочем, время от времени Князь и без кажущегося повода позволял себе дерзкий жест,
дабы продемонстрировать, что небесный мандат,
дарующий ему право быть тем, кем он был —
вожаком стаи,— по-прежнему при нём. Одним
из таких жестов, помнится, стал скомпонованный им под мой озорной клавишный наигрыш
клип, пестрящий нарезками речей Главного духа
из волшебного экрана. Главный дух проникновенно, просто и мудро обращался то к собранию,
где заседали другие важные духи, то к духам-
посредникам с микрофонами и блокнотами, то
прямиком в магический эфир. Оставив содержательную часть посланий неприкосновенной,
Князь в особо сильных местах рассы́пал вспышки закадрового смеха, как делают монтажёры
всех этих комедиантских скетчей, разыгрываемых на волшебном экране потешным мелкобесьем. В таком виде Князь выложил клип в Сеть,
связующую наш мир с мирами дна и покрышки, и клип произвёл впечатление. Резонанс был
сильный — Сеть ходила ходуном и трепетала в
конвульсиях.

Тогда Князь подставился очень рискованно — с духами высокого чина шутить опасно, да
и ни к чему. Чтобы уберечь его от беды, Брахману пришлось провести специальный ритуал на
Куликовом поле, куда Брахман отправился вместе с Князем на его рыдване (пусть Князь и не
боялся смерти, но все мы хотели видеть его живым и в добром здравии). Что это был за ритуал — не знаю, о деталях ни Князь, ни Брахман
не распространялись. Сказали только, что удар
отведён — ярость и гнев духов обратились в сухую молнию, и та надвое развалила осину в Зеленой Дубраве, где стоял Засадный полк, в решающий час смявший ордынцев.

— Зачем Князь так поступил? — спросил
Брахмана после этой истории Нестор.— Это же
чёрт знает что — хохма, низовая культура, площадной карнавал.

— Он хотел сказать важным духам, что надо
отвечать за слова. А тех, кто не отвечает, следует время от времени мудохать,— объяснил Брахман.— Иначе люди перестанут верить духам. Перестанут верить, что те о них пекутся. Ведь если
бы добрые люди время от времени не мудохали
своих потешных бесенят, те давно бы уже шутили примерно так: «Неподалёку случился пожар
в доме престарелых. Пахло шашлыками».

Нас неизменно поражал радикальный ход
мысли Князя. Спроси его: как бы так изловчиться, чтобы не мыть на даче посуду? Он не скажет
«поехать на дачу с девицей» или «купить одноразовые тарелки/стаканы». Он ответит: «Чтобы не мыть на даче посуду, надо сжечь дачу».
Благодаря подобной непреклонности суждений
и действий многие за пределами нашей стаи считали Князя жестокосердным. Хотя о жестокосердии, конечно, речи тут идти никак не могло —
просто сам он ни при каких обстоятельствах не
роптал, жил, полагаясь на собственные силы и
небесное правосудие, и считал, что так следует
поступать всем. Ведь это вовсе не сложно. Плач
ребёнка и боль невиновного не оставляли его
равнодушным, а когда ему доводилось рубить
голову петуху, он рубил её с одного удара,— о какой жестокости сердца речь?

Князь был рус, как Нестор, и кудряв, как
Брахман, но в отличие от первого ежедневно
брился, а в сравнении со вторым выглядел несколько приземистее и тяжелее. Несмотря на
сломанный некогда нос (след юношеской борьбы со страхом), черты лица Князь имел правильные, хотя и немного зверские. Да и в целом… Лоб
его был чист, взгляд открыт, ладони сухи, и при
улыбке он никогда не скалил зубы, что отнюдь
не служило сигналом дантисту врубать свою
зверь-машину. Клыки у Князя были что надо,
просто в нашей стае считалось неприличным
скалить зубы, если вслед за этим ты никого не
собирался рвать в клочки. Не в пример Брахману, стремление к чрезмерному воздержанию
Князь не поощрял и не отказывался от радостей
жизни, хотя меру знал и в быту вполне мог довольствоваться малым. Аскезу же Брахмана с
учётом его особой практики Князь считал своеобразным сортом самоистязания путём поедания пирожных с горчицей.

Мы любили Князя. Он не был педантом и
верил в торжество благодати над законом. При
всей своей эмоциональной подвижности и неоднозначном устройстве ума он всегда оставался прям в суждениях, честен и справедлив. Был
гневлив, но отходчив. Имел волю действовать
безоглядно, но при этом не промахивался мимо
цели. Порой не знал снисхождения, считая его
оскорбительным, но не задирал нос, не впадал в
самодовольство и умел отдавать должное другим.

Добавлю ещё один штрих к портрету: в делах
Князю неизменно сопутствовала удача, и этот
знак судьбы был настолько отчётлив, что мы оказались способны прочесть его без помощи Брахмана. У других так: раз удалось, два удалось, а
на третий сорвалось; Князь же из раза в раз бил
метко и, устремляя палец вверх, всегда попадал
в небо. В Большой тетради Нестора, куда тот иногда позволял нам заглядывать, деяниям Князя
уделялось сугубое внимание, и отражались они
подробно, с тщанием. Князя, как и Брахмана,
Нестор переспрашивал особенно часто.

* * *

Рыбак, Одихмантий и Мать-Ольха — тоже члены нашей стаи. Ну и я — Гусляр. Всего — семеро. Брахман говорил, что, согласно Велесовой
нумерологии, это хорошее число, применительно к нам оно обещает (тут Брахман производил
некое буквенное исчисление — помню лишь титлы вверху строк и какие-то косые кресты снизу)
сладкую росу на полях зари, где свершится торжество наших белогривых дел. Перевести предвещание прозой мы не просили — и так неплохо.

Про Рыбака я кое-что уже сообщал. К сказанному следует добавить, что он обладал массой
полезных жизненных навыков — мог сноровисто закрутить шуруп, с толком запечь паштет,
взять из Невы судака, ловко подстричь пуделя,
сделать массаж стопы, выжать из тыквы сок и
пальцем лишить врага глаза. Не подкачал Рыбак и обличьем: был высок, хотя и немного сутул, природно, не по-спортивному, точно матёрый самец гориллы, крепок и к тому же устрашающе брил круглую голову. Уму непостижимо,
зачем понадобилось небу при подобной внешности оставить этому зрелому верзиле ребячливую непоседливость и неистребимое разгильдяйство, вынуждающее его при первой возможности вёрсты мерить пудами? Тайный замысел?
Недосмотр хранителя? Огрех творения? В силу
какой-то из этих причин (а возможно, иной, не
учтённой) Рыбак не мог и пары дней обойтись
без командира, непогрешимого полковника, которому он готов был вручить собственную узду — владей и правь. Иначе, предоставленный
самому себе, он терялся, трещал по швам, в котелке его срывало клапана, и человек шёл вразнос. Рыбак не знал, как можно жить без узды, когда всё дозволено,— остановиться, определить
себе меру самостоятельно было выше его сил.
По существу, Рыбак представлял собой тип
прирождённого денщика — балагура, пройдохи,
плута, но при том мастера обихода, преданного
всей печёнкой своему высокоблагородию и готового положить за него живот, поскольку искренне обретал в нём спасителя и благодетеля,— тип
сейчас, увы, практически не востребованный.
Так великий загонщик мамонтов не способен
раскрыть свой дар в мире, где зверьё с мохнатым
хоботом повывелось. Верно сказал Брахман:
Красная книга вымирающих животных.

Поскольку неволить человека было не в правилах нашей стаи (да и не прошёл бы тут этот
номер), Рыбак время от времени сам назначал
себе полковника, после чего начинал его опекать,
брать на себя его заботы и настойчиво, не спросив согласия, делать счастливым. Бывало, полковником для него становился то Одихмантий,
то Князь, а то и вовсе какая-нибудь бой-баба,
выисканная им по случаю на стороне. Обоснование его выбору найти было трудно, не имел
его, похоже, и сам Рыбак — так ложилась душа,
вот и весь сказ.

Надо ли говорить, что не бритая голова была
ему опорой? Управлял поступками Рыбака не
рассудок — руководило ими некое комплексное
чувствилище, куда входили по старой памяти
беспокойные семенники, жажда нежности, душевного тепла и любви, то есть те эмоциональные зоны, ответственность за которые традиционно принято перелагать на сердце, а также отменное обоняние (любую вещь, попавшую ему
в руки, будь то карандаш или очки, он непременно обнюхивал), обитающий во рту вкус, непомерная мнительность по отношению к чуженям
и некая вторичная страсть (которая могла бы
свидетельствовать о соборном устройстве его
духа, не будь она столь эгоистично назойлива),
настойчиво зовущая делиться с близкими обретённым наслаждением, тем самым его приумножая. Как только некий раздражитель влагал персты в это чувствилище, Рыбак тут же начинал
сообразно действовать или как минимум вербализировать свои ощущения. Остановить его тогда, если паче чаяния действия его и речи оказывались несуразными/чрезмерными, было делом
нелёгким, так как, пресечённые внешне, они не
останавливали внутреннего развития и, как водный поток, на время скрывшийся в карстовые
полости, в самый неожиданный момент вновь
прорывались наружу. Так что не сразу и поймёшь, с какого перепугу он посреди учёной беседы, закрученной вокруг сравнительного анализа трансперсонального опыта Теренса Маккенны и опыта кочующего психоделика Цыпы,
вдруг начинал рассказывать о гастрономических совершенствах пятнистой зубатки, перекрывающих по всем статьям достоинства зубатки синей.

Отдельно следует упомянуть об отношении
Рыбака к зеленцам, которых он нарочито презирал, считал их тотем — гвинейскую жабу-рыбокола — бесполезной тварью, а в деятельности
всей их стаи видел коварный подвох и скрытое
паскудство, поскольку иному и завестись там было не из чего: мышам для развода нужны хотя
бы ветошь и грязь — у зеленцов не было и грязи.
Вероятно, Рыбак подспудно чувствовал, что если дело у них пойдёт так и дальше, то скоро зеленцы начнут жечь книги, и первыми в костёр
полетят «Записки охотника» писателя Тургенева, полесник Пришвин и его любимый Сабанеев — «Рыбы России». Поэтому на футболке
Рыбака красовалась надпись: «Убей бобра —
спаси дерево».

Презрение Рыбака к зеленцам порой принимало крайние формы, и тогда он начинал бросать на газоны окурки и швырять в воду полиэтиленовые пакеты от конопляной прикормки.
Нрав у него был разбитной, легко возбудимый,
а главенствующим свойством натуры помимо
спасительной тяги иметь на себе наездника являлась, как я уже говорил, подозрительность.
Благодаря этому свойству плюс навыкам службы в десанте Рыбак добровольно взвалил на себя обязанность следить за безопасностью нашей
стаи и в зародыше давить любые угрозы, которые постоянно ему вокруг — по большей части
беспочвенно — мнились. Страж в Рыбаке не дремал ни секунды, и стоять он готов был насмерть,
как Брестская крепость.

* * *

Ну вот, теперь про Одихмантия.

Материализм, идеализм и мистицизм смешаны были в этом уважаемом реликте в той пропорции, которая всегда определяла позитивистский тип сознания, безымянно существовавший, конечно же, уже задолго до Конта и Ренана.
Физические и умственные особенности Одихмантия удивляли и настораживали всех, кому
когда-либо доводилось иметь с ним дело. В нашей стае он по праву считался старейшиной, но
время, кажется, было совершенно не властно над
его коротким, плотным, туго вздутым, покрытым
веснушками и рыжим волосом телом, которое
выразительно венчала крупная, лысая, обнесённая по кругу седым пухом голова. Раз увидишь —
не забудешь. По крайней мере, ни в каких излишествах Одихмантий себя не ограничивал, легко давая фору гулякам куда более молодым, и
ничто в его организме при этом не ломалось.
Удивительная крепость костяка и всего, что к
нему прилажено. С памятью у него тоже было
всё в порядке, хотя порой одна и та же история,
рассказанная им в разное время, немного отличалась от своего близнеца в деталях и обрастала уместными к случаю подробностями. Одихмантий помнил содержание всех книг, которые
когда-либо прочёл, а также имена их авторов,
мог при случае блеснуть дословной цитатой и
легко производил в уме арифметические действия, на которые иные магистры точных дисциплин осмеливались только при наличии калькулятора. Неудивительно, что ходили слухи,
будто природа его — нечеловеческого свойства.

У Одихмантия был злой язык, однако это не
мешало ему с готовностью приходить на помощь
другим, при том что сам он редко кого-либо
утруждал просьбой о помощи. За плечами его
тянулась во мглу прошлого длинная жизнь, полная затаившихся в сумраке событий и не всем
уже доступных впечатлений. В молодости он с
альпенштоком штурмовал горы, покушаясь даже на семитысячники, погружался в точную науку, извлекая оттуда учёные степени, ходил под
парусом на шверботе, два с лишним десятка полевых сезонов отколесил в качестве начальника
археологической экспедиции по таёжной глуши,
казахской степи, Алтаю и изрезанному ущельями Памиру, сочинял либретто для оперетт, бил
в степи байбаков, нагулявших под кожей драгоценный целебный жир, писал в журналы о художественной фотографии и чёрт знает чем ещё
ни занимался. При этом все мы чувствовали, что
сведения наши о нём не полны, что, несмотря на
кажущуюся исчерпанность его рассказов, в тени всегда остаётся что-то ещё, чего мы об Одихмантии не знаем. Иначе мы бы просто посмеялись над подозрениями о его нечеловеческой
природе, а мы не смеялись. Даже задумывались:
не из четвёртого ли он мира дна? Или, может
быть, из второго — покрышки? Задумывались
и листали атлас с картинками населяющих эти
области тварей.

Идея составить такой атлас принадлежала
нам с Нестором. Дело в том, что многие сетевые
дневниковеды проскальзывали в волновое пространство Сети из верхних и нижних миров, о
чём свидетельствовали аватарки перед их никами. Время от времени различные истории об
этих существах просачивались также на волшебный экран и даже анонсировались в экранном
бюллетене. Примерно следующим образом:

— Бека, завладев дневником безумного персеида, вызывается показать унадшам путь к тайной столице мира Тарн-Ведра.
— Асгардам удаётся заманить репликаторов в
ловушку и запереть в помещении с устройством, замедляющим время.

Или так:

— Ученые мира Пангар создают лекарство от
всех болезней. Матрана выясняет, что чудодейственное зелье производят из симбиотов.
— Ночные кошмары замучили Тикулка до такой степени, что он стал путать сон с явью и
жить в двух реальностях. В первой он — отважный пожарник, а во второй — зелёный
чотомит.

Ну вот мы с Нестором и провели работу: выудили из бюллетеней и Сети все доступные сведения о живности, обитающей в мирах дна и
покрышки, разложили их по полочкам и, как
смогли, проиллюстрировали. А живности там
было пруд пруди, одна другой краше. Больше
всего Одихмантий походил на гугулаха из мира
Твин, только у него не было на черепе бугристых складок и за ушами не росли кожистые трубки. Словом, вопрос оставался открытым.

Помнится, Кант в «Естественной истории
неба» писал: «Кто осмелился бы дать ответ на
вопрос: распространяет ли грех свою власть на
другие сферы мироздания или там царит одна
только добродетель? Не принадлежит ли наша
несчастная способность впадать в грех к некой
области между мудростью и безрассудством?
Кто знает, вдруг обитатели иного мира не настолько благородны и мудры, чтобы быть снисходительными к неразумию, вовлекающему в
грех, слишком прочно привязаны к материи и
обладают слишком малыми возможностями духа, чтобы суметь нести ответственность за свои
поступки перед высшим судом справедливости?» Вот голова! Вот сумрачный германский
гений! Не хуже нашего Брахмана. Как прав он
был в своих догадках — что ни слово, то в яблочко.

Основной пружиной, двигавшей Одихмантия по жизни и нёсшей ответственность за логику его поступков, являлось, пожалуй, стремление к душевному комфорту, что вовсе не равно
тяге к покою. Одихмантий не хотел покоя, он
был деятелен и самостоятелен в своих действиях. Он жаждал приключений. В нашей стае он
чувствовал себя комфортно, и за это свидетельство здоровья нашей среды мы были патриарху
благодарны. Кроме того, Одихмантия при всей
его самодостаточности определённо тянуло к
Князю. Я уже говорил, что Князь был удачлив,
Одихмантий же, по всей видимости, полагал, что
везение — штука заразная. Нечего и говорить,
всяк был бы не прочь подцепить эту завидную
бациллу.

* * *

Мать-Ольха была с нами и вместе с тем словно
бы немного в стороне, несколько отдельно, незримо оградив своё заветное духотрепещущее
тело прозрачным буферным пузырём. Трудно
описать это — с виду, казалось бы, никак не выраженное — положение. Тем более что снаружи,
извне никто бы и вовсе ничего не заметил — почувствовать условность её присутствия в стае
мог лишь член стаи. Чтобы пояснить сказанное,
следует два слова посвятить обрядовой стороне
нашей жизни.

Мы склоняли голову перед баней. Мы чтили её. Воспоминание о ней приводило нас в священный трепет. Потому что баня — это не просто место, где трут мочалкой спину и мешают в
шайке воду. Нет. Существо бани — мистерия,
символический путь могучего духа нашей земли,
который в историческом времени виток за витком, точно бегущий огонёк по ёлочной гирлянде, упорно идёт дорогой Феникса к своей Вифлеемской звезде. Раз в две недели мы отправлялись в баню и проживали эту мистерию сообща,
стаей, умирая и воскресая вместе с духом нашей
земли. Сначала мыли и сушили парную, потом
проветривали, поливали из ковша стены, затем
давали жару и снова остужали и лишь после этого, метнув на раскалённые камни черпаком воды, люто, так, чтобы при вдохе горели ноздри и
ныли зубы, поддавали пару и выгоняли первый
пот. Затем в два веника и в три захода, чередуя
пламя преисподней с ледяной купелью, немилосердно выгоняли душу вон, бережно загоняли обратно и, кто гладко-красный, кто леопардово-пятнистый, восставали из пекла к новой
жизни. Там, в бане, клубилось и пульсировало
иное пространство, там Князь и Брахман были
смиренны, а Рыбак — мистагог. Только Мать-Ольха не ходила с нами в баню, потому что она
наш женский брат.

Мать-Ольха всегда была широка душой, крута нравом и богата телом, а вот говорить с деревьями научилась уже на моей памяти. Поначалу, гуляя в садах и скверах, она останавливалась
и слушала листву, её легкий трепет или волной
нарастающий на ветру шум. Зимой прикладывала ухо к коре и, стянув перчатку, стучала по
звонкому стволу рукой, трогала мёрзлые ветки,
отзывающиеся шелестящим бряцанием. А однажды весной, в апреле, когда после оттепели вдруг
снова ударил запоздалый мороз, она позвала меня в Комарово и показала берёзу, у которой из
зарубки пошёл сок, но загустел на холоде и замер чередой наплывов, как какой-нибудь каменный пещерный водопад, только здесь было чуднее — прозрачный, застывший, ледяной водопад
берёзового сока. «Смотри, это музыка,— сказала Мать-Ольха.— Слышишь?» И я увидел эту
стылую, покатую, вспыхивающую хрустально-матовыми бликами лесную музыку. Я её увидел,
а Мать-Ольха, похоже, её и впрямь слышала. Мы
отломили по сосульке и сунули в рот берёзовые
леденцы. Я запомнил тот день, полный весенних лесных запахов и застывшей музыки со студёным детским вкусом.

Потом Мать-Ольха устроила у себя дома настоящий дендрариум: на подоконниках в горшках ловили заоконный свет миниатюрные баобабы, денежные деревья, бегонии и прочая мелкая экзотика, а по углам и вдоль стен стояли кадки с гигантами (в масштабе городского жилища)
под потолок. Что-то у неё там то и дело вегетативно размножалось, то и дело прорастали какие-то семена — словом, был при дендрариуме
и свой детский сад. О чём вещали ей деревья, что
рассказывала им Мать-Ольха — не знаю. Однако любовь их определённо была взаимной: однажды у неё в гостях я увидел, как некое древо —
с виду фикус, но я не знаток,— отчётливо сложив тугие ласты, поймало случайно оброненную Матерью-Ольхой фарфоровую чашку кузнецовского завода. Поймало и не отпустило: до
пола чашка не долетела — так и осталась качаться, зажатая в мясистых, окроплённых чаем зелёных лапах.

Как описать Мать-Ольху, чтобы далёкий брат
её увидел? Соломенные волосы, заплетённые в
тяжёлую косу, широкое мягкое лицо, сияющий
взгляд серо-зелёных глаз, могучее тело в просторных одеждах. Её можно было уподобить небольшой буре — мир, в который она входила,
начинал колыхаться. Буря эта бывала весёлой
и озорной, а могла обернуться злой, секущей и
разрушительной — тогда в вихрях её натягивались и крепли струны, о которые можно было
порезаться.

Испытывая к деревьям воистину материнские чувства, с людьми Мать-Ольха находилась
в более требовательных отношениях. Она жаждала владеть их вниманием, и, не получив удовлетворения, жажда её смирялась трудно, иной
раз покоряясь обстоятельствам, иной — порождая месть. Безусловно, Мать-Ольха могла увлечь
слушателей яркой речью, полной живописных
наблюдений и непредсказуемых заключений, но
взамен обязательно ждала отклик в виде удивления и восторга. Она была трудолюбива, но плод
её трудов — будь то выволочка городским духам
за нарушение небесной линии (она писала огнедышащие статьи в новостные бюллетени), вязаный шарф, найденный гриб или ощипанный
гусь — нуждался в похвале, иначе Мать-Ольха
терзалась и обрекала равнодушную мужскую
вселенную на попрание. В кругу, где она открывала душу (всегда доверчиво, во всю ширь —
иначе не умела), а ей в ответ не воздавали должного, она скучала и долго там не задерживалась —
проявлять в отношении Матери-Ольхи безразличие, не замечать её, а тем более подвергать критике, в её личном уложении о наказаниях считалось величайшим преступлением, заслуживающим высшей меры презрения.

