Валерий Залотуха. Свечка

Валерий Залотуха. Свечка

  • Валерий Залотуха. «Свечка»: В 2 т. — М.: Время, 2015. — 832 с.

    Роман «Свечка» писателя и кинодраматурга Валерия Залотухи создавался в течение двенадцати лет. Произведение заслужило высокую оценку Андрея Битова, Дмитрия Быкова, издателя Бориса Пастернака, литературного критика Андрея Немзера. Главный герой книги — ветеринарный врач, московский интеллигент, образцовый сын, муж и отец — случайно зашел в храм и поставил свечку. Просто так. «И полетела его жизнь кувырком, да столь стремительно и жестоко, будто кто пальцем ткнул: а ну-ка испытаем вот этого, глянем, чего стоит он и его ценности». Объемный двухтомный роман рассказывает о несправедливости наших судеб, о русском менталитете, о прекрасной и окаянной эпохе и вере в высшую любовь вопреки всему.

    Вот тебе и ничего! Не ничего, а всё! Всё!!! Всё ясно. «Казачок-то засланный оказался». Откуда эта фраза? Из «Неуловимых
    мстителей»? Какая все-таки чушь держится в твоей голове!
    Именно чушь там и держится, а хорошее, дельное — нет. Как
    говорила Алискина первая учительница: «В одно ухо влетает,
    в другое вылетает». (Забавно, что и моя первая учительница
    так же говорила. Ее звали Елена Степановна.) А Алискину?
    Не помню… Странно…— А чего странного, это же Алискина первая учительница. — А мою первую учительницу звали Елена Степановна. А мою первую «наседку» зовут Иван.
    А фамилия у него Визиров. То есть я не знаю, как его зовут
    и какая у него фамилия, он так подписывается — ИВАН ВИЗИРОВ. Визир — это, по-моему, видоискатель или прицел,
    или что-то вроде этого… А есть еще визирь — персидский
    министр. А заседание у них называется — диван. Они, значит, на диване, а ты, идиот, на нарах. А он спит. Сном праведника. Сном младенца. Правда, храп у него не младенческий. Кстати, сколько ему лет? Сорок, но выглядит на шестьдесят… Или шестьдесят, но выглядит на сорок… Храп
    мерзавца! А может, в еду что-нибудь подсыпали? Я ведь ел,
    наворачивал с аппетитом, а он не притронулся. Хотя тушеная
    капуста была вполне приличная, не хуже той, что Женька готовит, даже, пожалуй, лучше, я вообще люблю тушеную капусту: вкусно, недорого и полезно. А что, могли подсыпать!
    Ты помнишь, какая усталость вдруг навалилась? А он сидел,
    как огурчик, и всё задавал свои вопросики, задавал…

    Он: Ваш друг просил вас приехать в какое-то определенное время?

    Нет, он сформулировал вопрос не так. Он сформулировал вопрос точнее, то есть подлее, если бы он сформулировал вопрос так, я бы, конечно, подвох почувствовал…— «Почувствовал…» Ты бы почувствовал! Да ты лох! Ты льстишь
    себе, когда идиотом себя называешь, ты хуже идиота, ты —
    лох! Лох, вот ты кто!

    Я: Гера сказал: «Приезжай немедленно».

    Он: И вы бросили все и поехали?

    Я: Да. Он же мой друг.

    Он: А на метро вы могли поехать?

    Я: Мог! На метро мне было даже удобнее. Да и вожу я
    плохо, боюсь…

    Он: Почему же вы не поехали на метро?

    Я: Так я же говорю, Гере был срочно нужен «эсэр».

    Он: А как же его «Ягуар»?

    Я: А он сломался.

    Он: Новый «Ягуар» сломался?

    Я: Да. Гера сказал…

    Он: А он не мог приехать на такси и…

    И все его вопросы были такими — скользкими, обтекаемыми, подлыми! Он загнал тебя в угол, а ты, вот что самое
    ужасное, ты не пытался из этого угла вырваться! Я уже не
    слышал его вопросов, смотрел на него, видел его еще, правда, как в тумане, но практически уже не слышал. Подобное
    со мной случается, правда, очень редко и всегда в экстремальных ситуациях: словно твой скелет, костяк, основание,
    на котором все держится, вынимают — и ты начинаешь валиться, валиться… Спустя какое-то время я проснулся; со
    мной всегда так бывает — засыпаю, а спустя какое-то время
    просыпаюсь, думаю о чем-нибудь, о том, как прошел день,
    о том, что предстоит сделать завтра, и снова засыпаю…
    Я проснулся, открыл глаза, увидел, что он пишет, сидит за
    столиком и пишет, и снова заснул, только успел подумать,
    что интеллигентный человек — он и в тюрьме интеллигентный человек. (Нет, не случайно я, все-таки, подумал,
    когда в камеру вошел, что он «оперу» пишет. В шутку, но
    не случайно!) «Наседка» цыпленочка высидела… Впрочем,
    это во времена солженицынского сидения они так назывались, сейчас, наверное, иначе, все течет… «Наседка» не
    «наседка» — суть от этого не меняется! А суть заключается
    в том, что, когда ты проснулся во второй раз, он уже не писал, а спал. А проснулся ты от того, что услышал:

    — Адмирал!

