Лев Данилкин. Клудж

  • Лев Данилкин. Клудж. — М.: РИПОЛ классик, 2016. — 383 с.

     

    Лев Данилкин — литературный критик журнала «Афиша», заместитель главного редактора журнала The Prime Russian Magazine, автор биографий Юрия Гагарина и Владимира Ленина, которая скоро выйдет в серии «Жизнь замечательных людей». Он уже выпустил несколько сборников статей, которые представляют собой практически хроники современной русской литературы. В новой книге от издательства «РИПОЛ классик» — самые лучшие: о литературе, путешествиях, людях.

     

     

    Знаковая фигура

     

    Танцующий Пепперштейн похож на свастику. Руки, ноги, корпус заламываются в локтях, коленях и шее в непрерывном круговороте движений. Диджей поливает фигуры девочек и мальчиков, тоже как будто обтравленных по контуру, звуковыми капсулами из жидкого металла. Человека-свастику отделяет от них сухой дым. Сорокалетний писатель танцует час, другой, третий, не отдыхая, с серьезным счастливым лицом, как Левин на сенокосе в «Анне Карениной». Вспышки стробоскопа добавляют этой фигуре таинственности.

    Поначалу ничего таинственного во всей этой встрече не было. Вы читаете пепперштейновские «Военные рассказы» или короткие детективные повести «Свастика» и «Пентагон» и чувствуете, что автор драматически изменился со времени «Мифогенной любви каст»: тогда его надо было лишь благоговейно созерцать, теперь с ним есть о чем поболтать. Вы пытаетесь его найти, а он присылает вам SMS: «Я в Симике»; тем лучше — действие нескольких новелл разворачивается как раз в тех местах.

    Человек, которого я за глаза, помнится, называл не то русским Толкиеном, не то Ариной Родионовной мировой литературы, оказывается загорелым обаятельным субъектом с мобильным телефоном, оклеенным голограммками со свастиками, любителем чурчхелы, хорошо знающим Крым, и Симеиз — Симик — в частности.

    Мы проникаем на территорию детского туберкулезного санатория, того самого, где жили юные члены тайного общества «Солнце и Ветер», персонажи рассказа «Свастика», предположительно травившие пенсионеров. Странно: никто — ни охранники, ни малолетние чахоточные, пыхающие тут под каждым кипарисом, — не обращает на нас внимания, будто мы сами превратились в подростков. Нырнув в колючие заросли, Пепперштейн распрямляется перед зеленым забором, в котором прорезана дверь. Хозяйским жестом отжимает деревянный щит, просовывает в щель палец и отодвигает щеколду:

    — Сейчас будет вилла «Ночь».

    За забором в сухом кипарисно-йодистом симеизском воздухе парит неоклассицистская вилла. Над самым обрывом стоит флигель-эрехтейон с кариатидами; одни смотрят на скалу Дива, другие — на гору Кошка. У каменных девушек разные выражения лиц, и все вместе они как будто илюстрируют истину о том, что у чего-то много лиц, только вот у чего — надо догадаться самому. Вокруг никого: дачники исчезли почти сто лет назад, советские туберкулезные власти — лет десять как, капиталисты только подбираются.

    — Симеиз и вообще Крым — это очень необычная территория. Непонятно, чья это земля, что она, как она. Это зона отдыха, но и зона конфликта. С третьей стороны, это мистическая территория, зона не совсем проявленных загадок. Привлекательное место — и при этом абсолютно недосказанное.

    В эту «ничью» землю, как в строительство на привлекательном земельном участке, перспективно инвестировать — и не только деньги, но и тексты (образы, знаки), что Пепперштейн и делает: он инсталлирует сюда Курского.

    Курский — легенда советского сыска, потомок князя Курбского и знаток эзотерических практик; время от времени к нему, ялтинскому пенсионеру, обращаются молодые следователи с просьбой помочь. В «Свастике» Курский расследует дело о таинственных убийствах на вилле «Свастика» рядом с Симеизом; в «Пентагоне» — исчезновение приехав- шей на казантипские рейвы девушки Юли. И там и там «все проясняется», но очень странным способом, и совсем не то «все», на что рассчитывает всякий читатель детективов.