Мы старались не обделять Мать-Ольху добрым словом, однако, случалось, отвлекались на
посторонние предметы. Что делать — она терпела наше несовершенство (несмотря на все её
буферные пузыри, мы — стая, и Мать-Ольха,
случись нужда, постояла бы за каждого из нас,
как за родимое чадо), и с её стороны это было
воистину великодушно. Она не испепеляла нас
высокомерием, она милостиво оставляла нас в
живых, однако всё, что уводило наше внимание
в сторону от Матери-Ольхи, которой это внимание должно было принадлежать безраздельно,
ей решительно не нравилось. В результате причины отвлечений, будь это люди, духи, небесные явления или природные ландшафты, подвергались с её стороны желчному разносу как
вещи воистину ничтожные. Похоже, похвала и
восторженное внимание были необходимы ей
в жизни, как соль в пище, они делали для Матери-Ольхи жизнь лакомой и участвовали в её обменных процессах. Ну а если кто-то осмеливался дерзить, бросать упрёки, искать недостатки…
Я говорил уже — эти были для неё сущим ядом
и вызывали в её организме несварение. Таких
Мать-Ольха, натягивая в голосе убийственные
струны, рубила в окрошку без всякого снисхождения.

Вообще чувствам её был неведом мягкий режим, они с ходу включались на всю катушку.
Иногда выходило так, что действительность замыкала сразу несколько контактов, и у Матери-Ольхи одновременно подавалось питание на
плохо, казалось бы, совместимые переживания.
В результате, случалось, складывались забавные
конфигурации — например, Мать-Ольха беззаветно любила родину, ненавидя в ней практически всё. Можно привести немало примеров…
Нет, пожалуй, не стоит. Только деревья родины
могли рассчитывать на её неизменное покровительство.

Следует заметить, что Рыбак испытывал
определённые подозрения по отношению к Матери-Ольхе, поскольку не имел возможности изведать крепость её духа в опаляющей мистерии,
а кроме того, был твёрдо уверен: бабьи умы разоряют домы. (Этот постулат он временно запирал в скобки забвения, когда в полковники себе
назначал какую-нибудь девицу.) Помимо этого,
из-за любви Матери-Ольхи к деревьям Рыбак
то и дело тяготился сомнением: а не тайный ли
она зеленец? Мать-Ольха чувствовала в Рыбаке брожение какой-то нехорошей мысли и отвечала ему ленивым небрежением. Если говорить
прямо, кроме стайного чувства примиряла её с
Рыбаком лишь надпись на его футболке.

* * *

Про себя скажу одно: я — Гусляр, моё дело —
трень-брень. Петь былины.

Сложи нас воедино, мы со своими достоинствами, гасящими отдельные ничтожные недостатки, были бы, пожалуй, совершенным организмом. Этакой устойчивой, неодолимой химерой… Как семь пальцев на одной руке — попробуй
представь такое безобразие. Особенно сжатым
в кулак. Впрочем, и сам по себе каждый из нас,
безусловно, мог рассчитывать на восхищение.

И вот ещё — чуть не забыл,— тотемом нашей
стаи был белый ворон.

Одри Хепберн. Жизнь, рассказанная ею самой. Признание в любви

  • Издательство «Эксмо», 2012 г.
  • Ее прошлое не было безоблачным — Одри росла без отца, пережив в детстве немецкую оккупацию, — но и «Золушкой Голливуда» ее окрестили не случайно: получив «Оскара» за первую же большую роль (принцессы Анны в «Римских каникулах»), Хепберн завоевала любовь кинозрителей всего мира такими шедеврами как «Завтрак у Тиффани», «Моя прекрасная леди», «Как украсть миллион», «Война и мир». Последней ее ролью стал ангел из фильма Стивена Спилберга, а последними словами — «Они ждут меня… ангелы… чтобы работать на земле…» Ведь главным делом своей жизни Одри Хепберн считала не кино, а работу в ЮНИСЕФ — организации, помогающей детям всего мира, для которых она стала настоящим ангелом-хранителем. Потом даже говорили, что Одри принимала чужую боль слишком близко к сердцу, что это и погубило ее, спровоцировав смертельную болезнь, — но она просто не могла иначе…

Три месяца и целая жизнь

— Сколько мне осталось?

Я постаралась, чтобы голос звучал как можно спокойней, в конце концов, врач ни в чем не виноват, истерика бессмысленна, эту битву я проиграла.

— Не более трех месяцев. Сожалею, мы ничего не можем поделать… Четвертая стадия… Никто не может.

— Три месяца? Не слишком щедро, нужно поторопиться, чтобы успеть.

— Что успеть, мадам?

— Вспомнить всю свою жизнь, доктор. У меня была замечательная жизнь, я встречалась со столькими талантливыми людьми. Трех месяцев, чтобы с благодарностью подумать о каждом, пожалуй, маловато… Но если вы обещаете только три… не буду терять время.

Я от души улыбнулась. Ответная улыбка была кислой.

Мне действительно нужно многое вспомнить и многих мысленно поблагодарить.

Разве можно в последние часы не думать о своих сыновьях, о Робе, о друзьях, обо всех, ради кого много лет ездила по миру…

Я была счастлива, и, прежде чем уйти, хочу еще раз мысленно прожить столько чудесных мгновений. Я успею это сделать, хотя три месяца для целой жизни ничтожно мало …

Операция оказалась бесполезной, она лишь ненадолго продлила мою жизнь, подарила немного времени, может, для того, чтобы я успела отдать дань всем, кто жил и любил меня, и всем, кто еще будет жить после моего ухода, надеюсь, здорово и счастливо.

У всех есть детство. только не у всех одинаковое…

Какие праздники люди любят больше всего? Дети, конечно, Рождество и свой день рождения. Я тоже. Став мамой, полюбила дни рождения своих обожаемых мальчиков.

Это был самый грустный день рождения в моей жизни.

Мама с отцом уехали, кажется, в Мюнхен, и я очень переживала, вернутся ли вовремя. Когда стало ясно, что нет, няня попыталась успокоить (лучше бы она этого не делала!):

— Просто их задержали важные дела. Взрослых часто задерживают дела. Они непременно пришлют тебе поздравление и подарок!

Я схватилась за эту спасительную мысль: конечно, конечно, их задержали дела, но родители обязательно пришлют мне весточку, ведь они меня любят, я знаю!

Утром никакого сообщения не было, няня снова успокоила:

— Одри, почтальон еще не приходил.

Кажется, я весь день просидела у окна в ожидании почты. Когда показалось, что почтальон идет, со всех ног бросилась к двери, чтобы открыть сразу, как только раздастся стук в нее, но…

— Он… прошел мимо?..

Няня уже осознала свою ошибку и теперь пыталась что-то исправить.

— Одри, может быть, письмо случайно положили не в тот ящик… может, просто что-то напутали на почте…

Я бросилась обуваться.

— Надо идти!

— Куда?

— На почту! Там должны разобраться.

— Имей терпение. Если письмо задержалось, его просто нужно дождаться, у почты много других писем. Ты же помнишь, что всегда говорит твоя мама: нужно думать прежде всего не о себе, а о других.

Это была правда, мама учила меня думать сначала о других. Я со вздохом согласилась:

— Да, наверное, у почты слишком много других, более важных писем…

О подарке речь уже не шла.

Письма так и не было, из-за дел в Мюнхене родители просто забыли о моем дне рождения, но я предпочитала думать, что письмо затерялось.

Всю ночь я пролежала без сна, пытаясь понять, чем я могла их так рассердить, что они забыли о своей дочери. Я уже не лазила по деревьям вместе с братьями (просто потому, что они уехали учиться), не таскала из колясок чужих младенцев, чтобы покачать их на руках, не тащила в дом каждого встречного котенка или щенка, не приставала к собакам в попытке погладить, не тискала до бессознательного состояния своего кролика, таким образом выражая ему свою любовь… Я уже была хорошей, послушной девочкой, но что-то все равно не так, если я маме с папой не нужна.

Стало страшно, очень страшно: а что, если я не нужна совсем?!

— А вдруг родители не вернутся?

— Что ты говоришь? Как они могут не вернуться?

— Что, если они не захотят возвращаться к непослушной девочке?

— Одри, я завтра же отправлю им письмо с сообщением, что ты стала очень послушной.

— Напиши, пожалуйста! Напиши!

Едва разлепив глаза на следующее утро, пристала к няне:

— Написала?

Родители приехали, но даже упоминания о забытом поздравлении не было, я сразу поняла, что что-то не так, они почти не разговаривали друг с другом. И что случилось, тоже не рассказывали.

Когда отец вдруг ушел, мне было всего шесть. Это случилось довольно скоро после того самого несчастливого дня рождения.

Конечно, я понятия не имела, куда и зачем родители ездили, политические игры не для шестилетних девочек, я знала одно: мама и папа забыли о моем дне рождения, а еще, что после возвращения ссоры в нашем доме стали постоянными. Теперь я уже не сидела под обеденным столом во время скандалов, как раньше, потому что слышать крики родителей была не в состоянии, я стала убегать и прятаться, закрыв уши.

Делать это пришлось недолго. Однажды папа ушел. Он кричал, что так жить не может, мама отвечала тем же. Я не понимала слов «альфонс» и «подлец», но понимала, что это очень плохо, и знала только одно: мама тоже не хотела, чтобы он уходил, ругала папу, но не хотела!

— Папа, не уходи! Папа, я люблю тебя!

Он даже не оглянулся, ему было все равно.

Мама коротко приказала:

— Прекрати унижаться!

Я замолчала, хотя слезы все равно текли ручьем.

— Я… я просто не хотела, чтобы он уходил. Я хочу, чтобы он любил нас.

— Любовь нельзя вымаливать, она либо есть, либо нет.

И я, шестилетняя, поняла и навсегда запомнила — любовь не выпрашивают, это подарок небес, которого может и не случиться.

Через много лет я поняла и то, почему родители ссорились, и куда ездили, и в чем мама обвиняла отца. Однажды во время оккупации она резко бросила в сторону колонны оккупационных войск, марширующих по городу:

— Вот с кем дружит твой отец!

Сказала и забыла, а я никак не могла поверить: папа и фашисты?! Нет, этого не могло быть!

Ты скрывала все много лет, в том числе и собственное сотрудничество с Британским союзом фашистов — организацией Освальда Мосли, хотя быстро сумела с ними порвать. Это «дно» ты имела в виду, мама? Именно туда попал, в конце концов, отец? Когда я задала ему такой вопрос после войны в Дублине, он не ответил. Ты научила меня скрывать прошлое, хотя в моем не было ничего предосудительного, разве я виновата, что, когда мне было шесть, родители ездили в Мюнхен, чтобы пообедать с Гитлером? Не наедине, в числе большой компании сторонников Британского союза фашистов, но ведь с Гитлером!

Ты права, одно лишь подозрение, что родители могли в таком союзе состоять, испортило бы мою жизнь.

Я не осуждаю, наверное, для вас нашлось что-то притягательное в идеях Мосли и союза, я знаю другое: во время оккупации ты активно помогала Сопротивлению.

Но тогда, в 1935 году, мне было все равно, кому вы сочувствуете, я страдала. Папа уехал и не обещал вернуться, как делал раньше, а ты много плакала, скрывая свои слезы от всех. Как мне хотелось стать такой же сильной, научиться делать вид, что неприятностей просто не существует, но у меня не получалось.

Я уже знала, что отец ушел не из-за меня, но переживала, что не могла его удержать.

— Папа, не уходи!

Но он ушел. И вот тогда я испугалась, что уйти можешь и ты тоже, а я останусь совсем одна в этой жизни!

Это немыслимо страшно для шести лет — испугаться, что останешься одна! Надо мной смеялись, говорили, что я к тебе приклеена. Это действительно было так, но на сей раз ты не сердилась и даже не возражала. Мы жили, словно чувствуя свою вину друг перед дружкой. Я боялась хоть в чем-то перед тобой провиниться, а ты старалась научить меня как можно большему, а еще воспитать устойчивость к любым жизненным ситуациям.

Мама научила меня всему — рисовать и читать, любить книги и быть старательной, сдерживать эмоции и думать прежде о других, а потом о себе, научила быть доброжелательной даже тогда, когда хочется выть волком, научила трудиться, а еще — не сдаваться и не опускать руки.

Сейчас я понимаю, что самым тяжелым для нее было уберечь меня от разочарования в отце. Мама не хотела, чтобы я считала себя дочерью фашиста или никчемного человека, а потому предпочитала казаться жестокой и несправедливой в моих глазах, только чтобы не допустить меня к тесному общению с отцом. Она догадывалась, что я ему не нужна, что получу страшную травму, если попытаюсь его разыскать?

— Я хочу найти в Англии отца…

— Зачем?

— Но ведь он мой папа…

— Одри, у Джозефа может уже быть другая семья, и им не понравится появление его дочери.

Это горько, очень горько — сознавать, что отец мог забыть обо мне только потому, что у него новая семья. Они еще не были разведены, но я знала, что вторые семьи бывают и у женатых мужчин.

— Я не буду мешать этой семье, я не приду к ним в дом. Я просто хочу, чтобы папа навещал меня.

— Не думаю, что это хорошая мысль.

Мне казалось, она так говорит из ревности, а мама просто старалась оградить меня от еще большего разочарования, если отец не станет видеться со мной часто. Так и произошло, но я все равно разыскала его, и от огорчения уберечь меня не удалось.

Перед самым началом Второй мировой войны мама вдруг забрала меня из пансиона, вернула домой моих братьев Александра и Яна и перевезла всех в Голландию, в Арнем, неподалеку от которого было имение дедушки — Вельпе. Этот переезд, пожалуй, определил наши судьбы. Иногда я думала, что было бы, переберись мы все вместе в Англию. Но тогда казалось, что Англия — главная цель для Германии, ей достанется больше всего. Нейтральной Голландии, находившейся под боком у воинственной Германии, но тесно связанной с ней тысячами кровных уз, множеством работавших там людей, бояться нечего.

Я никогда, и став совсем взрослой, даже мысленно не обвиняла маму в этом переезде. Во-первых, никто не мог знать, что немцы захватят нейтральную Голландию, во-вторых, ожидать, что она падет через пять дней. Но главное, кто в 1940 году мог ожидать ужас голода 1944 года? Германия жила хорошо, никто не думал, что оккупанты превратят нашу жизнь в настоящий ужас.

Книга Трумена Капоте «Завтрак у Тиффани» начинается с фразы «Меня всегда тянет к тем местам, где я когда-то жил, к домам, к улицам».

А меня тянет? Пожалуй, да.

Но есть места особенно дорогие — те, где мы боролись не только за радость и благополучие, а и за саму жизнь.

В Арнеме мне очень понравилось. Я помнила мамины рассказы о большом родительском доме, о красоте самого города, о том, какие там замечательные парки и фонтаны… Меня больше привлекали театры и концертные залы, к тому же было обещано, что я буду учиться танцу в Арнемской консерватории. Дом действительно оказался большим и красивым, а родственники добрыми. Особенно я любила дядю Уильяма, добрейшей души человека. За те недолгие месяцы, которые прожила с ним рядом, дядя на всю жизнь привил мне ненависть не просто к войне, а к насилию.

В тишине и спокойствии прошли полгода, и только в мае стало ясно, что война не где-то там, а прямо в Арнеме.

Детство закончилось вдруг под грохот танков на тихих улицах Арнема.

Война научила меня многому, хотя куда лучше было бы учиться в мирной жизни.

Немцы очень быстро смогли справиться с Голландией, меньше пяти дней длились военные действия, после того, как был разбомблен и сожжен Роттердам, Голландия капитулировала, а королева и правительство улетели в Англию. Они улетели, а мы остались…

Мама пришла в мою комнату рано утром, резким движением отдернула шторы и почти приказала:

— Вставай! Началась война!

Я хотела спросить: «А разве она уже не идет?», но услышала металлический лязг с улицы и поняла, что теперь война пришла на улицы города.

Но ребенку в одиннадцать лет трудно до конца осознать, что несет появление на улицах города солдат в чужой форме и с оружием. Кажется, даже страшно в первые дни не было, скорее любопытно.

Довольно скоро любопытство сменилось опасением. Нас выселили из своих комнат в пристройку для прислуги, мама сказала, что это еще хорошо, могли бы оставить просто на улице. С этих слов началась моя учеба, странная учеба — я училась новой жизни, вернее, училась выживать в любых условиях, училась тому, что в мире есть несправедливость куда страшней ухода отца из дома. Эта несправедливость касалась самой возможности жить, потому что очень скоро стало ясно, что за любое сопротивление следует жестокое наказание. Пока ты подчиняешься и принимаешь все с покорно опущенной головой, у тебя есть шанс уцелеть, если, конечно, не попадешь в облаву или заложники, которые своими жизнями расплачиваются за какой-то акт возмездия.

Когда я осознала, что выжить можно только притаившись, как мышка в норке, стало страшно — а вдруг это на всю жизнь? Помнишь, я задала тебе такой вопрос, мол, как надолго немцы в городе? Ты заволновалась, попросила не только не спрашивать, но и не думать об этом, чтобы случайно не проболтаться.

Вот тогда я испугалась по-настоящему. Даже потом, когда относила передачу английскому летчику, что прятался в лесу, и попалась немецкому патрулю, так не боялась. Может, просто не успела испугаться, присела перед немцами, словно изображая балетный поклон, протянула собранные в лесу цветы и пошла дальше на негнущихся ногах…

А после такой просьбы стало страшно, потому что даже мама, такая решительная, всегда презиравшая неприятности, теперь не могла их не замечать. Это означало, что неприятности слишком велики и надолго. Кажется, я подумала: «Только бы не навсегда!» Никто не мог ответить, так это или нет.

К жизни в униженном положении привыкнуть нельзя, пока ты человек, ты будешь сопротивляться, если только привыкнешь, превратишься в животное. Но даже гордое животное не позволит себя унижать. И привыкнуть к тому, что нужно время от времени сдавать отпечатки пальцев, что тебя, как преступницу, фотографируют в фас и в профиль, что нужно то и дело менять удостоверения личности, получать карточки на питание… невозможно. Мы хотели жить свободно, спокойно ходить по улицам, не боясь окрика военных или полиции, покупать продукты, на какие хватит заработанных денег, не бояться пригласить гостей в дом и не занавешивать как можно плотней окна, чтобы свет не пробивался на улицу.

А многие хотели просто жить, но у них отняли и эту возможность.

Мама не виновата, что мне пришлось пройти вот такую школу, она сама проходила эту страшную школу вместе со мной.

Зато после войны могли смело смотреть в глаза остальным, потому что помогали Сопротивлению, потому что были, как все.

Для меня самой трудной в первые месяцы оккупации, пока еще не стало совсем уж голодно и я еще могла брать уроки танцев, оказалась необходимость скрывать, что я имею английские документы, что у меня английское имя и отец в Англии. Тогда я стала вместо Одри Эддой и вынуждена разговаривать только по-нидерландски.

Это неправильно, когда человек, не сделавший ничего плохого и ни в чем не виноватый, должен скрывать свое происхождение, свое имя, свое прошлое. В Арнеме я должна была скрывать от немцев, что у меня отец англичанин, после войны, что отец состоял в Союзе фашистов, что он был из-за этого в тюрьме… Разве я в этом виновата?

Почему люди так несправедливы друг к другу? Я знала стольких хороших людей в Арнеме, вся вина которых состояла только в том, что они евреи. В нашем классе девочка-еврейка вместе с родителями попала в концлагерь. Мой дядя Уильям погиб, потому что оказался в числе заложников, которых расстреляли за убийство нескольких военных немцев. Брат попал в концлагерь, потому что угодил под облаву и попробовал бежать…

Но в то же время отец сидел в лагере в Англии только за сочувствие идеям нацистов, он ничего не сделал, но поддерживал Союз фашистов.

Останься я в Англии с отцом или мама вместе с Яном и Александром с нами, наверняка мы бы все также сидели в лагере. И хотя брат говорил, что лучше сидеть в английском лагере, чем в немецком, я думаю, что нигде не лучше.

Это после войны стало ясно, кто враг, а кто герой, а в самом начале войны Европа просто запуталась, с кем воевать — с Гитлером или со Сталиным. Но труднее всего оказалось детям, не виноватым во взрослых играх в политику. Через много лет я еще раз убедилась, что, когда взрослые воюют, страдают больше не они, даже не те, кто ранен, а именно дети.

Но даже во время оккупации мы оставались детьми, нам хотелось жить и радоваться жизни.

Чтобы случайно не выдать свой английский, я старалась как можно меньше разговаривать, зато как можно больше танцевать. Первые годы это получалось, пока на танцы хватало сил.

День за днем, месяц за месяцем, мы выживали. Усиливалось сопротивление фашистам, в ответ усиливались репрессии, участились расстрелы, все меньше продуктов выдавали по карточкам, все больше становилось запретов. Мы, дети, не всегда серьезно воспринимали опасность, смертельную опасность. Не помню, чтобы было очень страшно, когда под стельку моей туфельки вкладывали записку с сообщением, а я часами играла на улице, дожидаясь, когда её заберет связной. Игра, не больше. Но позже, уже имея собственных мальчиков, я задумалась, каково же было маме, прекрасно понимавшей, какой она подвергает опасности меня! Каково это матери, знающей, что один сын пропал без вести, уйдя на войну (потом брат вернулся, побывав в плену), второй чудом избежал расстрела, но увезен на работу в Германию, а дочь носится по Арнему с записками для бойцов Сопротивления или разыскивает в лесу сбитого английского летчика, рискуя жизнью!

Для нас, детей, участие в Сопротивлении было скорее своеобразной игрой, конечно, мы понимали, что это опасно, но вряд ли осознавали всю серьезность этой «игры». Просто по Арнему носилась компания подростков, выполняющая роль связных. Главным было не раздражать немцев и не казаться взрослее, чтобы не отправили на работы или в лагерь. Так попался при облаве мой брат и чудом выжил на принудительной работе в Германии.

Страшно стало, когда стали расстреливать участников Сопротивления за пущенные под откос поезда, а в городе начались облавы.

Потом ко всему добавился голод, фашисты, разозлившись на забастовки железнодорожников, запретили подвоз продовольствия гражданским лицам. Конечно, мы ходили за продуктами в соседние деревни, меняя вещи на еду, но, во-первых, это было очень опасно, во-вторых, вещей тоже почти не осталось, менять оказалось просто нечего. Я помню свои распухшие от недоедания и малокровия ноги… На таких колодах не потанцуешь, а ведь именно приработок обучением танцам был нашим единственным источником дохода.

