- Петр Алешковский. Крепость. — М.: Издательство АСТ: Редакция Елены Шубиной, 2015. — 592 с.
В метро, увидев эту книгу у меня в руках, незнакомая женщина улыбнулась и сказала, что тоже ее читает. Добавила, что пока еще только начала, но уже видит, что интересно. Я же решила, что сделаю этот эпизод началом рецензии.
Роман «Крепость» — яркий образец качественной беллетристики. Автор позаботился о том, чтобы читателю было и увлекательно, и «питательно» (если вспомнить словечко Александра Блока). В книге много драматических историй и колоритных персонажей, два криминальных покушения, захватывающее изображение археологической работы, философский спор о свободе, экзистенциальные размышления о принципах исторического исследования, классический для отечественного повествования нравственный конфликт между совестью и наживой, «духом и брюхом». А еще страсть, ревность, измены, месть, пожар и виртуозные картины природы.
По своему строению «Крепость» во многом напоминает книгу Леонида Юзефовича «Журавли и карлики». Роман складывается из трех достаточно самостоятельных повествований, одно из которых отнесено в далекое прошлое, в XIV век. Впрочем, Юзефович куда убедительнее мотивирует присутствие исторических сюжетов — они включены в тексты, написанные героем-историком. Главный персонаж «Крепости» Иван Мальцов тоже историк, он тоже пишет книгу, но о ее содержании мы фактически ничего не узнаем, а необыкновенные приключения знатного монгола Тугана Мальцову видятся герою во сне.
Собственно, исторический пласт «Крепости» — это приключенческая «костюмная» повесть с проблематикой измены и верности. Спасаясь от неминуемой гибели, юный Туган отправляется из Монголии в Крым к «беклярбеку» Мамаю и участвует в Куликовской битве (причем автор подробно ее изображает). После гибели Мамая Туган отказывается присягнуть победителю хану Тохтамышу и, чуть не погибнув в пустыне, добирается до Самарканда, чтобы поступить на службу к эмиру Тимуру и отомстить за Мамая. Его верная служба и долг мести сталкиваются с предательскими кознями его непосредственного начальника хана Едигея. Герой переживет еще много приключений и окончит свои дни на службе у московского князя.
Эти сны можно истолковать как мистический элемент текста, как «голос крови»: читателю сообщается, что Туган был далеким предком Ивана. Но в понимание исторических эпизодов романа неожиданно вмешивается такая штука, как современный литературный процесс. Куликовскую битву, борьбу Тимура, Тохтамыша и «беклярбека» Мамая недавно изобразил Борис Акунин* в повести «Бох и шельма». Повесть вышла массовым тиражом, и читатели «Крепости» с ней, скорее всего, уже познакомились. Поэтому от сновидений Ивана впечатление складывается не мистическое, а совсем иное: Акунина начитался.
Действие романа, отнесенное к нашим дням, разворачивается в двух четко разделенных пространствах: городском и деревенском. В родном и любимом городе Ивана, маленьком древнем Деревске, кипят страсти. Директор музея, интриган и взяточник, увольняет непреклонно честного Мальцова, которого бросает жена Нина, сообщив ему, что беременна. Несчастная Нина устала от несгибаемой совести мужа, ведущей к запоям и нищете. К удивлению читателя, немолодой герой (ему за пятьдесят), узнавший от молодой жены потрясающую новость об ожидании первенца, не предпринимает ровно ничего, а уезжает в деревню, в старый дедов дом.
В главе «Деревня» автор особенно щедро использует свой «фирменный» кинематографический прием — шоустоппер. Это некий самоценный микросюжет, с блеском изображенный и призванный показать красоту или ужас жизни. Для Майи Кучерской, чья характеристика романа вынесена на обложку, эта особенность повествования оказывается наиболее значимой: «Петр Алешковский написал роман, так и брызжущий восторгом перед творением — подаренными нам временами года, оттенками неба и ветра, дикими гусями, порошей, ливнями, и перед культурой — древними церквями, фресками, вещами…».
Дикие гуси, упомянутые Майей Кучерской, — это осенний пролет гусиной стаи, своего рода стихотворение в прозе. Герой, а вместе с ним и читатель, не может оторвать глаз от этого вроде бы простого, но захватывающего зрелища, которое вырастает до символа.
Еще один косяк заходил со стороны леса на деревню, тянул низко над землей, стараясь обмануть верховой ветер. Гуси мерно махали крыльями и перекрикивались на лету. Их гаканье, как игла знахарки, проходило сквозь полотно бури, сшивало невидимые края. Освобождая узкий коридор, по которому они летели, и прогоняло с дороги злых призрачных существ, снующих по эфиру, мешающей совместной работе гусиных крыльев. Мальцов стоял не шелохнувшись. И вот они были уже над ним, пронеслись, почти задевая крышу дома. За эти мгновенья он сумел рассмотреть даже отдельные маховые перья на концах крыльев: будто сложенные вполовину боевые веера, они рождали легкий свист, с которым разрезали плотный воздух. Силуэты птиц темнели и истаивали в черном ночном небе, вскоре только ухо еще ловило отголоси гусиной переклички. Мальцов вдруг заметил, что с неба лети уже не косой дождь, а мелкий ледяной снег. Гуси принесли его на своих крыльях.
Читатель насладится картинами засолки огурцов, убранства новогодней елки, дороги в заснеженном лесу, жутковатыми зрелищами пожара и охоты на кабана — первый раз охотились люди, второй — волки.
Иногда автор явно злоупотребляет приемом пристального изображения «фрагмента жизни»: читатель вынужден раз десять подробно рассматривать героя, когда он мается с похмелья или моется. Это, впрочем, претензия к редактору, как и то, что дикий кабан вдруг назван «боровом», а в XV веке монгол Туган любуется «шевелюрой» ольхи.
Автор тщательно подготовил неожиданное и даже шокирующее окончание романа. Финальные события прямо вытекают из преступления на охоте, в котором неповинного героя подозревает пострадавший директор-взяточник, но эти события символически завершают и нравственную линию: противостояния культуры и бескультурья, честности и продажности, совести и корысти.
* Внесен в реестр террористов и экстремистов Росфинмониторинга.