    — На самом деле, — говорит Пепперштейн, — рассказы про Курского — это скорее трактаты о знаках, которым придается форма детектива, потому что этот жанр в наибольшей степени соответствует характеру знака. Вот-вот появится целый цикл, посвященный основным знакам: крест, пятиконечная звезда, Инь — Ян, знак доллара, серп и молот, красный флаг, Веселый Роджер, звезда Давида, полумесяц, черный квадрат. Существование знака — форма, во многом аналогичная детективу. В основе знака всегда лежит некоторое заметание следов — и в то же время их обнаружение.

    Заметая следы, мы плотно закрываем дверь в заборе и спускаемся к морю. Пепперштейн приседает:

    — Вот тут есть одно странное место... Попробуйте вот тут. Чувствуете, как дует из-под камня?

    Действительно, странным образом из-под камня явственно сквозит, как в метро перед приближением поезда. Несколько помедлив, как будто не зная, делиться своим предположением или нет, он все же произносит:

    — Это из Америки подземный ветер.

    Если есть Симеиз, то есть и анти-Симеиз, и в мире Пепперштейна это как раз Америка — антипространство, антивещество, знак с обратным знаком, неудержимо влекущий к себе писателя — и в текстах, и в разговоре. Растолковывая программный текст «Военных рассказов» — «Язык», Пепперштейн формулирует:

    — Язык должен быть похищен — и должен вернуться. Вернуть его нам могут только те, кто его забрал. То есть наши враги. Кто это сделал? Ответ абсолютно тупой и простой — Америка. Но этот ответ правильный, так оно и есть.

    Наплававшийся Пепперштейн растирается индиговым полотенцем с золотым меандром; на плечах остаются катышки — полотнище распадается на глазах, как наглядная метафора западной роскоши, оказывающейся мусором.

    — Оставаясь на родине, мы сейчас все в эмиграции. Мы в Америке! Особенно в Москве я думаю: б...дь, где я нахожусь? Что это вообще происходит? И понимаю, что я в Америке, б...дь, я — в Америке!

    «Военных рассказов», «Свастики» и «Пентагона» — дети или старики, разгадывающие некие знаки и рассказывающие друг другу сказки. В «Пентагоне» кто-то говорит, что детская литература — то бомбоубежище, которое спасет нас от американского оружия будущего.

    — Да, мне кажется, детская литература позволяет сохранить национальную культуру; это то, что выживает и не разрушается в результате глобализации. Я был счастлив прошлым летом, едучи в поезде, услышать в разгар капитализма, как мама читает маленькой дочке «Мистера Твистера». Мне было приятно, что, несмотря на то что идеология капитализма приобрела уже цементный характер, все равно ребенку читают про то, как человека выгоняют из гостиницы за то, что он капиталист, а не наоборот.

    Буквально через несколько часов после этого разговора с самим Павлом происходит нечто мистер-твистеровское. Дни Пепперштейн проводит в Симеизе, но ночует он в Ялте, тоже на некой «вилле», у человека по имени Саша Прекрасный, — туда он вписался по рекомендации Богдана Титомира, с которым у него «совместный проект», если я не ослышался. В тот день на виллу явился подлинный хозяин, и по возвращении Пепперштейн обнаружил свои вещи вышвырнутыми на улицу с запиской: «Вы здесь больше не живете». В ответ на сигнал бедствия вышеупомянутый Б. Титомир якобы проорал в трубку, что человеку, разбрасывающемуся пепперштейновскими свитерами, крепко не поздоровится, поскольку он, Титомир, прямо сейчас прилетит из Москвы и устроит ему веселую жизнь. Однако ж не прилетел, и писатель вынужден был глубоко за полночь умолять администрацию привокзальной симеизской гостиницы поселить его хоть куда-нибудь.