Голод зимы 1944 года в Голландии вошел во все учебники по истории, но нам пришлось изучать этот ужас на собственном опыте. Моя худоба оттуда — из голодного 1944-го. Кушать один раз в день похлебку, сваренную из луковиц тюльпанов, а чтобы заглушить чувство голода, лучше побольше спать… Но я нашла еще один способ: приучила себя к мысли, что — еда это что-то не слишком приятное, потому её нужно совсем немного, буквально чуть-чуть, только чтобы не умереть. У меня получилось, мне и по сей день еды нужно чуть-чуть… только чтобы не умереть…

А сейчас не нужно вовсе, потому что после операции у меня просто нет кишечника и жизнь сохраняют лишь инъекции. Представляете человека, которому совсем не нужно садиться за стол, брать в руки вилку или ложку, жевать, глотать…

Но тогда мой организм настойчиво требовал еды, потому что мне было четырнадцать и я росла. Представляю, какие чувства испытывала мама и тысячи таких же матерей, которые не могли дать своим растущим детям ни крошки, ни ложки супа, ни глотка молока! Тяжело, когда нечего есть самим, но куда страшнее, если нечем накормить детей.

Мама выдержала все, хотя седых волос на её голове за время оккупации прибавилось. Невозможно не поседеть, когда у тебя на глазах расстреливают брата, кузена и еще знакомых, а сына увозят в Германию. Невозможно не переживать, если ушедшая за продуктами дочь не возвращается длительное время, и это тогда, когда с неба сыплются снаряды, потому что тихий, спокойный до войны Арнем стал местом проведения операции союзников, а немцы оказали сильнейшее сопротивление.

Это действительно был ужасный поход. Посреди зимы нас просто выкинули уже не из домов, а из самого города, немцев мало заботило, куда денутся женщины с детьми без еды и крыши над головой. Наша семья ушла в Вельпе, где стоял большой дедушкин дом. Крыша над головой нашлась, но под этой крышей было холодно и совсем нечего есть. Вот тогда и родилась мысль сходить в безлюдный Арнем за едой.

В нашем арнемском доме остался мешочек с сухариками, который держали на самый крайний случай и в спешке ночных сборов, когда немцы приказали всем горожанам покинуть Арнем немедленно, дав на сборы несколько часов, забыли. Мы запихивали в рюкзаки и чемоданы все, что только могли унести, но довольно быстро поняли, что почти ничего не сможем, потому что все едва держались на ногах от недоедания.

Когда в Вельпе было съедено все, вплоть до луковиц тюльпанов, оставленных зимовать в подвале, мы вдруг вспомнили о тех сухариках, и я уговорила отпустить меня в Арнем. Казалось, ну что опасного в том, что я схожу в пустой город?

Конечно, опасно, очень опасно, даже не только из-за немцев, но и просто из-за одичавших собак и голодных людей. Но хуже всего, что можно было попасть на строительство укреплений, куда немцы сгоняли всех, попавшихся патрулям. Едва ли я выдержала бы работы лопатой… Но главное — я должна принести родным немного еды, которую удалось разыскать!

Банки с сухарями не было, я не знала, кто и когда забрал её, но в разбитой булочной мне удалось обнаружить две большие, хотя и совершенно засохшие булочки и несколько яблок. А вот вернуться в Вельпе удалось не сразу. К счастью, я заметила патруль раньше, чем они меня, и юркнула в подъезд, вернее, то, что от него осталось, потому что сам дом был разрушен.

Я была настолько худой, что, наверное, могла бы спрятаться просто в щель, толстыми и распухшими оставались только ноги, они временами просто не желали подчиняться. И все же патруль мог обнаружить меня, пришлось спуститься в подвал. Это был удачный и неудачный ход, потому что немцы Арнем совсем не покинули, и в соседнем доме расположился какой-то их отряд. Я затаилась надолго…

Откуда желтуха? Это крысы, им тоже хотелось есть, но я не могла отдать свое сокровище, и мы не поладили. Крысы вблизи вовсе не такие уж страшные, правда, пока не покажут зубы… С тех пор я не могу в цирке смотреть номера с мышами или крысами, кажется, что они вот-вот бросятся на дрессировщицу и вцепятся ей в руку.

Крысы заставили меня покинуть убежище, и это хорошо, потому что сидеть там слишком долго тоже опасно, я просто теряла силы и могла не осилить обратный путь.

Помню ужас в маминых глазах, но мне уже было все равно, и только увидев её руку рядом со своей, поняла, что стала желтой… Наверное, я довольно долго сидела в этом подвале, если даже успела пожелтеть после укуса настырной крысы. Но булочки и яблоки им не отдала, чем очень гордилась.

Вряд ли они спасли нашу семью, но тут союзники начали сбрасывать продовольствие с самолетов, чтобы оставшиеся в живых не умерли с голоду, к тому же наступила весна. А потом пришли англичане…

У меня освобождение связано со вкусом сгущенного молока, которое можно было есть ложками! Наверное, не одной мне банки с молоком казались сказкой…

В 1959 году, когда я снималась в «Войне и мире», вдруг позвонил Джордж Стивенс. Его предложение меня откровенно… испугало. Казалось бы, чего бояться, если я уже имела «Оскара», известность и, как я считала тогда, крепкий тыл?

Стивенс имел двух «Оскаров» за режиссуру, но испугалась я не его звездности. Джордж предложил мне сыграть… Анну Франк! Моя реакция была мгновенной:

— Нет!

— Почему? Вам же многое так хорошо знакомо и даже близко…

— Именно поэтому.

Но Стивенс настаивал, и позже тоже, словно поклялся сам себе или кому-то заполучить меня на эту роль. Я отказывалась…

Анну Франк в фильме прекрасно сыграла Милли Перкинс.

Я надеюсь, что Джордж Стивенс не обиделся на меня, хотя больше мне ничего не предлагал. Но я действительно не могла играть Анну Франк, потому что это значило бы снова вернуться в страшные годы оккупации, которые я так старалась забыть.

Я читала этот дневник, когда тот книгой еще не был. В 1945 году нам его принес в виде отдельных печатных листов мамин друг Пауль Рюкенс. От него я впервые узнала об Анне Франк.

Пауль Рюкенс удивительный человек, стойкий, мужественный, добрый… Он сумел победить полиомиелит и всегда говорил мне, что либо ты одолеешь болезнь, либо она тебя. Сейчас, когда мне становится совсем плохо, я со вздохом говорю себе, что моя болезнь одолевает меня. Но пока я не сдалась, я жива и даже способна вспоминать…

Пауль Рюкенс стал нашим с мамой покровителем после войны, без него мы едва ли смогли бы выкарабкаться из нищеты и болезней сначала в Амстердаме, а потом в Лондоне. Этот человек фактически заменил мне отца, я благодарна ему за помощь и поддержку, а также за пример мужества.

Анна Франк — еврейская девочка, которой пришлось вместе с родственниками долго скрываться на чердаке, который они называли Убежищем, чтобы не попасть в концлагерь. И все же их выдали…. Дневник Анны Франк потрясающее свидетельство тринадцатилетней девочки, описывающей не ужасы войны или бомбардировок, а мучения людей, запертых в небольшом пространстве и не ведающих, как это надолго. Яркий пример того, что голод и холод не самые страшные мучения, куда тяжелее безысходность и отсутствие хоть какой-то перспективы.

Мне во время войны было столько же, сколько Анне Франк, я тоже жила в Голландии, только не сидела взаперти, но многое могла прочувствовать сама. Именно потому отказалась играть это на съемочной площадке, невозможно окунуться еще раз в ужас 1944 года. Стивенс был настойчив, он даже привез ко мне отца Анны Франк — единственного чудом выжившего в концлагере из их большой семьи, прятавшейся в Убежище. И все равно я не смогла.

Как же хотелось освободиться от груза тех страшных лет! Но стать балериной мне было не суждено, хотя мы с мамой сделали для этого все возможное. Мне помогали многие добрые люди. В Амстердаме, куда мы вынуждены переехать после войны, потому что дома в Арнеме больше не существовало, я училась танцевать (как только силы позволили делать это) у Сони Гаскелл, замечательной балерины и преподавательницы танцев. Она хвалила мое упорство, отдавала должное моим стараниям, хотя никогда не обещала, что я стану великой балериной. А мне так хотелось танцевать, как Мари Фонтен, которую я видела перед самым началом войны.

Однако жить в Амстердаме было трудно, и Гаскелл решила перебраться в Париж. Мы поехать туда просто не смогли бы, выжить в послевоенной Европе вообще трудно, а без помощи родственников и знакомых почти невозможно. Выход нашелся на удивление простой: Соня Гаскелл рекомендовала меня своей приятельнице мадам Рамбер, у которой была знаменитая школа танца в Лондоне. В Лондоне у Пауля Рюкенса была квартира, то есть крыша над головой, в Лондоне были знакомые, мы решили ехать туда.

Мадам Рамбер приняла меня исключительно по просьбе Сони Гаскелл, она не скрывала своего мнения: слишком высокая, слишком тощая, слишком неразвита для таких лет. Я обещала заниматься с утра до вечера, чтобы догнать остальных, и действительно делала это, но природу не изменишь. Мадам Рамбер была резка и откровенна, за что я ей благодарна, потому что, пожалей она меня тогда, я стала бы заштатной балериной, но точно не стала бы актрисой.

— Не стоит продолжать занятия, из тебя не получится Мари Фонтен, не дано. Мешают не только высокий рост и худоба, нет данных.

— Но я так люблю танцевать…

— Разве я сказала, что нельзя танцевать? Отнюдь, ты хорошая танцовщица, но не балерина. Танцевать ты будешь и уже можешь, но в кордебалете, а я артистов кордебалета не обучаю, не хочу тратить время. Для кабаре того, что ты умеешь достаточно. Примой тебе не стать никогда.

Жестко и честно, но балет не то искусство, в котором можно надеяться, что со временем что-то получится. Балет не терпит потери времени, если не получилось до шестнадцати, лучше действительно не тратить время. Поздно… слишком высока (у меня был рост 170 см)… С мечтой о балетных премьерах пришлось распрощаться, но танцевать я действительно продолжила. Во-первых, не умела ничего другого, во-вторых, надо на что-то жить, не могли же мы с мамой вечно сидеть на шее у Пауля Рюкенса. Нет, мама работала, со временем она даже нашла весьма стоящее занятие — разрабатывала интерьеры для ресторанов, рекламных буклетов, даже квартир. Я тоже старалась подрабатывать, фотографируясь в рекламе шляпок, переводя документы для туристической фирмы, берясь за любую доступную работу.

Лайза Дженова. Навеки Элис

  • Издательство «Эксмо», 2012 г.
  • Книга, ставшая бестселлером New York Times и награжденная премией Шарлотты Бронте.

    Роман о битве, которую ведет женщина с тяжелой болезнью, — битве за память, мысли, воспоминания, за своих любимых и близких. Это книга о том, как, несмотря на сложные обстоятельства, оставаться верным себе, понимать, что каждый прожитый день несет с собой новые возможности для жизни и для любви.

Элис сидела за своим столом в спальне, а на первом
этаже метался из комнаты в комнату Джон, и его бе
готня не давала ей сосредоточиться. Прежде чем улететь, Элис должна была закончить экспертную оценку статьи для «Джорнал оф когнитив психолоджи».
Она только что в третий раз прочитала предложение,
но так и не поняла его смысла. Будильник — Элис знала, что он спешит минут на десять,— показывал 7.30.
Судя по тому, сколько было времени, и по усиливающемуся шуму на первом этаже, Джону пора уходить,
но он не может вспомнить, куда положил какую-то
вещь, и до сих пор ее не нашел. Глядя на цифры на будильнике, Элис постукивала красным карандашом по
нижней губе и готовилась услышать неизбежное.

— Эли!

Она бросила карандаш на стол и вздохнула. Спустившись вниз, Элис обнаружила мужа в гостиной,
он стоял на коленях возле дивана и шарил под подушками.

— Ключи? — спросила она.

— Очки. Только, пожалуйста, не читай мне нотаций, я опаздываю.

Элис проследила за его взглядом до каминной полки, где хваленые антикварные часы «Уолтем» показывали 8.00. Когда-то она искренне верила тому, что они
показывают, но со временем стала полагаться только
на те часы, что носила на руке. Как и следовало ожидать, в кухне она вернулась назад во времени, так как
часы на микроволновке настаивали, что еще только
6.52.

Элис окинула взглядом гладкую, ничем не заставленную гранитную столешницу — там, рядом с вазой,
заваленной нераспечатанными письмами, они и лежали. Ничем не прикрытые, прямо на виду. Как он мог,
такой умный, такой образованный, не заметить то, что
лежит у него под носом?

Конечно, у многих ее вещей тоже была дурная привычка прятаться от хозяйки в самых странных местах.
Но Элис не признавалась в этом мужу и никогда не
привлекала его к поискам. Буквально на днях Джону
повезло: он не знал, что она все утро судорожно искала сначала дома, а потом в офисе зарядное устройство
от своего наладонника «блэкберри». В конце концов
она сдалась, пошла в магазин и купила новую зарядку, а потом обнаружила, что потерянная торчит в розетке возле кровати, то есть там, где ее и следовало искать в первую очередь. Наверное, такие случаи можно было объяснить тем, что они оба привыкли делать
сразу несколько дел, будучи очень занятыми людьми.
И с годами не становились моложе.

Джон стоял в дверях и смотрел не на Элис, а на свои
очки, которые она держала в руке.

— В следующий раз, когда будешь искать, попробуй притвориться женщиной,— посоветовала Элис.

— Надену какую-нибудь из твоих юбок. Эли, пожалуйста, я действительно опаздываю.

— Микроволновка утверждает, что у тебя еще куча времени,— заметила Элис, передавая ему очки.

— Спасибо.

Джон схватил их, как эстафетную палочку, и устремился к парадной двери.

Элис пошла следом.

— Ты будешь дома в субботу, когда я вернусь? —
спросила она его спину, удаляющуюся по коридору.

— Не знаю, в субботу в лаборатории работы будет
по горло.

Он торопливо собирал со стола в прихожей портфель, телефон и ключи.

— Удачно тебе съездить. Поцелуй за меня Лидию
и постарайся с ней не ссориться.

Элис мельком увидела их отражение в зеркале: высокий, хорошо сложенный мужчина, шатен с проседью,
в очках; миниатюрная женщина с вьющимися волосами, скрестившая руки на груди. Оба готовы броситься, как в омут, в привычную перепалку. Элис скрипнула зубами и решила воздержаться от прыжка.

— В последнее время мы почти не видимся. Пожалуйста, постарайся быть дома, когда я приеду, хорошо? — попросила она.

— Да, знаю, я постараюсь.

Он поцеловал ее и, несмотря на то что уже очень
спешил, на какой-то едва уловимый миг продлил поцелуй. Если бы Элис не знала его так хорошо, она могла бы добавить романтики моменту. Замереть на пороге и представить, что этим поцелуем он хотел сказать: «Люблю тебя и буду скучать».

Но, наблюдая, как торопливо он идет по улице, удаляясь от дома, она прекрасно понимала, что он только
что сказал: «Я тебя люблю, но, пожалуйста, не психуй,
если в субботу не застанешь меня дома».

Раньше каждое утро они шли до парка Гарвард-Ярд
вместе. Работать в одной миле от дома и в одном университете с мужем — уже счастье, но больше всего
Элис ценила эту дорогу на работу. Они всегда делали остановку в кафе «У Джерри» — черный кофе для
Джона, чай с лимоном (холодный или горячий в зависимости от времени года) для нее — и шли дальше к
Гарвард-Ярду. Разговаривали о том, над чем сейчас
работают, о группах, факультетах, студентах и строили планы на вечер. Первое время, когда Элис и Джон
только поженились, они даже держались за руки. Она
наслаждалась этой близостью во время каждой утренней прогулки. Но после целого дня напряженной работы, когда ради заветной цели приходилось решать
множество повседневных задач, они становились измотанными и раздраженными.

Правда, с недавних пор Джон и Элис стали уходить
на работу в Гарвард каждый сам по себе. Все лето Элис
провела на чемоданах из-за конференций по психологии в Риме, Нью-Орлеане, Майами и необходимости
присутствовать на защите диссертаций в Принстоне.
Прошлой весной клеточные культуры, которыми занимался Джон, каждое утро требовали «прополаскивания». Он не мог доверить эту процедуру ни одному
из студентов, поэтому делал все сам. Элис не могла
припомнить, как и почему случилось, что они почти
перестали видеться, но всякий раз причины казались
ей очевидными, и ее не пугало то, что находились они
постоянно.

Элис вернулась к работе над статьей. Она по-прежнему не могла сосредоточиться, на этот раз из-за несостоявшейся схватки с Джоном по поводу их младшей дочери Лидии. Неужели хоть раз встать на ее сторону для него смерти подобно? Конец статьи, несмотря
на ее обычное стремление к совершенству, Элис проработала довольно небрежно. Но из-за нехватки времени и невозможности сосредоточиться иначе и быть
не могло. Элис заклеила конверт, куда вложила свои
комментарии и поправки, испытывая при этом угрызения совести: она вполне могла пропустить ошибку
в построении статьи или неправильно употребленный
термин. Это все Джон, он помешал ей работать.

Потом она заново упаковала чемодан, который и
не был толком распакован после последней поездки.
В ближайшие месяцы Элис рассчитывала реже уезжать из дома. В ее расписании на осенний семестр было всего несколько приглашений приехать с лекциями,
и почти все она запланировала на пятницу, свободный
от преподавания день. Пятница как раз завтра. В качестве приглашенного преподавателя она начнет вести
коллоквиумы по когнитивной психологии в Стэнфорде. А потом повидается с Лидией. И постарается с ней
не поссориться, впрочем, это трудно обещать.

Стэнфордский Кордура-Холл Элис нашла быстро:
он находится на углу Кампус-драйв и Панама-драйв.
Для Элис, которая привыкла к пейзажам восточного
побережья, это здание с белыми оштукатуренными стенами и красной черепичной крышей, сочная зелень
вокруг ассоциировались скорее с курортом на Карибах, чем с университетскими корпусами. Приехала она
довольно рано, но, прикинув, что еще успеет посидеть
в пустой аудитории и просмотреть подготовленную
речь, поспешила войти в здание.

Элис ждал сюрприз — она оказалась в гуще людей,
столпившихся у буфета и набрасывающихся на еду,
как чайки на городском пляже. Элис не успела незаметно проскользнуть в аудиторию — прямо перед ней
возник Джош, бывший ее однокурсник по Гарварду,
самовлюбленный осел. Он стоял на пути Элис, словно приготовившись к схватке.

— Это все в мою честь? — игриво поинтересовалась она.

— Да нет, у нас такое каждый день. Сегодня — в
честь одного из преподавателей, его вчера зачислили
в штат. Ну а тебя Гарвард балует?

— Более или менее.

— Не могу поверить, что после стольких лет ты все
еще там работаешь. Когда тебе там наконец надоест,
перебирайся к нам.

— Как надумаю, дам знать. А у тебя как дела?

— Лучше не бывает. Загляни после лекции в мой
офис. Оценишь результаты наших последних исследований. У тебя голова закружится.

Элис очень обрадовалась, что у нее есть уважительная причина для отказа.

— Извини, но не смогу, должна успеть на рейс в
Лос-Анджелес,— сказала она.

— Очень жаль. В последний раз мы, кажется, виделись на конференции по психономике. К несчастью,
я тогда пропустил твою презентацию.

— Что ж, сегодня у тебя будет возможность услышать часть из нее.

— Ха! Прокручиваешь по второму разу?

Элис не успела ответить, ее выручил Гордон Миллер, заведующий кафедрой и новое светило по совместительству: он неожиданно налетел на них и попросил Джоша помочь разнести шампанское. Как и в Гарварде, на кафедре психологии в Стэнфорде существовала традиция поднимать бокал шампанского в честь
преподавателя, который достиг желанной ступени в
своей карьере и получил бессрочный контракт. Обычно об очередном продвижении профессора по карьерной лестнице не слишком трубят, но бессрочный контракт того стоит.

Когда в зале не осталось ни одного человека без бокала с шампанским, Гордон поднялся на кафедру и
постучал по микрофону.

— Могу я попросить минуту вашего внимания? —
сказал он.

В притихшей аудитории, прежде чем Гордон продолжил, раздался слишком громкий отрывистый смех
Джоша.

— Сегодня мы поздравляем Марка с получением
постоянной должности. Уверен, сейчас он глубоко
взволнован. Этот бокал я поднимаю за достижения,
которые ждут его впереди. За Марка!

— За Марка!
Элис чокнулась с теми, кто был рядом, и в ту же
минуту все вернулись к своим прежним занятиям —
еде, алкоголю и разговорам. Когда с подносов смели
последние закуски и опустошили последнюю бутылку, Гордон снова взял слово.

— Если все сядут, мы сможем начать.

Он подождал, пока около восьмидесяти человек сели и воцарилась тишина.

— Сегодня я имею честь представить вам нашего
первого приглашенного лектора в этом году. Доктор
Элис Хауленд — ведущий профессор психологии Гарвардского университета, представляющий школу Уильяма Джеймса. За свою более чем двадцатипятилетнюю
безупречную карьеру она генерировала множество передовых идей в психолингвистике. Доктор Элис Хауленд является первооткрывателем в интегрированных и междисциплинарных подходах к изучению механизмов языка. Сегодня нам посчастливится услышать ее лекцию о смысловой и нервной организации
языка.

Элис заняла место Гордона и оглядела аудиторию,
которая, в свою очередь, разглядывала ее. Ожидая, пока стихнут аплодисменты, она вспомнила статистические данные, согласно которым люди боятся публичных выступлений больше смерти. А она любила выступать перед аудиторией. Ей доставляли радость контакт со слушателями в процессе обучения, изложение
материала, возможность увлечь аудиторию, втянуть
в дискуссию. И еще она любила ощущать выброс адреналина. Чем выше были ставки, чем искушеннее или
враждебнее оказывалась аудитория, тем больше Элис
волновал подобный опыт. Джон был превосходным
преподавателем, но выступления перед аудиторией
были для него скорее мучением. Он восхищался тем
энтузиазмом, который испытывала Элис, готовясь к
лекциям. Конечно, публичных выступлений он боялся меньше, чем смерти, но больше, чем пауков или змей.

— Благодарю, Гордон. Сегодня я собираюсь поговорить о ментальных процессах, которые лежат в основе овладения языком, его организации и использования.

Элис прочитала бесконечное количество лекций на
эту тему, однако не стала бы называть это «прокруткой по второму разу». В основе лекции лежали лингвистические принципы, многие открыла она сама и
годами пользовалась одним и тем же набором слайдов, но не стыдилась этого и не считала, что ее можно
упрекнуть в лени, наоборот, гордилась тем, что ее открытия выдержали испытание временем. Лекции и
статьи Элис давали импульс дальнейшим исследованиям. К тому же она сама принимала в них участие.
Элис не нужно было заглядывать в свои записи,
она говорила легко и свободно. И вдруг, где-то между сороковой и сорок пятой минутами лекции, вдруг
забуксовала.

— Эти данные показывают, что неправильные глаголы требуют доступа к ментальному…

Она просто не могла найти нужное слово. Смысл
того, что надо сказать, Элис не потеряла, но слово от
нее ускользнуло. Она не знала, с какой буквы оно начинается и сколько в нем слогов. Это слово не вертелось у нее на языке.

Может, все дело в шампанском. Обычно Элис никогда не употребляла алкоголь перед выступлением.
Даже если лекция проходила в самой непринужденной обстановке и Элис знала назубок то, о чем собиралась говорить, она предпочитала сохранять ясность
ума, прежде всего для успешного окончания лекции.
В конце ее выступления могла возникнуть дискуссия,
и Элис всегда была готова ответить на вопросы. Но в
этот раз она не хотела никого обидеть, а схлестнувшись
с Джошем, выпила чуть больше, чем следовало.

А может, это было следствием перелета. Пока ее
разум отыскивал в собственных закоулках нужное слово и докапывался до причины его потери, сердце Элис
билось все глуше, кровь прилила к лицу. Прежде она
никогда не сбивалась на публике. Но и не паниковала во время лекции, а ведь ей приходилось выступать
и перед более многочисленной и агрессивно настроенной аудиторией, чем эта. Элис приказала себе дышать ровно, забыть обо всем и двигаться дальше.
Она подставила вместо потерянного слова неопределенное и неуместное «вещь» и перешла к следующему слайду. Возникшая пауза показалась ей вечностью, но, бросив взгляд на слушателей, она не заметила ни одного встревоженного или раздраженного лица. Потом она увидела Джоша, он перешептывался с
сидящей рядом женщиной, и по его лицу блуждала
улыбка.

Самолет шел на посадку в международном аэропорту Лос-Анджелеса, когда нужное слово наконец
вернулось.

«Лексикон».

Лидия жила в Лос-Анджелесе уже три года. Если
бы она сразу после средней школы пошла в колледж,
то этой весной уже получила бы диплом. И тогда Элис
очень бы ею гордилась. Лидия, как казалось Элис, была умнее двух ее старших детей, а оба они поступили
в колледж. Один в юридический, второй в медицинский.

Вместо этого Лидия предпочла отправиться в Европу. Элис надеялась, что дочь вернется домой, определившись, чем хочет заниматься и в каком колледже
получать знания. Но Лидия не оправдала ее надежд.
Вернувшись, она сообщила родителям, что влюбилась,
пока жила в Дублине и училась актерскому ремеслу.
И сразу же отправилась в Лос-Анджелес.

Элис чуть с ума не сошла. Особенно невыносимо
было то, что она внесла свой вклад в то, что произошло. Дело в том, что Лидия была младшей из трех детей, родители которых работали и постоянно были в
разъездах. Она всегда хорошо училась, и Элис с Джоном уделяли ей не так уж много внимания и мало в
чем ограничивали. Лидия, в отличие от большинства
детей ее возраста, могла сама принимать решения, никто не подвергал ее тотальному контролю. Карьера
родителей служила блестящим примером того, что
можно достичь многого, если ставить перед собой высокие цели и делать все возможное для их достижения. Лидия понимала, что мама права, когда говорит,
как важно закончить колледж, но у нее хватило силы
воли и смелости отказаться от этой идеи.

К тому же Лидия была не одинока. Самый горячий
спор между Элис и Джоном состоялся после того, как
он опустил свои два цента в копилку Лидии.

— Я считаю, что ничего плохого в этом нет. К тому же она всегда сможет поступить в колледж, если,
конечно, захочет.

Это прозвучало примерно так.

Элис уточнила адрес в своем «блэкберри» и позвонила в квартиру номер семь, подождала, приготовилась еще раз нажать на кнопку звонка, и тут Лидия
открыла дверь.

— Мам, я не ждала тебя так рано,— сказала она.
Элис сверилась с часами.

— Я прибыла минута в минуту.

— Ты говорила, самолет прилетает в восемь.

— Я говорила — в пять.

— У меня в ежедневнике записано: восемь.

— Лидия, сейчас пять сорок пять, и я здесь, стою
перед тобой.

Лидия заметалась, как белка на шоссе.

— Извини, входи.

Перед тем как обняться, они помедлили, словно разучивали новый танец и еще не были уверены, каким
должен быть первый шаг и кто поведет. Или, наоборот, они так давно не исполняли этот танец, что забыли, как это делается.

Ирвин Ялом. Проблема Спинозы

  • Издательство «Эксмо», 2012 г.
  • Они жили в разное время. У них не могло быть ничего общего. Один был великим
    философом, другой — нацистским преступником. Но их судьбы удивительным образом
    переплелись. Новая книга знаменитого психотерапевта и беллетриста Ирвина Ялома
    представляет собой бесподобный синтез исторического и психологического романа.
    Жизнеописания гения и злодея — Бенедикта Спинозы и Альфреда Розенберга,
    интригующий сюжет, глубокое проникновение во внутренний мир героев, искусно
    выписанный антураж ХVII и ХХ веков, безупречный слог автора делают «Проблему
    Спинозы» прекрасным подарком и тем, кто с нетерпением ждет каждую книгу Ялома, и
    тем, кому впервые предстоит насладиться его творчеством.

  • Перевод Элеоноры Мельник

АМСТЕРДАМ, апрель 1656 г.

Когда последние солнечные зайчики отскакивают от вод Званенбургваля, весь Амстердам закрывается. Красильщики собирают свои пурпурные и алые ткани, разложенные для просушки на каменных берегах канала. Торговцы скатывают навесы и запирают ставнями уличные палатки. Немногочисленный рабочий люд разбредается по домам; некоторые останавливаются, чтобы наскоро перекусить и выпить голландского джину у ларьков селедочников на канале, а потом продолжают свой путь. Жизнь в Амстердаме движется медленно: город скорбит, еще не оправившись от чумы, которая всего несколько месяцев назад отправила на тот свет каждого 9-го горожанина.

В нескольких метрах от канала, на Бреестраат, в доме номер 4, обанкротившийся и слегка подвыпивший Рембрандт ван Рейн в последний раз прикасается кистью к своей картине «Иаков благословляет сыновей Иосифа», ставит подпись в нижнем правом углу, швыряет на пол палитру и, развернувшись, начинает спускаться по узенькой винтовой лестнице. Дом Рембрандта, которому суждено через три столетия стать музеем и мемориалом художника, в тот день сделался свидетелем его позора. Он битком набит покупщиками, предвкушающими аукцион, где все имущество Рембрандта пойдет с молотка. Хмуро растолкав по сторонам толпящихся на лестнице зевак, он выходит из парадной двери, вдыхает солоноватый воздух и, спотыкаясь, направляется к таверне на углу.

В Дельфте, в 70 километрах к югу от Амстердама, начинает всходить звезда другого художника. Двадцатипятилетний Ян Вермеер окидывает взглядом свою новую картину — «У сводни». Глаза его медленно скользят слева направо. Первая фигура — блудница в ослепительно желтой блузе. Хорошо. Здорово! Желтый сияет как полированный солнечный свет. И окружающие ее мужчины… Превосходно! — кажется, любой из них вот-вот сойдет с холста и заговорит. Он наклоняется ближе, чтобы поймать беглый, но пронзительный взор ухмыляющегося молодого человека в щегольской шляпе. Вермеер кивает своему миниатюрному двойнику. Весьма довольный, ставит в нижнем правом углу подпись с завитушкой.

А в это время в Амстердаме, в доме номер 57 по Бреестраат, в двух кварталах от дома Рембрандта, где идут приготовления к аукциону, один двадцатипятилетний купец готовится закрыть свою «импортно-экспортную» лавку (он родился всего несколькими днями ранее Вермеера, которым будет потом всячески восхищаться; хотя знакомству их состояться не суждено). Этот молодой человек кажется слишком хрупким и красивым для лавочника. Черты его лица правильны, смуглая кожа без изъянов, глаза — большие, темные, одухотворенные.

Он напоследок обводит лавку взглядом: многие полки так же пусты, как и его карманы. Пираты перехватили последний корабль из Байи с партией товара, и теперь нет ни кофе, ни сахара, ни какао. Старшее поколение семейства Спиноза вело процветающую оптовую импортно-экспортную торговлю, а ныне у двоих братьев — Габриеля и Бенто — осталась лишь одна небольшая розничная лавка. Втянув ноздрями пыльный воздух, Бенто ощущает в нем омерзительную вонь крысиного помета, смешанную с ароматом сушеных фиг, изюма, засахаренного имбиря, миндаля, турецкого гороха и испарений острого испанского вина. Он выходит на улицу и приступает к ежедневной дуэли с заржавленным замком на двери лавки. Незнакомый голос, произносящий слова высокопарного португальского наречия, заставляет его вздрогнуть.

— Это ты — Бенто Спиноза?

Спиноза оборачивается и видит двух незнакомцев, молодых людей, которые, судя по их утомленному виду, проделали немалый путь. Тот, что заговорил с ним; высок, его массивная крупная голова по-бычьи наклонена вперед, словно шее слишком тяжело держать ее прямо. Одежда его добротна, но покрыта пятнами и измята. Другой, одетый в крестьянские лохмотья, стоит позади своего спутника. У него длинные спутанные волосы, темные глаза, волевой подбородок и нос. Держится он зажато. Движутся только глаза — мечутся из стороны в сторону, точно перепуганные головастики.

Спиноза с опаской кивает.

— Я — Якоб Мендоса, — говорит тот из них, что повыше. — Нам нужно было увидеть тебя. Мы должны поговорить с тобой. Это мой двоюродный брат, Франку Бенитеш, которого я только что привез из Португалии. Мой брат, — Иаков хлопает Франку по плечу, — в большой беде.

— Да? — настороженно отзывается Спиноза. — И что же?

— В очень большой беде.

— Так… И к чему же было искать меня?

— Нам сказали, что ты — тот, кто может нам помочь. Возможно, единственный, кто это может.

— Помочь?..

— Франку утратил всякую веру. Он во всем сомневается. Во всех ритуалах веры. В молитве. Даже в присутствии Божием! Он все время боится. Не спит. Говорит, что убьет себя.

— И кто же ввел вас в заблуждение, направив ко мне? Я — всего лишь торговец, который ведет небольшое дело. И не слишком прибыльное, как ты можешь заметить, — Спиноза указывает на запыленную витрину, сквозь которую угадываются полупустые полки. — Рабби Мортейра — вот духовный глава. Вы должны пойти к нему.

— Мы прибыли вчера, а сегодня поутру так и хотели сделать. Но хозяин гостиницы, наш дальний родственник, отсоветовал. Он сказал: «Франку нужен помощник, а не судья». Он поведал нам, что рабби Мортейра суров с сомневающимися. Мол, рабби считает, что всех португальских евреев, обратившихся в христианство, ждет вечное проклятие, пусть даже они были принуждены сделать это, выбирая между крещением и смертью. «Рабби Мортейра, — сказал он, — сделает Франку только хуже. Идите и повидайте Бенто Спинозу. Он — дока в таких делах».

— Да что это за разговоры такие?! Я — простой торговец…

— Наш родственник утверждает, что если бы не кончина старшего брата и отца, которая заставила тебя принять торговое дело, ты был бы следующим верховным раввином Амстердама.

— Я должен идти. У меня назначена встреча, которую я не могу пропустить.

— Ты идешь на службу в синагоге, да? Так мы тоже туда идем. Я веду с собою Франку, ибо он должен вернуть себе веру. Можем мы пойти с тобой?

— Нет, я иду на встречу иного рода.

— Это какого же? — спрашивает Якоб и тут же осаживает себя: — Прости. Это не мое дело… Может, встретимся завтра? Пожелаешь ли ты помочь нам в шаббат? Это разрешается, ведь это мицва. Мы нуждаемся в тебе. Мой брат в опасности.

— Странно… — Спиноза качает головой. — Никогда еще я не слышал подобной просьбы. Простите, но вы ошибаетесь. Мне нечего вам предложить.

Франку, который все время, пока Якоб разговаривал с Бенто, стоял, уставившись в землю, вдруг поднимает глаза и произносит свои первые слова:

— Я прошу о малом — только перемолвиться с тобою парой слов. Откажешь ли ты брату-еврею? Ведь это твой долг перед странником. Мне пришлось бежать из Португалии — как пришлось бежать твоему отцу и его семье, чтобы спастись от инквизиции.

— Но что я могу…

— Моего отца сожгли на костре ровно год назад. Знаешь, за какое преступление? Они нашли на нашем заднем дворе зарытые в землю страницы Торы! Брат моего отца, отец Якоба, тоже вскоре был убит. У меня есть вот какой вопрос. Подумай об этом мире, где сын вдыхает запах горящей плоти своего отца. Куда же подевался Бог, что создал такой мир? Почему Он позволяет это? Винишь ли ты меня за то, что я задаюсь такими вопросами? — Франку несколько мгновений пристально смотрит в глаза Спинозе, потом продолжает: — Уж наверняка человек, именуемый «благословенным» (Бенто — по-португальски, или Барух — по-еврейски) не откажет мне в разговоре?

Спиноза медленно и серьезно кивает.

— Я поговорю с тобою, Франку. Быть может, встретимся завтра днем?

— В синагоге? — уточняет Франку.

— Нет, здесь. Приходите сюда, в лавку. Она будет открыта.

— Лавка? Открыта?! — перебивает Якоб. — Но как же шаббат?

— Семейство Спиноза в синагоге представляет мой брат, Габриель.

— Но ведь священная Тора, — упорствует Якоб, не обращая внимания на Франку, который дергает его за рукав, — говорит, что Бог желает, чтобы мы не трудились в шаббат, дабы мы проводили этот святой день в молитвах к Нему и в совершении мицвот!

Спиноза, обращаясь к Якобу, говорит мягко, как учитель с юным учеником:

— Скажи мне, Якоб, веруешь ли ты, что Бог всемогущ?

Якоб кивает.

— Веруешь, что Бог совершенен? Что Он полон в себе?

И вновь Якоб соглашается.

— Тогда ты, наверняка, согласишься, что по определению, совершенное и полное существо не имеет ни нужд, ни недостатков, ни потребностей, ни желаний. Разве не так?

Якоб задумывается, медлит, а затем осторожно кивает. Спиноза замечает, что уголки губ Франку начинают растягиваться в улыбке.

— Тогда, — продолжает Спиноза, — я заключаю, что Бог не имеет никаких желаний относительно того, как именно мы должны прославлять его — и даже не имеет желания, чтобы мы вообще его прославляли. Так позволь же мне, Якоб, любить Господа на свой собственный лад.

Глаза Франку округляются. Он поворачивается к Якобу, всем своим видом будто бы говоря: «Вот видишь, видишь?! Это тот самый человек, которого я ищу!»

Джонатан Сафран Фоер. Мясо. Eating Animals

  • Издательство «Эксмо», 2011 г.
  • «Еще одна книга одержимого вегетарианца», — пренебрежительно подумаете вы и будете не правы. Во-первых, Фоер — автор мировых бестселлеров «Полная иллюминация» и «Жутко громко, запредельно близко», получивших престижные литературные награды и переведенных на десятки европейских языков. А во-вторых, он вовсе не призывает нас раз и навсегда отказаться от мяса в пользу морковки и капусты. Фоер лишь предлагает на минутку задуматься о тех вещах, о которых принято не думать.

    Откуда мясо появляется на наших столах? В каких условиях содержали курицу, ставшую вашим ужином? Что приходится пережить животным, прежде чем их мясо оказывается на магазинных прилавках? Отчего нередки случаи откровенного садизма среди людей, работающих на бойнях? Есть ли альтернативы жестокому обращению с животными в условиях массового производства?

    Джонатан Фоер раз и навсегда решил для себя эти вопросы. Стараясь во всем добираться до самой сути, он провел полномасштабное исследование, охватывающее все этапы производства мяса, как в промышленных, так и в более скромных масштабах. Увы, многие открывшиеся факты могут шокировать даже самых стрессоустойчивых мясоедов.

    Без излишней патетики, внятно и логично автор шаг за шагом демонстрирует нам ход своих рассуждений. Анализирует способы, позволяющие людям оправдываться в собственных глазах и не задумываться о судьбе убитых животных.

    Несмотря на то, что сам Фоер после написания книги стал убежденным вегетарианцем, он предлагает неравнодушным людям и менее радикальные способы действий. Альтернативой ужасам промышленного производства может стать возвращение к более гуманным видам животноводства. Например, в книге приведен рассказ о ранчо, хозяйка которого — вегетарианка. Они с мужем обеспечивают животным достойную жизнь и легкую смерть, без излишней жестокости. К сожалению, таких примеров можно насчитать лишь единицы. Все о реальном положении дел читайте в новой книге Джонатана Сафрана Фоера «Мясо. Eating Animals». Но будьте готовы к тому, что она перевернет вашу жизнь.

  • Купить книгу на Озоне

Вероятно, первое желание моего сына, неосознанное и не выраженное словами, было поесть. Его кормили грудью уже спустя несколько секунд после рождения. Я смотрел на него с благоговением, чувством, которое не испытывал еще никогда в жизни. Ему не надо было ничего объяснять, не нужно было никакого опыта, он знал, что нужно делать. Миллионы лет эволюции внедрили в него это знание, как и закодировали биение его крошечного сердечка, а также расширения и сокращение его жадно впитывавших воздух легких.

Да, подобного благоговения никогда не было в моей жизни, но чувство это связывало меня через поколения с моими предками. Я видел кольца на моем родовом древе: мои родители, смотрящие, как я ем, моя бабушка, смотревшая, как ест моя мама, мои прабабушка и прадедушка, взирающие, как моя бабушка… Он ел, как ели дети доисторических пещерных художников.

Когда мой сын начал жить и когда я начал писать эту книгу, казалось, все его существо сконцентрировано вокруг пищи. Его кормили, он спал после кормления, капризничал перед кормлением или исторгал из себя молоко, которым его кормили. Теперь, когда я заканчиваю книгу, он способен уже произносить вполне вразумительные речи, а та еда, которую он потребляет, поглощается вместе с историями, которые мы рассказываем. Кормление ребенка не похоже на то, как потчуют взрослых: оно намного важнее. Оно важнее потому, что важна его пища (то есть важно его физическое здоровье, важно и удовольствие, которое он получает от еды), и потому, что важны истории, поглощаемые вместе с едой. Эти истории объединяют нашу семью, делают ее похожей на другие семьи. Истории о еде — это истории о нас самих, это наша история и наши семейные ценности. Это еврейские традиции, на которых стоит моя семья. Я усвоил, что еда служит двум параллельным целям: она питает и сохраняет родовую память. Прием пищи и рассказывание историй неразделимо: соленная морская вода — это те же слезы; мед не только сладкий на вкус, он напоминает нам о сладости мира; маца — это хлеб нашей горечи.

На планете тысячи съедобных продуктов, и чтобы пояснить, почему мы употребляем относительно малую долю из них, стоит потратить несколько слов. Мы должны объяснить, что петрушка в нашей тарелке — для украшения, что пасту не едят на завтрак, отчего мы едим крылья, но не едим глаза, едим коров, но не едим собак. Истории — это не только изложение фактов, это еще и утверждение правил.

Много раз в жизни я забывал, что у меня есть истории про еду. Я просто ел то, что сумел достать, или то, что было вкусно, что представлялось естественным, разумным или полезным — ну, что тут нужно объяснять? Но, размышляя о родительском долге, я начинал думать, что подобное равнодушие недопустимо.

С этого и началась моя книга. Я просто хотел знать — не только для себя, но и для своей семьи, — что такое мясо. Я хотел узнать об этом все, до самого конца. Откуда оно берется? Как его производят? Как с животными обращаются, и насколько это важно? Каков экономический, социальный эффект поедания животных, и как это влияет на окружающую среду? Впрочем, в своих персональных поисках я не заглядывал столь далеко. Начав интересоваться, как родитель, я вплотную столкнулся с такими реалиями, которые, как гражданин, не мог игнорировать, а как писатель, не мог оставить при себе, не предав публичности. Но осознавать реалии и ответственно писать о них — это не одно и то же.

Я хотел не только задать эти вопросы, но и разобраться в них обстоятельно. Почти 99 процентов всего мяса, потребляемого в этой стране, поступает с «промышленных ферм», и большую часть книги я посвящу объяснению того, что это означает и почему оставшийся 1% животноводства имеет не меньшее значение и составляет важную часть этой истории.

Непропорционально большое количество страниц посвящено обсуждению семейных животноводческих ферм, что отражает, по моему мнению, их значимость, и в то же время незначительность, что парадоксально подтверждает правило.

Чтобы быть совершенно честным (рискуя тем самым потерять доверие к моей объективности на стр. 00), я еще до начала своих исследований предположил, будто уже знаю, что найду — не детали, но общую картину. Впрочем, другие делали то же самое. Почти всегда, когда я рассказывал кому-либо, что пишу книгу о «поедании животных», этот человек предполагал, даже ничего не зная о моих взглядах, будто речь идет об апологии вегетарианства. Это говорит о том, что большинству вовсе не нужно тщательное изучение системы животноводства, имеющее целью отвратить человека от мяса, оно как бы заранее знает всю доказательную аргументацию. (А какое предположение сделали вы, увидев название этой книги?)