    Дети, «молодые существа», — именно та читательская аудитория, которая любопытна Пепперштейну.

    — В советское время в детской литературе выживало то, что было подавлено идеологией, — фантазийность, мистика, сказочность, странности какие-то, невозможные в литературе для взрослых. Сейчас происходит то же самое, только рейв-культура или клубная жизнь не для маленьких, а для уже немного подросших детей; им может быть 25, но все равно это дети в культурном смысле, потому что эта музыкально-клубная культура все равно, в общем, детская: в ней мифы, мистический заряд, фантазийность, которая есть в сказках и которая позволяет всем этим продолжать заниматься — потому что иначе это стало бы тошнотворным.

    Пепперштейн приобретает в ларьке четвертую уже, что ли, за день чурчхелу и бутылку минералки «Миргородская» — как в рассказах: там ее очень расхваливает Курский. Странно, замечаю я, что пока еще не задействована чур- чхела. Он задумчиво разглядывает продукт и произносит, будто пробуя слово на язык:

    — Чурчхела, чурчхела... Да, интересная субстанция. Тем более это ведь можно представить как... ммм... church of hell1.

    Пепперштейн ведет себя, в сущности, так же, как его Курский. Это то, что называется «бытовая экзегеза» — манера воспринимать явно малозначительный отрезок лингвистической деятельности, как эзотерический текст, который следует разгадать и «вчитать» в него неожиданный культурный смысл. Слово «чурчхела», строчка из доносящегося из кафе гангста-рэпа, подслушанный обрывок речи случайного прохожего — все это знаки, неисчерпаемые, как электрон, надо лишь поставить их под вопрос, в кон-текст, где они проявятся. Чем, собственно, и занят пепперштейновский следователь.

    — Курский — это знак в ряду знаков. Его фамилия, конечно, неприлично откровенная: дискурс, знак курсора, знак, бегущий по ряду других знаков и их высвечивающий. Курский еще и Курбский, потомок первого официального русского диссидента. Он инакомыслящий в очень расширенном понимании слова.

    — В чем смысл его инакомыслия?

    — Курский все время подвергает ситуацию некой критике — как и должен по схеме классического детектива. Но в отличие от классического детектива он ничего взамен не предлагает, он просто дает тому или иному знаку проявить свои качества — на фоне Курского. То есть если Окуджава спел «На фоне Пушкина снимается семейство», то здесь можно сказать: на фоне Курского проступают знаки. — Помолчав, Пепперштейн добавляет: — Естественно, Пушкин в песне Окуджавы, в общем-то, тоже предстает в какой-то такой роли, потому что «семейство» и «знаки» — это одно и то же, семейство знаков.

    Топоним «Симеиз», есть версия, произошел от греческого «семейон» — знак. Неудивительно, что это место — магнит и для самого Пепперштейна, и для героя его беллетризованных «трактатов о знаках». Соответственно комментатор, склонный во всем видеть мифологическую подоплеку, мог бы изобразить ситуацию «Павел Пепперштейн отдыхает в Крыму» следующим образом: гора Кошка- Сфинкс предлагает Пепперштейну-Эдипу разрешить загадку-Симеиз.

    От человека, который, поговаривают, был прототипом пелевинского Петра Пустоты, все время ожидаешь неадекватности, вспышки безумия. Сидишь, например, с ним за столом, клюешь жареные кабачки, а он вдруг смотрит куда- то вниз, под скатерть, и говорит: «У меня сознание разорвано». Ага, началось: видимо, это такой дзенский ход, и он хочет вывести наш разговор на некий другой уровень; либо он таки ку-ку — тоже можно было предположить. Так же и с его книгами: велика вероятность принять Пепперштейна за полубезумного художника, рассчитывающего встряхнуть публику, особенно инфантильную, чем-то вроде дзенских хлопков. На самом деле, если не просто скользить по этим нелепым текстам, а попытаться расшифровать их, что для начитанного в пределах школьной программы человека не так уж сложно, то выяснится, что во всех этих вещах «чокнутый» Пепперштейн пытается донести очень определенные идеи, причем довольно внятные. Это как с «сознание разорвано» — можно, конечно, промолчать и сделать вид, что и так все ясно; а можно переспросить и выяснить, что он сказал — «У меня сандалия разорвана».