Я тоже предположил, что моя книга о поедании животных станет откровением в обосновании вегетарианства. Она таковой не стала. Само по себе обоснование вегетарианства, его апология стоит книги, но я писал не об этом.

Животноводство невероятно сложный, запутанный предмет. Ни два животных одной породы, ни две породы животных, ни фермы, ни фермеры, ни едоки — не одинаковы. Горы исследований — чтение книг, бесконечные беседы, личные впечатления — вынудили взглянуть на этот предмет серьезно, и я вынужден был спросить себя, смогу ли сказать нечто внятное и значительное о столь многогранной проблеме. Возможно, речь следует вести не об абстрактном «мясе». Вот есть животное, выращенное на конкретной ферме, забитое именно на этой фабрике, проданное в таком-то виде и съеденное этим вот человеком — каждый отдельный этап столь индивидуален, что невозможно собрать все это в единую мозаику.

Употребление в пищу животных — одна из таких проблем, как, скажем, аборт, при обсуждении которых многие важные моменты не удается прояснить до конца (Когда, на какой стадии зародыш становится личностью? Что на самом деле испытывает животное?), это приводит в замешательство и заставляет принимать оборонительную позицию или провоцирует агрессию. Это довольно скользкий, неприятный и неоднозначный поворот темы. Один вопрос порождает другой, и в результате можно неожиданно запутаться в том, что прежде казалось абсолютно ясной жизненной позицией. Еще хуже, если вовсе не сформулируешь никакой позиции, той, которую стоит защищать, как жизненный принцип.

Кроме всего прочего, бывает сложно распознать разницу между тем, как представляешь себе нечто, и что это нечто есть на самом деле. Слишком часто аргументы против поедания животных вовсе и не аргументы, а попросту выражение индивидуального вкуса. В то время как факты — то есть, как много свинины мы потребляем; то есть какое множество мангровых болот было уничтожено аквакультурой; наконец, как убивают корову — эти факты непреложно говорят о том, что мы делаем со всем этим. Должны ли они быть оценены с точки зрения этики? С общественной точки зрения? Юридически? Или это просто добавочная информация для конкретного едока, чтобы он спокойно ее переварил?

Эта книга — продукт огромного числа исследований, она строго объективна, как и должна быть любая честная работа журналиста: я использовал наиболее умеренную из всех возможных статистику (почти всегда базирующаяся на правительственных источниках, научных статьях, рецензируемых специалистами в данной области, достоверных источниках), для проверки использованных фактов отдавал на отзыв независимым экспертам — и при этом строил ее, как цельную историю. Здесь вы найдете кучу данных, но они иногда неубедительны и могут трактоваться произвольно. Факты важны, но сами по себе они не несут смысловой нагрузки, особенно когда невозможно точно передать их сущность словесно.

Что означает последний крик курицы? Боль? А что означает боль? И неважно, как много мы знаем о физиологии боли — как долго она длится, какие симптомы вызывает и так далее — ничего определенного. Но соедините факты, соберите их в историю сострадания или холодного господства, или одновременно того и другого — поместите их в историю о мире, в котором мы живем, историю о том, кто мы есть и кем хотим быть — и тогда вы сможете говорить о поедании животных убедительно и страстно.

Мы скроены из историй. Я вспоминаю о тех субботних вечерах за кухонным столом моей бабушки, когда на всей кухне мы были только вдвоем — и черный хлеб в раскаленном докрасна тостере да жужжащий холодильник, весь залепленный семейными фотографиями. За горбушками памперникелей и кокой она рассказывает мне о бегстве из Европы, о продуктах, которые она стала бы есть, и к которым даже не притронулась бы. Это была история ее жизни. «Послушай меня», — проникновенно повторяла она, и я знал тогда, что мне передавали важный жизненный урок, даже если и не понимал, будучи ребенком, в чем суть этого урока.

Теперь я знаю, в чем он состоял. И хотя подробности могут разниться, я пытаюсь и буду пытаться передать ее урок своему сыну. Моя книга — самая честная попытка сделать это. Приступая к ней, я чувствую великий трепет, ибо существует множество привходящих моментов. Отстраняясь на мгновение от того, что в Америке каждый год только для еды убивают более десяти миллиардов сухопутных животных, не думая об окружающей среде, о людях, вовлеченных в этот процесс, не касаясь таких впрямую зависящих от всего этого тем, как мировой голод, эпидемии и угроза истребления видов, мы погружены только в собственные чувства, занимаемся только собой и друг другом. Мы не только рассказчики наших историй, мы — сами истории. Если мы с женой воспитаем нашего сына как вегетарианца, он не станет есть единственного и особенного блюда своей прабабушки, никогда не ощутит уникального и абсолютного выражения ее любви, вероятно, никогда не подумает о ней, как о Самом Великом Поваре На Свете. Ее главная история, сокровенная история нашей семьи исчезнет.

Первые слова, которые произнесла моя бабушка, впервые увидев своего внука, были: «я взяла реванш». Из бесконечного множества вещей, которые она могла в этот момент выбрать, она выбрала то, что выбрала, и это был ее выбор.

«Теория большого взрыва». Гид по сериалу

  • Издательство «Эксмо», 2011 г.
  • Вот уже 4 года телезрители по всему миру с нетерпением ждут выхода новых серий американского ситкома «Теория большого взрыва», рассказывающего забавные истории из жизни четырех молодых ученых и их симпатичной соседки. «Теория…» входит в топ-100 самых лучших сериалов по версии крупнейшего киносайта Internet Movie Database и получила массу восторженных отзывов как от прессы, так и от представителей науки.

    Переводческий коллектив Kuraj-Bambey, создавший самую популярную озвучку в рунете, которая стала неотъемлемой частью сериала «Теория…» в России, написал этот уникальный гид по сериалу. Эта книга стала больше, чем просто путеводителям по эпизодам телесериала. Помимо описания всех персонажей, актеров, сыгравших их, сюжетов, сценариев, историй со съемочной площадки и много другого, эта книга стала настоящей энциклопедией нерд-культуры. В отдельных главах дается краткий ликбез в области естественных наук. Благодаря гиду телезрители смогут не только вспомнить лучшие шутки сериала, но и понять смысл научных дискуссий и споров, разгорающихся между героями. Ведь сам Чак Лори, сценарист и идейный создатель, сказал: «Чем больше вы знаете, тем смешнее для вас будет сериал».

    Авторы книги дают возможность заглянуть в мир гиков и нердов и открыть для себя:

    • Кто такие гики и нерды;
    • гиковские фишки;
    • пять ученых, которых надо знать;
    • тест на ботанство;
    • «Звездные войны» — 11 фактов, которые нужно знать;
    • и впервые в мире — полный текст Соседского Соглашения Шелдона и Леонарда!

    Присоединяйтесь к дружной компании «Теории…», откройте для себя новый увлекательный мир и помните: «Smart is the new sexy».

Что такое «Теория Большого взрыва»?

В начале стоит прояснить этот вопрос для тех, кто с сериалом
мало знаком. «Теория Большого взрыва» (в оригинале — The Big
Bang Theory) — это американский комедийный сериал в жанре
ситком (комедия ситуаций) про четырех ученых и симпатичную
официантку, запущенный на канале CBS в 2007 году. Почему он
заслуживает внимания, могут сказать следующие цифры (все приведенные данные взяты на момент написания книги).

  • Количество полных сезонов: 4
  • Количество эпизодов: 87
  • Количество стран, где транслируется сериал: 69
  • Количество номинаций на различные награды: 33
  • Количество побед в номинациях: 8 (включая премии «Эмми»
    и «Золотой Глобус» Джиму Парсонсу за роль Шелдона Купера)
  • По рейтингам телезрителей «Теория Большого взрыва» является одним из са-
    мых популярных комедийных сериалов в США, занимает одно из лидирующих
    мест в Великобритании, а в Канаде это самый популярный сериал из всех транс-
    лируемых по ТВ. «Теория» входит в топ 100 самых лучших сериалов
    по версии
    крупнейшего сайта о кино Internet Movie Database (IMDb) и получила массу вос-
    торженных отзывов как от прессы и поклонников, так и от настоящих ученых.

Большой взрыв

24 сентября 2007 года произошло событие, крайне значимое
для любителей сериала «Теория Большого взрыва». Впервые
в эфире зазвучал голос Шелдона Купера, а буквально через
пару
секунд главные герои — доктор Леонард Хофстедтер
и доктор Шелдон Купер — вышли из-за угла и запустили один
из лучших ситкомов за всю историю телевидения.

Изначально сериал должен был выйти на год раньше, но пилотная
серия, подготовленная к 2006 году, не устроила студию,
и шоу полностью переработали, оставив в нем только Шелдона
и Леонарда. По слухам, рабочее название было «Ленни, Пенни
и Кенни» (Lenny, Penny, and Kenny), так что Шелдон вполне мог оказаться
не Шелдоном. Через несколько лет, когда та самая пилотная
серия появилась в интернете, стало ясно, в чем была проблема.

Пилотная серия была снята в более серых тонах и, если сравнить
с последними сериями «Теории», была слишком мрачной.
Шелдон в ней проявляет необычный для своего текущего образа
интерес к плотским утехам, а у Леонарда есть девушка —
ученый Гильда (образ которой напоминает сразу и Лесли Уинкл,
и Эми Фарра Фаулер). Прообраз Пенни, девушка по имени Кейти,
намного старше, менее привлекательна и выглядит даже
немного потрепанной. Возможно, пилотная серия была неудачной
потому, что в остальных сериалах Чака Лорри почти все
главные персонажи были старше, чем главные герои «Теории».
Здесь мы видим не похождения двух молодых людей, а жизненные
перипетии двух взрослых мужчин и женщины. Но образы
были хорошие, и сериал пришлось переписать лишь частично:
Пенни омолодили, а взрослые проблемы заменили на более молодежные.
Результат не заставил себя ждать: за четыре месяца
до запуска уже был подписан контракт на 13 серий, через месяц
после запуска — на полноценный сезон в 22 серии, а на момент
написания книги заказаны съемки сериала на три сезона вперед.
Так что, если не случится ничего из ряда вон выходящего,
поклонники могут рассчитывать еще на три года странностей
Шелдона, неловкостей Леонарда, романтики Говарда, вопросов
Кутраппали и практичности Пенни.

До и после Большого взрыва

Один из главных вопросов, связанных с «Теорией Большого взрыва», — это почему сериал стал настольно успешным. Нельзя дать
определенный ответ, но можно предположить, что повлияли многие
факторы, один из которых — серьезное внимание к деталям.

Любой сериал начинается с заставки и основной музыкальной
темы. В случае с «Теорией» это песня «History of Everything»
канадской инди-рок группы Barenaked Ladies. Нам неизвестно,
почему выбор пал именно на эту команду, но определенно музыканты
с задачей справились. Песня получилась веселая и правильно
отражает настроение сериала. Вдобавок ко всему группа
имеет отношение к гик-культуре — Barenaked Ladies хорошо
известны своей любовью к новым технологиям. Они одними
из первых начали осваивать интернет и общаться там с фанатами,
а дополнительные материалы к своим альбомам предлагали
еще во времена дискет. Один из их альбомов распространялся
на флешках, а песни на сборник хитов отбирались через интернет-
голосование. Кстати, еще одна их песня — «You Can Be My
Yoko Ono» — является саундтреком к страданиям Шелдона
в шестом эпизоде второго сезона. Можно сказать, и группу,
и песню для заставки выбрали удачно.

Существует стереотип, что весь смех в ситкомах — это старые
записи смеха аудитории, причем настолько старые, что и смеющихся
уже нет в живых. Но в «Теории Большого взрыва» все не так.
Сцены в наиболее часто появляющихся на экране местах, например
в квартире, точно снимаются перед живой аудиторией. Люди
приходят на съемочную площадку, и перед ними снимают серию.
Конечно, не все сцены снимают с первого дубля, и в скором времени
аудитории уже становится не смешно — в таком случае берут
самую удачную запись смеха и накладывают на самый удачный
дубль. Возможно, поэтому юмор в «Теории» такой живой, ведь
его приходится отыгрывать перед реальными людьми.

Без сомнения, и сам сеттинг (квартиры, институт), в котором
Чак Лорри также снимает «Два с половиной человека», делает
свой вклад в сериал. Каждое помещение соответствует своему
владельцу. Квартира Раджа оформлена в восточном стиле,
а комната Говарда могла бы быть комнатой успешного ловеласа,
если бы не обилие игрушек и разных гиковских вещей.

Стоит упомянуть тот факт, что за науку в сериале отвечает
Дэвид Зальцберг (David Saltzberg), профессор физики и астрономии
Калифорнийского университета. Он контролирует правильность
всех научных фактов в диалогах и прописывает все формулы
на досках героев. Нельзя сказать, что это так уж важно, если
учесть, что большинство зрителей (да и сами актеры) научную
часть практически не понимают, но пристальное внимание к деталям
показывает, насколько серьезно работают над сериалом
его создатели. В результате «Теория Большого взрыва» получила
серьезный отклик со стороны научного сообщества, и в ней,
как приглашенные гости, все чаще появляются настоящие ученые
в образе самих себя. Например, лауреат Нобелевской премии,
известный физик Джордж Смут связался с создателями
и выразил желание принять участие в сериале. Кстати, в 2010 году
Королевский Канадский институт (Royal Canadian Institute) —
организация, занимающаяся популяризацией науки, — наградил
создателей и команду сериала почетным членством
за «умелое вплетение науки в повседневную жизнь».

Так получилось, что во время съемок сериала не обошлось
и без неприятностей, но за все сезоны их было всего три, и, будем
надеяться, больше проблем не будет. Первый и самый серьезный
удар пришелся по еще молодому сериалу в ноябре 2007 года,
буквально через пару месяцев после запуска. Именно в этом месяце
началась большая забастовка американских сценаристов,
требовавших повышения выплат за свою работу. К февралю им
удалось договориться со студиями, и в марте 2008 года сериал
снова вышел в эфир. Именно из-за забастовки первый сезон
длился всего 17 серий, а не 22, как было запланировано.

Следующий удар судьбы случился во время съемок четвертого
сезона и пришелся по основному составу (Шелдон, Леонард,
Пенни, Говард и Радж), костяку сериала. (Кстати, главные герои
целых пять серий полностью отыграли сами, без дополнительных
актеров). 13 сентября 2010 года, в самый разгар съемок,
Кейли Куоко, исполняющая роль Пенни, упала с лошади и сломала ногу. Сценаристам пришлось срочно переписывать часть
сезона, эпизоды The Desperation Emanation (04.05) и The Irish Pub
Formulation (04.06) прошли без ее участия, а в эпизоде The
Apology Insufficiency (04.07) она появляется за стойкой бара.

Последней, незначительной неприятностью, которая случилась
с «Теорией», стал белорусский сериал «Теоретики». В 2010
году белорусское телевидение привлекло к работе бывших
КВНщиков и запустило свою версию «Теории Большого взрыва»
под названием «Теоретики». На самом деле в такой ситуации нет
ничего необычного, многие сериалы, выходящие в СНГ, — это
адаптированные западные сериалы, купленные по лицензии,
но для съемок «Теоретиков» никакой лицензии куплено не было.
Пилотные серии «Теоретиков» оказались просто плохо переделанной
«Теорией», и совсем скоро новость дошла до Чака Лорри
и студии Warner Brothers. Попытка подать в суд оказалась неудачной,
так как белорусское телевидение — это часть государства
Беларусь, и с ним оказалось тяжело судиться за сериал. Чак
Лорри пристыдил создателей и актеров «Теоретиков» в одной
из карточек, и через какое-то время сами актеры отказались
принимать участие в сериале. Фанаты «Теории», не знакомые
с белорусской версией, легко смогут найти фрагменты серий
на YouTube и лично ощутить разницу между двумя сериалами.

Но, в общем и целом, за эти 4 сезона хорошего произошло
намного больше. Сериал вырос как по качеству съемки, вследствие
увеличения финансирования, так и по уровню шуток, так
как все персонажи обрели свой характер. И, что самое главное,
«Теория Большого взрыва» до сих пор не потеряла своего ботанского
шарма.

Создатели

Главное отличие сериала от кинофильма в том, что в сериале намного
более важен сюжет и, соответственно, человек, который его
пишет. В фильме достаточно продумать качественные сюжетные
линии и, если есть возможность, влиять на их реализацию на
съемочной площадке. Но при создании сериала приходится
заполнять намного больше сюжетного времени (для «Теории»,
например, около восьми часов на сезон), не допускать ляпов в характерах
персонажей, вставлять невероятное количество шуток,
да еще и подводить все сюжетные линии к интересной концовке
сезона. У большинства сериалов первый сезон обычно завершается
хорошо (так как сериал могут не продолжить), однако дальше
сезоны нужно заканчивать так называемыми cliffhanger (в дословном
переводе «скалолаз», но лучше сказать «обрыв»), которые обрывают
сезон на середине сцены или на глобальном изменении,
которое обещает интересное развитие сюжета. Вот и попробуйте
вложить это все в 23 серии. В одной их своих карточек Чак Лорри
даже написал небольшую молитву сценариста, расписывающую
все те проблемы, которые могут свалиться на голову человека, который
отвечает за развитие сюжетных линий. В случае с «Теорией», ее создатели Чак Лорри и Билл Прейди являются и сценаристами,
и исполнительными продюсерами, то есть они не только
пишут, но и напрямую реализовывают свои ходы в сериале.

Чак Лорри (Chuck Lorre)

Признанный отец «Теории Большого взрыва» Чак Лорри начал
свою бурную жизнь 18 октября 1952 года. По данным из его
карточек, у него была буйная рокерская молодость. На втором
курсе он вылетел из Государственного университета НьюЙорка
и начал музыкальную карьеру как гитарист (в 2009 году
университет все-таки выдал ему почетную степень). Нельзя
сказать, что музыкальная карьера была успешной, но, тем
не менее, он написал для певицы Деборы Харри ее хит «French
Kissing in the USA» в 1986 году, и через год принял участие
в написании заглавной темы к сериалу «Черепашки Ниндзя»
(за которую, кстати, ничего не получил).

К этому моменту уже тридцатипятилетний Лорри, скорее всего,
не видя никаких серьезных перспектив в музыке, переключился
на написание сценариев. Первым сериалом, над сценарием
которого он работал, был успешный ситком «Розанна»
(Roseanne), а в 1993 году Чак уже запустил свой первый сериал
— «Грейс в Огне» (Grace Under Fire).

«Грейс в Огне» и все последующие сериалы Чака получили
хорошие отзывы от критиков и публики, а также массу наград.
Пожалуй, самым успешным из них является «Два с половиной человека», запущенный в 2003 году и ставший впоследствии самым популярным
ситкомом в Америке. В этом сериале писательский талант
Чака и блестящая игра Чарли Шина создали великолепный
тандем, увы, распавшийся посреди восьмого сезона сериала.
На данный момент Чак активно работает над двумя сериалами: это
запущенный в 2010 году «Майк и Молли» (также доступен по версии
Кураж-Бамбей) и, само собой, «Теория Большого взрыва».

Если посмотреть предыдущие сериалы Лорри, то становится
ясно, что именно он ответственен за все взаимоотношения
и конфузы в «Теории». Он признанный мастер судеб, чувств
и персонажей и всегда может доказать это: например, в сцене
из третьего сезона, когда Пенни бросает Леонарда, видна настоящая
драма. Также Лорри любит слегка смешать свои сериалы.
Так Чарли Шин появляется в своем образе в эпизоде «Теории» The Griffin Equivalency (02.04), а в другом эпизоде Пенни,
Леонард и Шелдон смотрят аниме «Ошигуру: Демон Самурай»,
к которому персонаж Шина пишет саундтрек в сериале «Два
с половиной человека». Нельзя не упомянуть и фирменную фишку
Чака — его карточки тщеславия (Vanity Cards). Карточки
с размышлениями, наблюдениями и комментариями, которые он
вставляет в конце каждой серии «Драхмы и Грега», «Теории
большого взрыва», «Двух с половиной человек» и «Майка и Молли». Во время просмотра прочитать их практически невозможно,
но их легко найти на его сайте chucklorre.com.

Роман Сенчин. Информация

  • Издательство «Эксмо», 2011 г.
  • Новый роман Романа Сенчина «Информация» — по-чеховски лаконичный и безжалостный текст, ироничный приговор реализма современному среднему классу. Герой «Информации» — молодой человек с активной жизненной позицией, он работает в сфере рекламы, может позволить себе хороший автомобиль и взять кредит под покупку квартиры. Но однажды его такая сладкая жизнь дает трещину: узнав об измене жены, герой едва не погибает, но выжив, начинает иначе смотреть на окружающий мир. Сходится со старым другом — поэтом-маргиналом, влюбляется в молодую революционерку и… катится, катится под откос на полной скорости. Жизнь внутри катастрофы — привычное состояние героев Сенчина. В новом романе катастрофа выглядит приключением, читая про которое — невозможно оторваться! В героях «Информации» читатель узнает известную литературную богему современной Москвы и не раз улыбнется, угадывая прототипов.
  • Купить книгу на Озоне

Произошло как в каком-нибудь анекдоте: жена принимала ванну, ее мобильник лежал на столе; я пытался смотреть очередную вечернюю муть. Мобильник пиликнул — пришла эсэмэска. От нечего делать я взял его
и открыл. На дисплее появилась надпись: «Спокойной
ночи, рыбка!»

Комната качнулась, по волосам дунуло холодом.
Стало страшно и радостно, как бывает, когда чувствуешь, что через минуту жизнь изменится, помчится по
совсем другому руслу, или, точнее, как водопад обрушится в пропасть, чтобы там, попенившись, устремиться дальше… Да, стало страшно и радостно, и я торопливо, до возвращения жены, проглядывал другие сообщения, читал нежные послания ей какого-то мужика и ее
этому мужику.

Читал и набирался злой веселостью… Вообще-то я
давно тяготился житьем с женой (хоть и пробыли мы
вот так, каждый день вместе, меньше трех лет), случалось, изменял ей с проститутками, но от нее измены не
ожидал, тем более такой — кажется, всерьез…

Она вышла из ванной, обмотанная полотенцем. Кожа ярко-розовая, распаренная, лицо оживленное. Что-то хотела сказать, может, предложить сексом заняться,
но увидела у меня в руках свой телефон, и лицо сразу
изменилось — из мужа я мгновенно превратился во
врага.

Опережая мое пусть и не совсем искреннее, но все
же правомерно недоуменно-негодующее: «Что это такое?!» — она начала выкрикивать, что вот какой я подонок, шарюсь в чужих телефонах; что давно хотела сказать; что ей нужно родить ребенка, а я алкаш, что я
жмот — денег полно, а она до сих пор торчит в этой
съемной дыре… В общем, за минуту успела выплеснуть
все, что вообще свойственно выплескивать прижатому
к стене бабью. А я сумел только сказать:

— Ну и тварь ты, Наталья.

Схватил с тумбочки лопатник, где были деньги, документы и карточки, прошел в прихожую, замочив ноги (с Жены натекло), обулся, накинул пальто, щелкнул
собачкой замка.

— Ты куда? — без интонации, как-то умиротворенно
спросила жена.

— В жопу.

— Отдай мне телефон.

— Хер тебе.

Я выскочил на площадку, ткнул кнопку лифта. Но
ждать не было сил, и я побежал вниз по лестнице.

От мороза перехватило дыхание, сразу защипало
глаза и щеки… Зима в тот две тысячи шестой была в Москве холодная, несколько недель за тридцать давило…

Я постоял у двери подъезда, пытаясь решить, что теперь делать… Зря так взял и выскочил. Как психованная
девка или как виноватый. Правильней было бы сунуть
ей в зубы сумку и — за дверь. Катись к своему пусику,
сука!.. Квартиру я снимаю, деньги плачу, а она вообще
кто? что? Но возвращаться было глупо, выяснять отношения явно бессмысленно, и я пошел к «Седьмому континенту».

На выезде со двора стоял наш «Форд». Он принадлежал формально жене, был подарком ее родителей на
нашу свадьбу. Но ездил на нем в основном я. У жены не
выдерживали нервы рулить по московским улицам,
торчать в пробках…

Вспомнилось, как я по утрам спускался первым, прогревал машину, а потом приходила жена, и я вез ее
на работу, а затем отправлялся к себе в агентство… Я
быстро научился ориентироваться в Москве, объезжать проблемные участки, а если и попадал в заторы,
то редко нервничал — слушал молодые актуальные
группы вроде «Сансары», «Мельницы», «Люмена» или
аудиокниги. В конце концов время, проводимое в машине, стало чуть не лучшей частью дня. И вот теперь, в
Эти минуты, все уходило в прошлое. Точнее — почти
все… Конечно, автомобиль я себе куплю, но в нем будет
иначе… Вообще — многое будет иначе…

И вдруг показалось, что не так серьезно произошедшее. Чтоб убедиться или, наоборот, разувериться, я
достал мобильник, открыл «Принятые сообщения» и
снова пробежал взглядом письма. Вчитываться было
слишком больно, мне хватало отдельных слов. «Рыбка»,
«зая», «встретимся», «целую», «до завтра»…

— Тварь, гнида. — Я сунул телефон обратно в карман.

Супермаркет «Седьмой континент» находился в ста
метрах от моего (хм, «моего») дома, на Хорошевке.

Внутри — безлюдье. Волна возвращающихся с работы уже миновала, да вообще людей после Нового года
(а он был две с небольшим недели назад) в Москве стало словно бы меньше. Часть, наверное, до сих пор отдыхала.

Зашел я, конечно, купить чего выпить. Пригасить
клокотание… Непонятно, что именно там клокотало,
но уж точно обиды было больше всего остального.
В любом случае обидно, когда вот так вдруг узнаешь,
что жена, как к ней ни относись, оказывается, любит не
тебя, считает другого лучше тебя. Тебя, с кем не так уж
давно шла в загс, каталась в лимузине и целовалась, ходила в гости и хвасталась обручальным кольцом. Тварь.

Где алкогольный отдел в «Седьмом континенте», я
знал отлично, но, вместо того, чтобы бежать туда и хватать бутылку, стал бродить вдоль полок, уставленных
пакетами, упаковками, банками, коробками… Обилие
еды вокруг всегда внушает чувство уверенности и защищенности. Успокаивает.

Я бродил и пытался выстроить дальнейшую тактику
поведения… Конечно, с одной стороны, это отлично,
что все так получилось, и теперь разрыв неизбежен, и я
ни за что не пойду на мировую. Даже если она будет
умолять. Разбег, развод, новая жизнь. Хорош, пожили
вместе… А с другой… Как это все?.. Где мне провести хотя бы эту ночь? К ней сегодня не вернусь стопудово.
И она вряд ли сейчас собирает вещи, чтобы свалить к
своему. И что у него? Захочет ли он ее принять? Одно
дело любезничать по мобильнику и трахаться раза два
в неделю, а другое — жить вместе… Кто он вообще?

Я сунулся за телефоном, будто в нем мог найти информацию о мужике жены, но тут же отдернул руку,
громко хмыкнул… А если она возьмет и заявит, что остается в этой квартире? Да, возьмет и заявит: «Я никуда
не уйду. Хочешь, уходи сам». Не хозяйке же на нее жаловаться… Да… Да, придется срочно искать себе другое
жилье. Вещички паковать… За семь лет в Москве я сменил пять квартир. Опыт поисков и переездов имеется.
Приятного мало… Надо «Из рук в руки» купить…

Поняв, что думаю о какой-то мелкой лабуде, я снова
зло хмыкнул, остановился, огляделся… Надо взять алкоголя, глотнуть, прийти в себя… Но мысли снова завертелись вокруг этой лабуды, мелкой, но важной… Действительно, где переночевать?

Друзья у меня в Москве, конечно, были. Ну, или не
друзья если, то приятели. Но как это сделать — завалиться в десять вечера и сказать: «Я от жены ушел, можно пожить?» У каждого свои дела, свои семьи… Нет, к
Руслану можно. К Руслану — можно. Он земляк, он меня в Москву вытащил, я его сто лет знаю. К нему можно. Рассказать, попроситься поспать, а завтра уже решить,
как и что…

Я взял бутылку водки, фляжку коньяку в дорогу, пару
упаковок колбасок-пивчиков. Пока шел к кассе, не
удержался и отпил из фляжки. Тут же появился паренек
в униформе и сделал замечание:

— До оплаты товар вскрывать нельзя.

Я послал его, и он не сопротивлялся…

В тамбуре между дверьми, там, где бьет из кондиционера горячий воздух, то и дело глотая коньяк, позвонил Руслану. Без лишних прелюдий сказал, что у меня неприятности, и спросил, можно ли заехать. Руслан
вяловато (явно был опять под колесами) ответил:

— Ну давай.

Теперь, когда те события вспоминаются не так болезненно, заслоненные другими, более тяжелыми, наверное, можно рассказывать по возможности обстоятельно…

Мое закрепление в Москве шло постепенно. Поселился я здесь довольно-таки случайно — однажды осенью девяносто девятого позвонил Руслан, старший
брат моего одноклассника Максима, и предложил место. Сам он к тому времени уже года три как находился
в столице, работал в отделе медиабаинга Агентства
бизнес-новостей по протекции еще одной нашей землячки, бывшей журналистки местного Т В. В девяносто
девятом землячка эта перешла в другое агентство, Руслан занял ее кресло — стал начальником отдела, — а на
появившуюся вакансию пригласил меня. Я, естественно, согласился…

Наш родной город расположен на Средней Волге.
Город большой, известный в первую очередь тем, что
во время Великой Отечественной его выбрали резервной столицей страны; но на самом деле он скучный и
беспонтовый. Скопление зданий. В нем можно всю жизнь делать попытки подняться, но на деле не переставать копошиться на дне.

В юности, которая пришлась на начало девяностых,
мы с Русланом, Максимом, Женей, еще ребятами, пытались крутить дела, но в основном не в нашем городе, а
в соседнем, где выпускали самые массовые и популярные в стране автомобили, было множество предприятий, которые в то время, казалось, никому конкретно
не принадлежали, и была уверенность, что каким-нибудь из них можно довольно легко завладеть.

Правда, ничего у нас не получилось. Там уже начали
работать серьезные люди, они собирались поднимать
огромные деньги, от нашей же группочки восемнадцати-, двадцатилетних подростков просто отмахнулись — даже не угрожали, а просто доходчиво объяснили, что нам делать здесь нечего.

Мы выживали мелочами — торговали кожаными
куртками, плеерами, еще всякой модной тогда фигней,
которую теперь, спустя неполные двадцать лет, и
вспомнить трудно. Совсем другой стал мир, другие вещи считаются ценными, по другим раскладам устроена жизнь. Сейчас даже смешно становится, из-за чего
тогда, в начале девяностых, убивали друг друга, что
считали предельной крутью, чему до судорог завидовали. Хотя именно те, кто вошел тогда в бизнес, убогенький и нищий по нынешним временам, и, главное, умудрился выжить, удержаться, сейчас, мягко говоря, не голодают.

Но лучше всего себя чувствуют пролезшие в тот период во власть. Вот они уж точно не прогадали. Есть у
меня приятель, Дима… Впрочем, он о моем существовании, скорее всего, забыл. Такие люди имеют свойство
забывать наглухо целые куски своей прежней жизни и
тех, кто там фигурировал. Но я о нем вспоминаю часто…

Вскоре после развала Союза, студентом второго
курса, Дима стал долбиться в наш областной Совет, сначала побыл помощником у одного депутата, потом
и сам стал депутатом. Отсидел там срок, успел завести
связи, закорешился с сыном губернатора, и теперь —
владелец одного из крупнейших и успешнейших банков Приволжского региона. Точнее, уже двух банков:
второй, прогорающий, Дима прикупил и поднял во
время кризиса, в две тысячи девятом.

Я слежу за ним через Интернет и не могу отделаться
от стоящей перед глазами картинки: худенький мальчик с поцарапанными тупой бритвой щеками, истертый пакетик в руках, стоптанные кроссовки… Бедный,
но энергичный, поставивший перед собой цель. И вот —
добился.

В интервью он иногда ноет, что ему тяжело, что замучили проблемы. Но это нытье богатого человека, —
те, кто каждый день перебивается с копейки на копейку, ноют по-другому. Лучше уж делать это как Дима…

В то время, когда меня позвали в Москву, я вел примитивный образ жизни. С одной стороны, был в лучшем положении, чем многие знакомые предприниматели, разорившиеся или серьезно обедневшие, опутанные долгами после дефолта девяносто восьмого, а с
другой — денег у меня и до дефолта, и после было кот
наплакал.

На своей полумертвой «Ниве» я мотался в Москву,
привозил три-четыре коробки с игровыми приставками, джойстиками, компакт-дисками и распространял
их по магазинчикам. Покупали активно — эти вещи
были тогда в моде и, что важно, постоянно модифицировались. Спрос был, а вот поставками занимались
челноки.

Одно время я неплохо зарабатывал на том, что покупал баксы и марки в одном обменнике, а потом продавал в другом. Играл на курсе, короче. Но в девяносто
седьмом ввели полупроцентный налог, и этот бизнес
погиб.

Были еще кой-какие варианты делать пусть небольшие, но все-таки реальные денежки. В общем, как говорится, крутился.

Я снимал двухкомнатку (торчать с матерью в одной
квартире было, ясное дело, неудобно), раза два-три в
неделю отвязывался в кабаках, имел двух подруг (одна
из них, Наталья, позже стала моей женой и причиной
нешуточных геморроев, о которых, собственно, я и собираюсь рассказать). Но все же такая жизнь мне мало
нравилась. Хотелось стабильности, нормального дохода, цивилизованного отдыха…

По советским понятиям, у нас была приличная семья. Мать работала музыкальным критиком, отец —
экономистом. Отец умер в марте восемьдесят девятого — умер неожиданно, официальный диагноз: сердечная недостаточность. Но, думаю, умереть ему помогли.
Он мог стать очень влиятельным человеком, более того — готовился к этому и начинал готовить меня; он
предвидел, какие возможности вот-вот откроются, но…
Тогда, перед большой дележкой, много людей вот так
скоропостижно поумирало. Позже их стали устранять
откровенней — взрывали, стреляли, травили.

Обитали мы — родители, моя сестра Татьяна и я — в
трехкомнатной квартире в центре. На третьем курсе я
снял себе отдельное жилище — хотелось свободы, и
чуть было из-за этой свободы не бросил университет.
Вообще высшее образование в то время казалось совершенно ненужным. Но я удержался, и спустя четыре
года после получения диплома экономиста, когда от
Руслана пришло приглашение работать в Агентстве
бизнес-новостей, диплом пригодился, хотя к моей деятельности полученная специальность имеет весьма
опосредованное отношение…

Да, закрепление в Москве происходило постепенно,
но нельзя сказать, что очень трудно. Спасибо, конечно, Руслану. Он помогал мне обвыкнуться, первые две недели я и жил у него; в работу втягивался без спешки
(впрочем, меня не особенно торопили, очень постепенно вводили в курс дел, и позже мне стало ясно по
чему). Потом я снял однушку в Железнодорожном (Москву тогда еще не мог себе позволить, а точнее — глупо
экономил на всем). После первой зарплаты съездил домой, были тяжелые разговоры с подругами… О существовании друг друга они, естественно, не знали, и каждой я обещал, что, как только у меня все наладится, заберу ее к себе. Терять любую из них было тяжело, но в
то же время подсознательно я, кажется, уже тогда считал, что теперь это бывшие мои девушки, что у меня
начинается новый этап, на котором появятся новые
подруги. К сожалению, спустя несколько лет я вновь
связался с одной из них и получил неприятностей по
полной программе…

Из Железнодорожного перебрался в Южное Чертаново, а затем постепенно все ближе к центру — Коньково, Новые Черемушки, Хорошевка, и в конце концов
стал, пока осторожно, подумывать о покупке двушки в
приемлемом (то есть не совсем уж у МКАДа) районе.

Я знакомился с девушками, но отношения с ними
заканчивались очень быстро (о чем я, в общем-то, не
сожалел, — тех, к кому почувствовал бы нечто вроде
любви, среди них не попадалось).

Вскоре после меня в Москву переехала Лиана, невеста моего одноклассника Максима, а затем и сам
Максим (он по знакомству устроился редактором новостных выпусков на «РТР»), появились приятели, деловые партнеры, с которыми иногда пропускали по
несколько рюмочек… В общем, знакомых в столице было немало. Но со своей бедой я мог побежать только к
Руслану, несмотря на то, что мы в последнее время довольно часто конфликтовали по работе.

Виктор Пелевин. S.N.U.F.F.

Отрывок из романа

Купить книгу на Озоне

Бывают занятия, спасительные в минуту душевной
невзгоды. Растерянный ум понимает, что и в какой последовательности
делать — и обретает на время покой.
Таковы, к примеру, раскладывание пасьянса, стрижка
бороды с усами и тибетское медитативное вышивание.
Сюда же я отношу и почти забытое ныне искусство сочинения
книг.

Я чувствую себя очень странно.

Если бы мне сказали, что я, словно последний сомелье,
буду сидеть перед маниту и нанизывать друг на
друга отесанные на доводчике кубики слов, я бы плюнул
такому человеку в лицо. В фигуральном, конечно,
смысле. Я все-таки не стал еще орком, хотя и знаю это
племя лучше, чем хотел бы. Но я написал этот небольшой
мемуар вовсе не для людей. Я сделал это для Маниту,
перед которым скоро предстану — если, конечно,
он захочет меня видеть (он может оказаться слишком
занят, ибо вместе со мной на эту встречу отправится целая
уйма народу).

Священники говорят, что любое обращение к Сингулярному
должно подробно излагать все обстоятельства
дела. Злые языки уверяют — причина в накрутках
за декламацию: чем длинее воззвание, тем дороже стоит
зачитать его в храме. Но раз уж мне выпало рассказывать
эту историю перед лицом вечности, я буду делать
это подробно, объясняя даже то, что вы можете знать и так. Ибо от привычного нам мира вскоре может не
остаться ничего, кроме этих набросков.

Когда я начинал эти заметки, я еще не знал, чем
завершится вся история — и события большей частью
описаны так, как я переживал и понимал их в момент,
когда они происходили. Поэтому в своем рассказе я часто
сбиваюсь на настоящее время. Можно было бы исправить
все это при редактировании, но мне кажется,
что так мой отчет выглядит аутентичнее — словно моя
история волею судеб оказалась отснята на храмовый
целлулоид. Пусть уж все останется так, как есть.

Действующими лицами этой повести будут юный
орк Грым и его подруга Хлоя. Обстоятельства сложились
так, что я долгое время наблюдал за ними с
воздуха, и практически все их приведенные диалоги
были записаны через дистанционные микрофоны моей
«Хеннелоры». Поэтому у меня есть возможность
рассказать эту историю так, как ее видел Грым — что
делает мою задачу намного интереснее, но никак не
вредит достоверности моего повествования.

Моя попытка увидеть мир глазами юного орка может
показаться кое-кому неубедительной — особенно в той
части, где я описываю его чувства и мысли. Согласен,
стремление цивилизованного человека погрузиться в
смутные состояния оркской души выглядит подозрительно
и фальшиво. Однако я не пытаюсь нарисовать
внутренний портрет орка в его тотальности.

Древний поэт сказал, что любое повествование подобно
ткани, растянутой на лезвиях точных прозрений.
И если мои прозрения в оркскую душу точны — а они
точны, — то в этом не моя заслуга. И даже не заслуга наших
сомелье, век за веком создававших так называемую
«оркскую культуру», чтобы сделать ее духовный горизонт
абсолютно прозрачным для надлежащего надзора
и контроля.

Все проще. Дело в том, что я проделал значительную
часть работы над этими записками, когда Грым волею
судьбы оказался моим соседом и я мог задать ему любой
интересный мне вопрос. И если я пишу «Грым подумал…» или «Грым решил…», это не мои домыслы, а
чуть отредактированная расшифровка его собственного
рассказа.

Конечно, трудная задача — попытаться увидеть знакомый
нам с младенчества мир оркскими глазами и
показать, как юный дикарь, не имеющий никакого понятия
об истории и устройстве вселенной, постепенно
врастает в цивилизацию, свыкаясь с ее «чудесами» и
культурой (с удовольствием поставил бы и второе слово
в кавычки). Но еще сложнее попытаться увидеть чужими
глазами самого себя — а мне придется быть героем
этого мемуара дважды, и как рассказчику, и как действующему
лицу.

Но центральное место в этом скорбном повествовании
о любви и мести принадлежит не мне и не оркам,
а той, чье имя я все еще не могу вспоминать без слез.
Может быть, через десяток-другой страниц я наберусь
достаточно сил.

* * *

Несколько слов о себе. Меня зовут Демьян-Ландульф
Дамилола Карпов. У меня нет лишних маниту на генеалогию
имени, и я знаю только, что часть этих слов
близка к церковноанглийскому, часть к верхнерусскому,
а часть уходит корнями в забытые древние языки,
на которых в современной Сибири уже давно никто не
говорит. Мои друзья называют меня просто Дамилола.

Если говорить о моей культурной и религиознополитической
самоидентификации (это, конечно, вещь
очень условная — но должны же вы понимать, чей голос доносится до вас сквозь века), я пост-антихристианский
мирянин-экзистенциалист, либеративный консервал,
влюбленный слуга Маниту и просто свободный неангажированный
человек, привыкший обо всем на свете
думать своей собственной головой.

Если говорить о моей работе, то я — создатель реальности.

Я отнюдь не сумасшедший, вообразивший себя божеством,
равным Маниту. Я, наоборот, трезво оцениваю
ту работу, за которую мне так мало платят.

Любая реальность является суммой информационных
технологий. Это в равной степени относится к
звезде, угаданной мозгом в импульсах глазного нерва,
и к оркской революции, о которой сообщает программа
новостей. Действие вирусов, поселившихся вдоль
нервного тракта, тоже относится к информационным
технологиям. Так вот, я — это одновременно глаз, нерв
и вирус. А еще средство доставки глаза к цели и (перехожу
на нежный шепот) две скорострельных пушки по
бокам.

Официально моя работа называется «оператор live
news». Церковноанглийское «live» здесь честнее было
бы заменить на «dead» — если называть вещи своими
именами.

Что делать, всякая эпоха придумывает свои эвфемизмы.
В древности комнату счастья называли нужником,
потом уборной, потом сортиром, туалетом, ванной
и еще как-то — и каждое из этих слов постепенно пропитывалось
запахами отхожего места и требовало замены.
Вот так же и с принудительным лишением жизни —
как его ни окрести, суть происходящего требует частой
ротации бирок и ярлыков.

Я благодарно пользуюсь словами «оператор» и «видеохудожник», но в глубине души, конечно, хорошо
понимаю, чем именно я занят. Все мы в глубине души
хорошо это понимаем — ибо именно там, в предвечной
тьме, где зарождается свет нашего разума, живет Маниту,
а он видит суть сквозь лохмотья любых слов.

У моей профессии есть два неотделимых друг от друга
аспекта.

Я видеохудожник. Моя персональная виртостудия
называется «DK v-arts & all» — все серьезные профессионалы
знают ее маленький неброский логотип, видный
в правом нижнему углу кадра при сильном увеличении.

И еще я боевой летчик CINEWS INC — корпорации,
которая снимает новости и снафы.

Это совершенно независимая от государства
структура, что трудновато бывает понять оркам. Орки
подозревают, что мы им врем. Им кажется, что любое
общество может быть устроено только по той схеме,
как у них, только циничнее и подлее. Ну на то они и
орки.

Государство у нас — это просто контора, которая
конопатит щели за счет налогоплательщика. В презиратора
не плюет только ленивый, и с каждым годом
все труднее находить желающих избраться на эту должность
— сегодня государственных функционеров приходится
даже прятать.

А за горло всех держит Резерв Маниту, ребята из которого
не очень любят, чтобы про них долго говорили, и
придумали даже специальный закон о hate speech1. Под
него попадает, если разобраться, практически любое их
упоминание. Поэтому CINEWS кладет на государство,
но вряд ли станет бодаться с Резервом. Или с Домом
Маниту, который по закону не подконтролен никому,
кроме истины (так что не стоит особо интенсивно заниматься
ее поиском — могут не так понять).

Художник я неплохой, но таких немало.

А вот летчик я самый лучший, и в компании это
знают все. Именно мне всегда доверяли самые сложные
и деликатные задания. И я ни разу не подводил ни
CINEWS INC, ни Дом Маниту.