    Разорванные сандалии, штаны хаки, черная футболка Wrangler, долговязая фигура, кепка, из-под которой торчат пегие — рыжие, серые, черные, седые — кудрявящиеся волосы; особо непримечательный Пепперштейн почему-то заметен в толпе так, будто на голове у него не кепка, а цилиндр. Официантки, уличные торговцы фенечками, просто прохожие то и дело салютуют ему: «О, Паша!» На сайте санатория им. Семашко объявлены литературные чтения: «П. Пепперштейн, рассказ „Свастика“»; интересно, они там с ума не сойдут?

    Разумеется, почему бы ему не изъясняться проще, писать не про колобков, а про реальных людей, называть вещи своими именами, а не заканчивать детективную повесть многозначительной фразой: «Свастика невинна»? Но Пепперштейн убежден, что «реалити» и требование, чтобы искусство занималось этой самой «реалити», плотью, мясом, — это «нае...лово», идеологическая ложь. Текст — это набор знаков, а «реалити» регулируется как раз текстами, знаками, фабриками знаков, Голливудом, создающим для всего земного шара образ долженствующей реальности; и рулит не тот, кто изучает «реалити» и сообщает о своих достижениях, а тот, кто рассказывает истории и разворачивает образы, кто производит знаки и манипулирует ими.

    Крымский кинотеатр; Пепперштейн во втором ряду, ноги закинуты на первый, в руках ведро поп-корна и сладкая вода. Разумеется, он громко комментирует происходящее на экране — и определенно, многие его реплики вызывают больший эффект, чем то, что говорят с экрана. Пепперштейн, в чьем обществе мне посчастливилось просмотреть картины «Ультрафиолет» с Миллой Йовович и «Минотавра» с Рутгером Хауэром, называет себя киноманом, тратит десяток-другой гривен — тогда еще гривен — на билеты ежевечерне и одержим идеей создать собственную студию и самому делать кино. Он вот-вот сдаст в печать еще одну книжку — «описания фильмов, которых в реальности не существует».

    Странный человек Пепперштейн всерьез занимается, по сути, созданием отечественного Голливуда, фабрики знаков, фабрики текстов, поддающихся максимально широкому разворачиванию через кинообразы, и это такая же насущная задача страны, как в XVIII веке выход к морю. То, что произойдет, если «семиотическая безопасность» не будет обеспечена, описано в финальном «военном рассказе» — он называется «Плач о Родине»: исчезнувшая Россия и домик, внутри которого герои мчатся в открытом космосе, в гигантском потоке мусора, ошметков и обломков. «Из мира, который предлагает глобализация, только в космос можно выпрыгнуть».

    Именно на полет в открытом космосе похожа R’n’B-вечеринка в ангаре при гостинице «Ореанда». Время сильно за полночь, и трудно сказать, как мы здесь очутились. Пепперштейн, инициатор похода, танцует среди девочек в легких платьицах. Впав в транс, он как губка пьет из насыщенного жидким металлом воздуха энергию; его фигура на глазах зарастает таинственными смыслами, как камень ракушками, и действительно становится похожей на живую свастику. Рядом с ним все прочие «рич энд бьютифул» тоже кажутся знаками. Девочки в легких платьицах с каменными лицами в лучах стробоскопа превращаются в кариатид с виллы «Ночь», и понятно, что крымской мифологии недолго осталось пребывать незавершенной — «семейон» сфинкса вот-вот будет разгадан, и у виллы появится новый хозяин.


    1 Церковь ада (англ).

Дата публикации:
Категория: Отрывки
Теги: КлуджЛев ДанилкинЛидеры мненийРИПОЛ Классик