В жизни я по-настоящему люблю только две вещи —
мою камеру и мою суру.

В этот раз я расскажу о камере.

Моя камера — «Hennelore-25» с полным оптическим
камуфляжем, находящаяся в моей личной собственности,
что позволяет мне заключать контракты на гораздо
более выгодных условиях, чем это могут делать безлошадные
господа.

Я где-то читал, что «Хеннелора» — это позывной
античного аса Йошки Руделя из партии «Зеленых СС»,
удостоенного Красного Креста с Коронками и Конопляными
Листьями за подвиги на африканском фронте.
Но я могу и ошибаться, потому что исторический
аспект меня интересует крайне мало. Лично мне такое
название напоминает имя ласковой и умной морской
свинки.

По внешнему виду это рыбообразный снаряд с оптикой
на носу и несколькими рулями-стабилизаторами,
торчащими в разных плоскостях. Некоторые находят в
«Хеннелоре» сходство с обтекаемыми гоночными мотоциклами
древних эпох. Из-за камуфляжных маниту, покрывающих
ее поверхность, она имеет матово-черный
цвет. Если поставить ее вертикально, я буду ниже на две
головы.

«Хеннелора» способна перемещаться в воздухе с
невероятным проворством. Она может подолгу кружить
вокруг цели, выбирая лучший угол атаки или съемки.
Она делает это тихо, так что услышать ее можно только
когда она подлетит вплотную. А увидеть ее при включенном
камуфляже практически нельзя. Ее микрофоны
могут различить и записать разговор за закрытой дверью, гипероптика позволяет видеть сквозь стену силуэты
людей. Она идеальна для слежки, атаки на бреющем
полете — ну и, конечно, для съемок.

«Хеннелора» — не самое новое, что есть на рынке.
Многие считают что «Sky Pravda» превосходит ее по
большинству параметров, особенно в области инфракрасной
порносъемки. У «Правды» гораздо лучше оптический
камуфляж — система «split time» на кремниевых
волноводах. Ее вообще невозможно засечь. А моя «Хеннелора» использует традиционные метаматериалы, и
мне не стоит подлетать к живой мишени слишком уж
близко. И то — лучше со стороны солнца.

Но моя «Хеннелора», во-первых, гораздо лучше
вооружена. Во-вторых, тюнинг делает бессмысленным
любое сравнение с серийными моделями. В-третьих, я
сжился с ней, как с собственным телом, и пересесть на
новую камеру мне было бы очень трудно.

Когда я говорю «боевой летчик», это не значит, что
я летаю в небе сам, всем своим толстым брюхом, как
наши волосатые предки в своих керосиновых гондолах.
Как и все продвинутые профессионалы нашего
века, я работаю на дому.

Я сижу рядом с контрольным маниту, согнув ноги
в коленях и упершись грудью и животом в россыпь
мягких подушек — в похожей позе ездят на скоростных
мотоциклах. Подо мной самое настоящее оркское княжеское
седло древних времен, купленное за огромные
деньги у антиквара. Оно черное от времени, с еле различимой
драгоценной вышивкой, и довольно жесткое,
что при сидячей и полулежачей работе хорошо для профилактики
простатита и геморроя.

На моем носу легкие очки со стереоскопическими
маниту, в которых я вижу окружающее «Хеннелору»
пространство так же, как если бы я вертел приделанной
к камере головой. Над контрольным маниту висит гравюра старинного художника «Четыре всадника Апокалипсиса». Одного по моей просьбе убрал знакомый
сомелье, чтобы мое рабочее место стало как бы продолжением
метафоры. Это иногда вдохновляет.

Пилотаж — сложное искусство, похожее на верховую
езду; в моих руках изогнутые рукоятки, а под ступнями
— оркские серебряные стремена, купленные вместе
с седлом и подключенные к контрольному маниту.
Сложными, почти танцевальными движениями ног я
управляю «Хеннелорой». Кнопки на рукоятках отвечают
за боевые и съемочные системы камеры; их очень
много, но мои пальцы помнят их наизусть. Когда моя
камера летит, мне кажется, что лечу я сам, корректируя
свое положение в пространстве легчайшими движениями
ног и рук. Но я не чувствую перегрузок. Когда они
становятся опасными для систем камеры, реальность в
моих очках краснеет, вот и все.

Интересно, что менее опытный летчик рискует разбить
камеру гораздо меньше, поскольку работает встроенная
«защита от дурака». Но мне приходится отключать
эту систему ради некоторых особо изощренных
маневров — и еще ради способности снижаться почти
до самой земли. Если разобьется камера, сам я останусь
жив. Но это будет стоить мне столько маниту, что лучше
бы мне, право, умереть. Поэтому я действительно лечу
сам, и эта иллюзия является для меня самой настоящей
реальностью.

Я уже говорил, что выполняю самые сложные и деликатные
задания корпорации. Например, начать очередную
войну с орками.

О них, конечно, надо рассказать в самом начале, а то
будет непонятно, откуда взялось это слово.

Почему их так называют? Дело не в том, что мы относимся
к ним с презрением и считаем их расово неполноценными
— таких предрассудков в нашем обществе нет. Они такие же люди, как мы. Во всяком случае, физически.
Совпадение с древним словом «орк» здесь чисто
случайное — хотя, замечу вполголоса, случайностей
не бывает.

Дело здесь в их официальном языке, который называется
«верхне-среднесибирским».

Есть такая наука — «лингвистическая археология»,
я ею немного интересовался, когда изучал оркские пословицы
и поговорки. В результате до сих пор помню
уйму всяких любопытных фактов.

До распада Америки и Китая никакого верхнесреднесибирского
языка вообще не существовало в
природе. Его изобрели в разведке наркогосударства
Ацтлан — когда стало ясно, что китайские эко-царства,
сражающиеся друг с другом за Великой Стеной, не станут
вмешиваться в происходящее, если ацтланские нагвали
решат закусить Сибирской Республикой. Ацтлан
пошел традиционным путем — решил развалить Сибирь
на несколько бантустанов, заставив каждый говорить
на собственном наречии.

Это были времена всеобщего упадка и деградации,
поэтому верхне-среднесибирский придумывали обкуренные
халтурщики-мигранты с берегов Черного моря,
зарплату которым, как было принято в Ацтлане, выдавали
веществами. Они исповедовали культ Второго Машиаха
и в память о нем сочинили верхне-среднесибирский
на базе украинского с идишизмами, — но зачем-то (возможно,
под действием веществ) пристегнули к нему
очень сложную грамматику, блуждающий твердый знак
и семь прошедших времен. А когда придумывали фонетическую
систему, добавили «уканье» — видимо, ничего
другого в голову не пришло.

Вот так они и укают уже лет триста, если не все пятьсот.
Уже давно нет ни Ацтлана, ни Сибирской республики
— а язык остался. Говорят в быту по-верхнерусски, а государственный язык всего делопроизводства —
верхне-среднесибирский. За этим строго следит их собственный
Департамент Культурной Экспансии, да и мы
посматриваем. Но следить на самом деле не надо, потому
что вся оркская бюрократия с этого языка кормится
и горло за него перегрызет.

Оркский бюрократ сперва десять лет этот язык учит,
зато потом он владыка мира. Любую бумагу надо сначала
перевести на верхне-среднесибирский, затем заприходовать,
получить верхне-среднесибирскую резолюцию
от руководства — и только тогда перевести обратно
просителям. И если в бумаге хоть одна ошибка, ее могут
объявить недействительной. Все оркские столоначальства
и переводные столы — а их там больше, чем свинарников,
— с этого живут и жиреют.

В разговорную речь верхне-среднесибирский почти
не проник. Единственное исключение — название
их страны. Они называют ее Уркаинским Уркаганатом,
или Уркаиной, а себя — урками (кажется, это им
в спешке переделали из «укров», хоть есть и другие филологические
гипотезы). В бытовой речи слово «урк»
непопулярно — оно относится к высокому пафосному
стилю и считается старомодно-казенным. Но именно
от него и произошло церковноанглийское «Orkland» и
«orks».

Урки, особенно городские, которые каждой клеткой
впитывают нашу культуру и во всем ориентируются на
нас, уже много веков называют себя на церковноанглийский
манер орками, как бы преувеличенно «окая».
Для них это способ выразить протест против авторитарной
деспотии и подчеркнуть свой цивилизационный
выбор. Нашу киноиндустрию такое вполне устраивает.
Поэтому слово «орк» почти полностью вытеснило термин
«урк», и даже наши новостные каналы начинают
называть их «урками» лишь тогда, когда сгущаются тучи
истории, и мне дают команду на взлет.

Когда я говорю — «команду на взлет», это не значит,
конечно, что мне доверяют первую боевую атаку.
С этим справится любой новичок. Мне доверяют съемку
на храмовый целлулоид для предвоенных новостей.
Любой человек в информационном бизнесе понимает,
какая это важная работа.

На самом деле над каждой войной работает огромное
число людей, но их усилия не видны постороннему
взгляду. Войны обычно начинаются, когда оркские
власти слишком жестоко (а иначе они не умеют) давят
очередной революционный протест. А очередной революционный
протест случается, так уж выходит, когда
пора снимать новую порцию снафов. Примерно раз в
год. Иногда чуть реже. Многие не понимают, каким образом
оркские бунты начинаются точно в нужное время.
Я и сам, конечно, за этим не слежу — но механика
мне ясна.

В оркских деревнях до сих пор приходят в религиозный
ужас при виде СВЧ-печек. Им непонятно, как это
так — огня нет, гамбургер никто не трогает, а он становится
все горячее и горячее. Делается это просто — надо
создать электромагнитное поле, в котором частицы гамбургера
придут в бурное движение. Оркские революции
готовят точно так же, как гамбургеры, за исключением
того, что частицы говна в оркских черепах приводятся в
движение не электромагнитным полем, а информационным.

Даже не надо посылать к ним эмиссаров. Довольно,
чтобы какая-нибудь глобальная метафора — а у
нас все метафоры глобальные — намекнула гордой
оркской деревне, что, если в ней проснется свободолюбие,
люди придут на помощь. Тогда свободолюбие
гарантировано проснется в этой деревне просто в видах наживы — потому что центральные власти будут
с каждым днем все больше платить деревенскому
старосте, чтобы оно как можно дольше не пробуждалось
в полном объеме, но неукротимое восхождение
к свободе и счастью будет уже не остановить. Причем
мы не потратим на это ни единого маниту — хотя могли
бы напечатать для них сколько угодно. Мы просто
будем с интересом следить за процессом. А когда он
разовьется до нужного градуса, начнем бомбить. Не
деревню, понятно, а кого нам надо для съемки.

Я не вижу в этом особо предосудительного. Наши
информационные каналы не врут. Орками действительно
правит редкая сволочь, которая заслуживает
бомбежки в любой момент, и если их режим не является
злом в чистом виде, то исключительно по той причине,
что сильно разбавлен дегенеративным маразмом.

Да и оправдываться нам не перед кем. Суди нас или
нет — но мы, к сожалению, то лучшее, что есть в этом
мире. И так считаем не только мы, но и сами орки.

Информационной поддержкой революционного
движения в Оркланде занимаются сомелье из другого
департамента, а я отвечаю исключительно за видеоряд.
Что значительно важнее и с художественной, и с религиозной
точки зрения. Особенно в самом начале войны,
когда уже прошла первая волна заголовков («мир
предупредил орков»), а нормального фидбэка еще нет.

Последние несколько войн в паре со мной работал
Бернар-Анри Монтень Монтескье — вы, вероятно, знаете
это имя. Мало того, Бернар-Анри был моим соседом
(слухи о его роскошном образе жизни сильно преувеличены).
Мы не стали друзьями, потому что я не одобрял
некоторых его увлечений, но знакомы были близко,
и в профессиональном смысле составляли хорошую
крепкую команду. Я был ведомым-оператором, а он —
обозревателем-наводчиком.

Сам он предпочитал называть себя философом. Так
же его представляли в новостях. Но в платежной ведомости,
которую составляют на церковноанглийском,
его должность называется однозначно: «crack discourse-
monger fi rst grade«2. То есть на самом деле он такой же
точно военный. Но противоречия тут нет — мы ведь не
дети и отлично понимаем, что сила современной философии
не в силлогизмах, а в авиационной поддержке.
Именно поэтому орки и пугают своих детей словом
«дискурсмонгер».

Как и положено настоящему философу, БернарАнри
написал мутную книгу на старофранцузском. Она
называется «Les Feuilles Mortes», что значит «Мертвые
Листья» (сам он переводил чуть иначе — «Мертвые Листы»). Ударные дискурсмонгеры гордятся знанием этого
языка и возводят свою родословную к старофранцузским
мыслителям, придумывая себе похожие имена.

Это, конечно, чистейшая травестия и карнавал. Они,
однако, относятся к делу серьезно — их спецподразделение
называется «Le Coq d’Esprit«3, и на людях они
постоянно перебрасываются непонятными картавыми
фразами. Но мне хорошо известно, что Бернар-Анри
знал на старофранцузском всего несколько предложений
и даже песни слушал с переводом. Поэтому книгу
за него, если разобраться, написал креативный доводчик
с французским модулем.

Мы знаем, как сочиняются эти трактаты на старофранцузском
— берется какая-нибудь смутная древняя
цитата, загоняется в маниту, пальцы пару секунд щелкают
по меню, и готово — кубики слов можно громоздить
до потолка. Но другие наводчики ударной авиации
не утруждают себя даже этим. Так что Бернар-Анри
был добросовестным профессионалом, и если бы не его мрачное хобби, экранный словарь уделил бы ему гораздо
больше места.

Многие до сих пор считают его эдаким бескорыстным
рыцарем духа и истины. Он им не был. Но я его не
осуждаю.

Жизнь слишком коротка, и сладких капель меда на
нашем пути не так уж много. Нормальный публичный
интеллектуал предпочитает комфортно лгать вдоль силовых
линий дискурса, которые начинаются и заканчиваются
где-то в верхней полусфере Биг Биза. Иногда
он позволяет себе петушиный крик свободного духа в
безопасной зоне — обычно на старофранцузском, чтобы
никого случайно не задеть. Ну и, понятно, разоблачает
репрессивный оркский режим. И все.

Любое другое поведение экономически плохо мотивировано.
На церковноанглийском это называется
«smart free speech» — искусство, которым в совершенстве
владеют все участники мирового дух-парада.

Это не так просто, как может показаться. Тут недостаточно
известной внутренней пластичности, а необходимо
еще и знание того, как эти силовые линии изгибаются
на самом деле, чего никогда не понимают орки.
А линии к тому же имеют свойство плавно менять положение,
так что работа почти такая же нервная и рискованная,
как у биржевого маклера.

Вот, кстати — креативный доводчик предполагает,
что слово «smart», то есть «хитроумный», образовано от
древнего знака доллара (так когда-то назывались маниту)
и сокращенного «рынок» — «mart». Очень может
быть. Но владение smart free speech само по себе — это
довольно низкооплачиваемый навык, поскольку предложение
значительно превышает спрос.

Только не подумайте, что я смотрю на этих ребят
сверху вниз. Я по сути ничем не лучше. Как коммерческий
визуальный художник я, безусловно, трусливый конформист — и меня вполне устраивает такое
положение дел. Зато летчик я смелый и опытный, это
факт. И еще — изобретательный и пылкий любовник,
хоть та, на кого устремлена моя любовь, вряд ли сможет
по-настоящему ее оценить. Но об этом потом.

Итак, все началось с того, что нам с Бернаром-Анри
дали поручение заснять для новостных роликов формальный
видеоповод для войны номер 221 — так называемый
«casus belly» (экранные словари уверяют, что это
церковноанглийское выражение происходит от древней
идиомы «надорвать [врагу] животик»). Заснять на самом
деле означает «организовать». Мы с Бернаром-Анри понимаем
это без слов, поскольку начали вместе уже две
войны — номер 220 и номер 218. Девятнадцатую начали
наши творческие конкуренты.

Организовать casus belly — это задание тайное, деликатное
и очень непростое. Его доверяют только самым
лучшим специалистам. То есть нам.

Самым убедительным и неоспоримым видеоповодом
для войны, по поводу которого согласны абсолютно
все критики, комментаторы и пандиты, в сегодняшней
визуальной культуре, как и века назад, считается
так называемая «damsel in distress». Опять извиняюсь за
церковноанглийский, но по-другому не скажешь. К тому
же мне нравится звучание этих грозных, словно пропахших
порохом, слов.

Damsel in distress — не просто «дева в печали», как
переводится это выражение. Скажем, если эта оркская
дева спит где-нибудь на сеновале и видит кошмар, от
которого вспотела и трясется, бомбить из-за такого не
начнешь. Если оркская дева вывалялась в говне, получила
оплеуху от бабки и ревет, сидя в луже, толку от
этого тоже мало, хотя ее печаль может быть совершенно
искренней. Нет, damsel in distress предполагает, с одной стороны, угнетенную чистоту, а с другой — нависшее
над ней тяжеловооруженное зло.

Сгенерировать подобную картинку с любым разрешением
— пять минут работы для наших сомелье. Но
такими вещами CINEWS INC занимается только в развлекательном
блоке. То, что попадает в новостные ролики,
должно действительно произойти на физическом
плане и стать частью Света Вселенной. «Thou shalt keep
thy newsreel wholesome«4, сказал Маниту. Может, он
этого и не говорил, но так нам передали.

Именно по религиозным причинам новостные ролики
снимаются на храмовую целлулоидную пленку.
Фотоны врезаются в светочувствительную эмульсию,
приготовленную служителями Дома Маниту по древним
рецептам, в точности как много сотен лет назад
(благоговейно воспроизводится даже ее ширина).

Пленка должна быть горючей, потому что в Прописях
есть фраза «пылает, как кровь Маниту». А почему
требуется сохранить живой отпечаток света, объясняют
при посвящении в Мистерии, но я уже слишком вырос
из детских штанишек, чтобы это помнить — да и не
хочу лезть в богословские вопросы. Существенно здесь
одно — пленочная камера занимает ужасно много места
в моей «Хеннелоре». Когда б не эта камера, да не ракеты
с пушками, остальную технологию можно было бы
упрятать в контейнер размерами с фаллоимитатор. Но
что делать, если так хочет Маниту.

Когда речь идет о новостях, мы не можем подделывать
изображение событий. Но Маниту, насколько понимают
теологи, не станет возражать, если мы чуть-чуть
поможем этим событиям произойти. Конечно, самую
малость — и эту грань чувствуют только настоящие профессионалы.
Такие, как я и Бернар-Анри. Мы не фальсифицируем
реальность. Но мы можем сделать ей, так
сказать, кесарево сечение, обнажив то, чем она беременна
— в удобном месте и в нужное время.

Мы ждали подходящего момента для операции
несколько дней. Потом осведомитель в свите уркагана
сообщил, что Рван Дюрекс, уже запятнавший себя кровью
восставших орков (звено телекамер успело предотвратить
масштабное кровопролитие ракетным ударом,
но на совести кагана остались коллатеральные жертвы),
возвращается в Славу (так называется оркская столица)
по северной дороге.

Мы с Бернаром-Анри немедленно вылетели на перехват.

Когда я говорю «мы», это означает, что туда полетела
моя «Хеннелора», заряженная пленкой и снарядами.
С ней было мое сознание, а тело оставалось дома — только
крутило головой в боевых очках и давило на рычаги.
А вот Бернара-Анри доставили в Оркланд на самом деле,
такая уж у него работа. Риск, конечно. Но когда моя
«Хеннелора» рядом, совсем небольшой.

Платформа высадила Бернара-Анри на краю дороги
в паре километров от Славы — и поднялась в тучи, чтобы
не тратить батарею на камуфляж.

Миссия началась.

Бернар-Анри велел мне осмотреть местность и найти
подходящую фактуру, пока он будет молиться. Молиться,
да уж… На самом деле старый сатир просто накачивался
веществами, как всегда перед боевой съемкой. Но
старшие сомелье закрывают на это глаза, потому что так
Бернар-Анри лучше выглядит перед камерой.

А это, понятное дело, в работе экранного дискурсмонгера
важней всего. Открытые жесты и поза, спокойный
и медленный голос, уверенные манеры и речь.
Никаких почесываний головы, никаких рук в карманах.
Мы живем в визуальном обществе, и смысловое
содержание экранной болтовни обеспечивает лишь пятнадцатую часть ее общего эффекта. Остальное — картинка.

Порошки Бернара-Анри начинают действовать в
полную силу часа через полтора-два — как раз тогда
должна была появиться колонна кагана. Время имелось,
но терять его не следовало — надо было срочно
искать фактуру.

Я набрал высоту.

Местность была довольно депрессивной. Вернее, с
одной стороны от дороги она была даже живописной,
насколько это слово применимо к Оркланду — там были
конопляные и банановые плантации, речка и пара
вонючих оркских деревень. А с другой стороны начинались
самые мрачные джунгли Оркланда. Мрачны
они не сами по себе, а из-за того, что за ними. Через
несколько сотен метров деревья редеют, и начинается
огромное болото, которое по совместительству служит
кладбищем.

Орки называют его Болотом Памяти — там вся Слава
хоронит своих умерших. С высоты оно похоже на мрачное
серо-зеленое озеро, куда впадают жилки тонких речушек.
Оно почти все усеяно желтыми, серыми и темными
крапинками, с высоты похожими на веснушки.
Это плавучие оркские гробы, так называемые «спутники» — круглые лодки, которые накрывают соломенной
крышкой с четырьмя торчащими вверх палками. Орки
верят, что в этих посудинах их души улетают в космос к
Маниту. Не знаю, не знаю.

Лес вдоль болота орки высадили специально (да,
бывает и такое — орк, сажающий деревце). Они сделали
это, чтобы отогнать вонючую сине-зеленую жижу
от дороги и своих огородов. Когда каган ездит мимо,
его всегда сопровождает охрана, поскольку тут легко
устроить засаду. А вообще здесь малолюдно — орки
боятся своих мертвецов. Кто-то вбил им в голову, что
каждое их поколение обязательно предает предыдущее,
и страх предков стал у них подобием коллективного
невроза. Которому помогают и живущие в болоте
жирные крокодилы — хотя из воды они не вылазят. Им
хватает спутников.

В древние времена здесь селились так называемые
«мудрецы», стремящиеся подчеркнуть свой потусторонний
статус ежедневной близостью к смерти. А городские
орки ходили к ним погадать по книге «Дао
Песдын» — они верили, что так можно задать вопрос
самому Маниту (я не шучу, у орков действительно есть
такая книга, хоть написали ее, скорей всего, наши сомелье).
Но при оркском императоре Просре Ликвиде
вольных мудрецов упразднили, а все гадатели были
подчинены генеральному штабу. С тех пор в кладбищенский
лес ходит только молодежь — парочки, которым
негде уединиться. Мертвецов и крокодилов они,
конечно, боятся, но любовь сильнее смерти. Был бы я
философ, как Бернар-Анри, обязательно воспел бы постарофранцузски
тайный праздник жизни, цветущий в
этих мертвых чащобах.

Можно было поискать подходящую натуру возле деревень,
где бродят пасущие скот оркские девки нежного
возраста. А можно было полететь вдоль дороги над
кромкой джунглей. Я выбрал второе, и буквально через
пять минут полета наткнулся на то, что было нужно.

По обочине шла оркская парочка. Это были мальчишка
и девчонка, одногодки — лет шестнадцати или
чуть больше. Я так уверенно определяю цифру, поскольку
у орков это consent age, и будь кто-то из них
младше, вряд ли они решились бы показаться вместе.
Оркские власти с тупым рвением подражают нашему
механизму сексуальных репрессий — они и наш возраст
согласия позаимствовали бы, позволь такое наши советники.
Думают, видимо, что именно здесь проходит дорога к технотронному обществу. Впрочем, для них
другой в любом случае не осталось.

У парочки были с собой удочки. Все сразу стало ясно
— «рыбалка» заменяет молодым оркам задний ряд
кинозала.

Я сделал максимальное увеличение и некоторое время
разглядывал их лица. Парень был обычным оркским
мальчишкой — симпатичным и белобрысым. Они все
такие, пока не начинают пить волю и колоть дуриан.
А вот damsel была идеальной.

В кадре она смотрелась просто здорово. Во-первых,
она не выглядела ребенком, и это было хорошо, потому
что малолеток показывали перед двумя последними
войнами, и зритель от них устал. Во-вторых, она была
очень хороша собой — я имею в виду, конечно, для
биологической женщины. Я был уверен, что БернаруАнри
немедленно захочется защитить эдакую свинку от
какой-нибудь напасти.

Купить книгу на Озоне

Как посадить аэробус А330 в чрезвычайной ситуации

Отрывок из книги Джеймса Мэя «Как посадить аэробус А330 и другие жизненно важные навыки современного мужчины»

О книге Джеймса Мэя «Как посадить аэробус А330 и другие жизненно важные навыки современного мужчины»

Вот одна из самых мощных героических фантазий,
которые мир может предложить. Команда была убита
или выведена из строя несвежимми креветками
в бортовом обеде, и воздушное судно находится на
высоте 11 000 метров без пилота. В принципе самолет
будет лететь, пока не кончится горючее, и он
не разобьется о землю, или ты можешь выхватить
управление из ослабевших рук полудохлого капитана
и направить самолет под восторженные аплодисменты
— скорее всего, прямиком к возмещению полной
стоимости авиабилета.

А почему бы и нет? Несчастный случай на борту пассажирского самолета
— это уникально, потому что все потенциальные жертвы находятся
в абсолютном плену. Можно подождать, пока корабль затонет,
и с большой вероятностью спастись; можно пройти мимо тонущего
человека или горящего дома; можно спрятаться в чулане поздней
ночью, пока обкрадывают твой офис, и никому
не признаться, что ты вообще там был. Но нет
никакой возможности выбраться живым с
неуправляемого самолета. И даже если якобы
ты хочешь спасти жизни всех тех, кто находится
на борту, на самом деле ты будешь спасать
только свою шкуру. Тем не менее остальные
люди увидят произошедшее совсем в другом
свете.

Потому что избитая истина всех воздушных драм звучит примерно
так: «все, кто в них участвует, становятся героями». Если опытный капитан
самолета с двадцатилетним стажем, знающий, как вести себя
в чрезвычайных ситуациях и регулярно практиковавшийся в их разрешении,
посадит самолет со слегка «лысой» покрышкой на носовом
колесе, его объявят спасителем всех женщин и детей. Даже до того,
как начнется расследование причин вынужденной посадки или аварии,
лицо парня, который был за рулем в момент столкновения, будет
в вензелях напечатано на обложке The Daily Mirror вместе с цитатами
от диспетчеров и выживших, подтверждающих, как он уверенно держался.
А потом, если вдруг выяснится, что он просто напортачил, все
вокруг вежливо закроют на это глаза. Только поэтому вы никогда не
увидите таких заголовков:

«Глупый капитан отключил управление, хотя двигатели были в порядке»

Или

«Я забыл!», — признается пилот, виновник адской трагедии на взлетной полосе«.

Такие
заголовки
ты
никогда
не
увидишь. Ты
должен
выйти
из
этой
ситуации
только
победителем.
Откровения подобного рода зарезервированы для напыщенных
репортажей о катастрофах на разворотах журналов типа Flight
International, и кроме пилотов никто не читает этот мусор.

Итак, из этой ситуации ты намерен выйти только победителем. Если
ты успешно посадишь самолет, даже если наполовину успешно, все
равно твое изваяние появится на запасном пьедестале на Трафальгарской
площади, и ты сохранишь все деньги, которые в ином случае
были бы отложены на пиво до конца твоей жизни. Даже если ты
направишь его на 300 узлах в ближайшую больницу, пресса будет
чувствовать себя обязанной обратить внимание на то, как ты «не
прошел мимо и остался на посту до победного конца». И хотя расшифровки
«черных ящиков» неизменно публикуются, Совет по расследованию
авиакатастроф обычно вымарывает ругань и непонятное
бормотание, и есть причины предположить, что они не видят выгоды
для мира в раскрытии того, что ты перепачкал брюки, бился о стекла
иллюминатора и звал маму. Все равно не делай этого, просто чтобы
быть в безопасности!

И давай по-честному. Правда говорит нам, что шансы обнаружить
себя в описанной выше ситуации чрезвычайно маловероятны. Оба
пилота каким-то образом должны оказаться полностью недееспособны
или одновременно охвачены суицидальным религиозным пылом,
и, может быть, один из них и падет жертвой такой фигни, но вряд ли
все-таки оба. На самом деле именно поэтому их там двое.

Еще нужно учесть следующее. Представим, что ты бухгалтер без
опыта управления самолетами. Шансы, что из трехсот или где-то
около того человек на борту ты будешь самым компетентным, чтобы
взять на себя управление, весьма невелики. Другие пилоты часто
путешествуют на коммерческих рейсах. Экипаж иногда проявляет
интерес к процессу полета и знает кое-что о рычагах управления.
Есть обоснованная статистическая вероятность, что где-то среди
пассажиров затерялись бывший командир бомбардировщика Королевских
Воздушных Сил, человек, имеющий лицензию на управление
самолетом, бортинженер или даже любитель компьютерных
симуляторов полетов. Если ты совсем невезучий, то наверняка
сидишь рядом с кем-нибудь из них. Однако все эти люди — вариант
получше, чем ты.

Но, к слову, 11 сентября 2001 года пассажиры рейса № 93 авиакомпании
United Airlines были вынуждены встать на путь, где у них
не было другого выбора, кроме как попытаться вырвать управление
самолетом из рук его угонщиков. И всегда может случиться так,
что ты купишь дешевый билет и окажешься один на один с полным
бортом монашек. В этом случае пора воспользоваться моментом, а
также кое-чем под названием «рычаг управления».

Сначала пройди к кабине экипажа, чтобы обнаружить, что дверь
заперта. После трагедии 11 сентября это условие стало обязательным
как попытка предотвратить несанкционированный доступ в
кабину террористов, и даже посреди нашей разворачивающейся
мелодрамы стоит на секунду задуматься о глубокой иронии всего
этого. Кто-то в кабине должен быть в состоянии разблокировать
дверь для тебя.

Иллюстрация показывает, как будет выглядеть
кабина А330 после того, как ты стащишь тяжелые тела капитана
и первого помощника с их сидений, стараясь не зацепить любые важные
на вид рычаги одеждой. Не так давно, в эпоху, когда приборная
панель коммерческого авиалайнера состояла из кучи непонятных
циферблатов, подобные действия представляли бы гораздо больше
опасности. Но на А330, как и на большинстве современных авиалайнеров,
они были узурпированы горсткой непонятных компьютерных
экранов (рис. 1).

К счастью, как и на приборных панелях самых больших «Мерседесов»,
большая часть экранов для тебя совершенно бесполезна. На рис. 2
мы видим то же самое, но жизненно важные рычаги управления и
приборы высветлены. Все эти ручки и кнопки над стеклом отвечают
за такие мелочи, как температура в кабине, стеклоочистители и знак
предупреждения о ремнях безопасности. Это как маленький компьютер,
установленный горизонтально на том, что называлось бы
центральной консолью, будь это «Фольксваген Гольф», который дает
советы на такие несусветные темы, как интервалы обслуживания
двигателя. Ничего из этого не актуально на данный момент и может
стать совсем ненужно, если самолет окажется на дне Ирландского
моря. Забудь о них (см. рис. 2)!

Расслабься на секунду. Допустим, что самолет в процессе полета,
значит, автопилот почти наверняка будет включен, и у тебя есть
время осмотреться в «офисе», как иногда называют это пилоты. Конвенция
гласит, что капитан самолета сидит слева, и так как жестокая
хозяйка судьбы, сговорившись с Мельпоменой, музой трагической
драмы, выбрала тебя на эту новую неожиданную роль, то это как раз
то место, где ты должен сидеть.

Теперь ты должен сделать экстренный звонок в управление воздушного
движения, для этого понадобится название борта, которое
может значиться где-нибудь на панели напротив тебя на маленькой
бляшке. Давай скажем, что мы на борту G-ABCD1. Надень наушники, нажми и удерживай кнопку PTT (Press To Talk) на
рычаге. Здесь тебя поджидает отвратительная ловушка.

Лена Элтанг. Другие барабаны (фрагмент)

Отрывок из романа

О книге Ленs Элтанг «Другие барабаны»

Совершенство меня беспокоит.

В вильнюсской школе я чуть не угодил в черный список за то, что однажды вечером пробрался в кабинет минералогии и унес две друзы полевого шпата и превосходный дымчатый шестигранник кварца, распоровший мне карман школьной куртки. Я давно хотел это сделать, я смотрел на них несколько дней, пока наш географ рассказывал про пегматитовые жилы, я смотрел на них, не отрываясь, а они смотрели на меня.

Через пару дней мать нашла мою добычу, выставила на кухонный стол и допросила меня со всей строгостью. В нашем доме трудно было что-нибудь спрятать, у нас даже книжных полок не было, не то что чердака или подвала с тайником. Я признался во всем и согласился отнести камни назад, все это не имело значения, я их уже не слишком любил. Постояв под моей кроватью, кристаллы покрылись пылью и теперь скучно лежали на клетчатой скатерти. Я завернул их в газету, сунул в портфель и понес в школу, где в пахнущей бутербродами учительской меня уже ждали географ и завуч, наскоро перекусившие и готовые к расправе.

Вещи обманывают нас, ибо они более реальны, чем кажутся, писал Честертон. Если считать их самоцелью, они непременно нас обманут; если же увидеть, что они стремятся к большему, они окажутся еще реальней, чем мы думали. Ясное дело, нам кажется, что вещи не совсем реальны, ибо они живут в скрытой возможности, а не в свершении, вроде пачки бенгальских огней или пакетика семян. Веришь ли ты в кофейник вместо сердца на автопортрете Антонена Арто? Я-то верю, у меня самого вместо сердца дисплей и клавиатура, они суть мерцание моих аритмий и трепет мягко западающих клапанов (не уверен, что клапаны западают, ну да чорт с ними).

Отбери у меня возможность погружать пальцы в клавиши и водить глазами по буквам, и я зачахну, замолчу, погружусь в кипяток действительности, как те крабы, что водятся в мутной воде у Центрального вокзала в Нью-Йорке. Раньше их ловили прямо с веранды seafood-кафе, отрывали клешни и бросали обратно в воду. Так и я — стоит мне завидеть свою сноровистую кириллицу, черных бегущих жуков на светящемся белом поле, как у меня отрастают клешни, и я оживаю, соскальзываю в воду и боком, боком, ухожу на свое придуманное дно.

Существуем только я и кириллица, литовские буквы недостаточно поворотливы и полны волосков, они цепляются за язык, будто гусиное перо за пергамент, русский же лежит у моей груди, в особенной впадине диафрагмы, к ней мужчины прижимают чужое дитя, пока мать отошла в парадное подтянуть чулок — прижимают крепко, держат неловко, но с пониманием. Ладно, пусть будем я, кириллица и еще пастор Донелайтис. И озеро Mergelių Akys! Вина же, которой я теперь переполнился всклянь, будто колодец после проливного дождя, вообще не должна существовать, поскольку зло и добро произвольны. В тюрьме я понял это на четвертый день, потому что на четвертый день меня вызвали к следователю Пруэнсе.

— Вы признаете свою вину, — произнес он, и я увидел эту фразу в воздухе между нами, будто всплеск серпантина. Вопросительного знака я не увидел, следователю было скучно: либо у него не было ко мне вопросов, либо он знал все ответы наперед. Что до меня, то я так долго ждал вызова в этот кабинет, что готов был говорить о чем угодно: о Реконкисте, о ценах на бензин, о певице Амалии Родригиш. После первого вопроса Пруэнса замолчал, налил себе чаю и принялся заполнять какие-то пробелы в моем досье. Минут через десять в кабинет вошел еще один тип, которого я принял было за писаря, потому что он был в штатском, но тот сел боком на стол следователя и принялся качать ногой. Потом пришли двое охранников, расположившихся у двери, и я подумал, что народу в кабинете многовато для простого допроса.

— Вы поедете с нами на опознание, Кайрис. У вас крепкий желудок? — Пруэнса отхлебнул чаю и улыбнулся. У него была незаметная, ускользающая улыбка, которую хотелось поймать и слегка придержать пальцами.

— Я уже видел ее труп. Не надейтесь, что в морге я признаюсь в том, чего не делал.

— Ее труп? Да он под дурачка косит, — сказал тот, второй. — Вот здесь написано, что при аресте ты заявил, что пистолет принадлежит тебе. К тому же, ты признал при свидетелях, что тебе известно о совершенном ночью убийстве. Хотел бы я знать, откуда?

— Из компьютерной записи, откуда же еще. Я видел, как ее убили из моего пистолета, но не смог разглядеть того, кто стрелял. Я также видел, как ее тело прятали в мешок для мусора.

— У вас скверный португальский для человека, который живет здесь почти семь лет. Вы имели в виду его тело? — Пруэнса был так угрожающе благодушен, что я насторожился.

— Думаю, убитый сам толком не знал кто он такой. Но вы правы: что бы он сам о себе ни думал, это был настоящий парень. Я видел настоящий пенис, cаralho, не приклеенный.

— Ах, видели? — он остановился возле моего стула. — Ваше признание придется занести в протокол. Жертва была полностью одета, когда мы нашли тело. Белье тоже было на месте. Мы знаем, что вы хорошо знакомы с убитым, но не предполагали, что вас связывали отношения такого рода.

— Заносите что хотите. Никаких отношений не было. Хотя, я уверен, что у человека, которого убили, были отклонения на сексуальной почве.

— Первый раз вижу такого урода, — вмешался тот, второй, — убил своего приятеля, да еще обзывает покойника извращенцем! Вот дерьмо.

На втором была свежая рубашка, я почуял ее цитрусовый запах, когда он толкнул меня на пол вместе со стулом. Пруэнса присел возле меня на корточки и сочувственно покачал головой. Лицо у него не старое, но все в мелких щербинках, похожих на пороховые метины, такие же щербинки я увидел на носках его ботинок, наверное, он не пользовался гуталином и много ходил пешком. Обувь его помощников, стоявших возле меня в кружок, была поновее и попроще, я разглядывал их ботинки довольно долго, лежа на полу и думая об Орсоне Уэлсе.

Когда снимали «Гражданина Кейна», режиссер велел пробить яму в цементном полу студии и заставил оператора туда забраться, чтобы люди в решающей сцене выглядели настоящими исполинами. Я думал о том, приходилось ли Орсону Уэлсу лежать на полу в кабинете следователя. Наверняка, приходилось. А иначе — как он мог об этом догадаться? Еще я думал о паучке, который висел на паутинке, которую он начал плести от крышки стола, на котором лежала папка с моим делом, в котором было написано про убийство, которого я не совершал.

Когда за мной пришли на Терейро до Паго, я был уверен, что тело датчанки нашли, и теперь мне придется объяснять все с самого начала. Сидя на кухне напротив инспектора, я ждал, когда один из полицейских поднимется на второй этаж и крикнет оттуда: «Пришлите дактилоскописта! Я нашел место, где он убил девушку, тут даже пятна на стенах от мыльной воды и уксуса». Но никто не крикнул, меня довольно быстро вывели из дома и отправили в участок, входную дверь опечатали, ключ от нее лежал у меня в кармане, так что, подумав хорошенько, я понял, что locus delicti никого не интересует. Я понятия не имел, куда делась Додо, где скрывается вся остальная шайка, и что вообще надо говорить, чтобы мне здесь поверили.

Если поверят, я сяду в тюрьму за соучастие в ограблении и сокрытие улик, если не поверят — сяду за убийство. Для каждой свиньи наступает день ее святого Мартина, как сказал один испанец, тоже побывавший в плену. Мать испанца, добрая донья Леонор, выкупила его за две тысячи дукатов, а на мою мать, суровую пани Юдиту, надеяться уж точно не стоит.

Когда я упал со стула, то ударился головой о край стола, из носа пошла кровь, но мне не предложили ни платка, ни салфетки. Стул тоже упал и придавил мне правую руку, я хотел его скинуть, но тот, кто меня толкнул, улыбнулся и поставил ногу на перекладину, не давая мне подняться. На какое-то время я перестал слышать, но слух быстро вернулся — болезненным щелчком, похожим на тот, что бывает после слишком быстрой самолетной посадки.

Шла Федора по угору, несла лапоть за обору, обора порвалась, кровь унялась. Так заговаривают кровь в тех местах, где родилась моя няня, странно, что я это помню до сих пор. Я осторожно протянул другую руку к внутреннему карману пальто. Похоже, что очки уцелели, хорошо. Эту оправу я купил еще во времена благоденствия, когда работал в Байру-Альту: золото и сталь, немецкое качество. Вот за что я люблю португальцев, здесь даже бьют не слишком стараясь. О здешней корриде и говорить нечего — быка на арене не убивают, рога у него подпилены, вокруг прыгают шалые фуркадуш в колпаках, не коррида, а цирк-шапито.

Жертва была одета, когда мы нашли тело. Чушь собачья. На датчанке было белое платье, а под платьем ничего не было, это я видел так же ясно, как вижу сейчас свою ладонь, вымазанную кровью. Какое там белье, какие джинсы? Но скажи я им об этом, они примутся стучать по мне своими ногами, стульями и всем, что под руку попадется.

За два дня до ареста я видел убитую Хенриетту в городе и даже не слишком удивился. Какое-то время я шел за ней, как скучающий растаман за сладким дымком, потом она вплыла в высокие двери вокзала Россиу и пропала. На ней было черное платье, и я подумал, что призраки выбирают черный цвет, но не тот, блестящий, что латиняне называли niger, а матовый, то есть, ater. Призраки не могут себе позволить выглядеть нелепо, и это правильно. Зато неправильно другое: я сижу в тюрьме за убийство датчанки, а ей и в голову не придет написать инспектору оправдательное письмо чернилами из сока лишайника. Или явиться ему во сне с собственным черепом под мышкой и рассказать, кто на самом деле пристрелил ее ветреной февральской ночью.

Совершенно ясно, что, показав спину датского призрака, провидение дало мне знать о предстоящих событиях. Провидение — это христианское имя случая, говорил Шамфор, а я говорю: провидение — это языческое имя интуиции. Когда я сказал себе это, паучок, сидевший в засаде, поймал муху и принялся ловко ее вертеть, опутывая липкой нитью, муха была большая, янтарная, но и охотник был не промах, это я сразу понял. Вот тебе и ответ, Костас, думал я, закрывая глаза и слушая, как полицейские обсуждают ночную грозу и состав «FC Porto». Я знал, что жаловаться некому, более того, я не мог даже разозлиться как следует — это был первый допрос, я давно не видел людей и страшно по ним соскучился.

Да не настроит тебя никакой слух против тех, кому ты доверяешь, говорил мой любимый философ, но он не сказал, что делать, если ты не доверяешь никому. Все эти дни я ждал допроса, слонялся по камере, перебирал имена и события, пытаясь сложить части головоломки, танграма из слоновой кости, но вот меня вызвали на допрос, все запуталось еще больше, и в руках у меня оказался только узел из кизилового лыка.

Как бы там ни было, я решил писать обо всем, что приходит в голову, в том числе и о тебе, Ханна, хотя тебя я помню довольно смутно. Вот что я помню: длинные ноги с красноватыми коленями, протяжная, спотыкающаяся на согласных речь, бублик из черных косичек на затылке (здесь такой бублик называют «bolo rei» и кладут в него цукаты) и пацанская привычка стучать собеседника по плечу. Я помню, что целовал тебя в пустом коридоре общежития, потому что твоя соседка-деревенщина вечерами никуда не выходила. Может, это и к лучшему, думал я, укладываясь спать в нашей с китаистом комнате, заставленной сосновыми полками. У нас даже между кроватями стояли полки в половину моего роста, так что мы спали в овечьем загоне, сделанном из голубых томов «Путешествия на запад» и зеленых кирпичей Плутарха.

Не слишком-то много я помню, верно? Ну и ладно. Тому, кто пишет, необязательно помнить, как все на самом деле было, ведь он владеет мастихином, которым можно не только смешивать охру с белилами, но и палитру поскрести, почистить лишнее.

А если заточить мастихин как следует, то и убить, пожалуй, можно.

Купить книгу на Озоне