    Властно и громко — нельзя было не проснуться: «Адмирал!»

    Я подскочил на кровати, или нарах, не знаю, как уж они
    тут у них называются. Сердце колотилось. Потом оно немного
    успокоилось, и я стал соображать. Это, конечно, подсознание,
    подкорка мозга, где идет работа даже тогда, когда человек
    спит. Так было у Ломоносова, то есть, конечно, у Менделеева:
    ба-бах ночью — и периодическая система… Менделеева…
    (Я, конечно, упрощаю, но суть от этого не меняется.) — Ага,
    у Менделеева периодическая система, а у тебя — адмирал… — 
    Ну что ж, каждому свое… То есть, как я понимаю, пока я спал,
    мой мозг отыскал в закромах памяти еще одно слово на АД,
    и тут же кто-то там в мозгу это слово озвучил. Хорошо, адмирал так адмирал, хотя и с опозданием, но, как говорится, и на
    том спасибо, и я с удовольствием вытянулся на жестком моем
    ложе, я вообще люблю спать на жестком, а Женька, наоборот,
    на мягком — привезла из Тамбова перину своей бабушки, —
    я понимаю, у Женьки ностальгия по детству, ничего ей не говорю, но я совершенно на этой перине не высыпаюсь, прямо задыхаюсь там, и чешется все, так вот, я с удовольствием
    вытянулся на жестком моем ложе и вспомнил почему-то, как
    этой весной встретился с адмиралом… Был чудный вечер, я
    брел по родному Тверскому, с легкой грустью глядя на дом,
    в котором мы с мамой когда-то жили, на два наших окна на
    третьем этаже… Я случайно, по вызову, оказался в центре —
    в Трехпрудном ощенилась фоксиха, брел, отдыхая, наслаждаясь весной и думая рассеянно о том о сем, как это обычно
    весной бывает, и вдруг — навстречу мне идет адмирал со своей женой-адмиральшей. (Или, может, контр-адмирал с женой, ха-ха, контр-адмиральшей; никогда, наверное, не узнаю
    разницы между адмиралом и контр-адмиралом: спросить не
    у кого, а вопрос не тот, чтобы специально его выяснять.) Я
    взглянул на него и подумал: «А что если он — тот самый капитан какого-то ранга, который однажды в детстве котлетами
    меня кормил?» Узнать, конечно, было невозможно: тот был
    черноволосый, а этот совершенно седой, но сколько лет прошло? А стать та же, и кортик, и якоря, и награды… (Это произошло напротив МХАТа, женского разумеется, он был для
    меня слева, а справа, опять же — для меня, был этот пошловатый памятник Сергею Есенину, который появился там неведомо когда и неизвестно, почему. Эх, если бы нашему Юрию
    Михайловичу побольше художественного вкуса и поменьше
    друзей вроде этого ужасного Церетели!) Я, видимо, так глазел на адмирала, пытаясь понять: не наш ли с мамой это бывший сосед, что он не мог этого не заметить… Он посмотрел
    на меня, улыбнулся и зычно, по-командирски объявил:

    — Отличный денек!

    От неожиданности я растерялся, но тут же нашелся и ответил — видимо, вспомнилось мое армейское прошлое.

    — Так точно!

    А что, я ответил по уставу, и товарищу адмиралу (или
    контр-адмиралу) наверняка понравилось. И мы пошли дальше: они — в сторону Тверской, а я — в сторону Никитских
    ворот. На скамейке под фонарем сидела женщина, бомжиха,
    худощавая, смуглая, в черном суконном пальто и с ленточками в волосах, сделанными из полосок сукна, оторванных от
    рукавов того же пальто. Даже не так бомжиха, как дурочка —
    если судить по ленточкам и выражению ее лица. С ней была
    собачка, беспородная, маленькая, черненькая, с такой же,
    как у хозяйки, ленточкой на шее. Собачка смирно сидела у
    женщины на коленях, и та гладила ее по головке и задумчиво
    смотрела куда-то вдаль. Туда же смотрела и собачка. Им было
    хорошо, это было очевидно, всем в тот день было хорошо!
    У памятника Тимирязеву я остановился и присел на скамейку — не по причине усталости, а чтобы полюбоваться одним
    из самых любимых моих в Москве памятников (несмотря на
    его конструктивный недостаток, который для меня вовсе не
    недостаток, скорее, скульптурная особенность, придающая
    фигуре борца и мыслителя редкую мужественность и одновременно трогательность и незащищенность). Я люблю памятник Тимирязеву с раннего детства, два строгих и емких
    слова на его постаменте стали одними из первых прочитанных в моей жизни слов: «Борцу и мыслителю». Мы проходили
    мимо с мамой, а я только-только научился читать и, прочтя
    эти слова, подумал: «Мыслить я уже умею, осталось научиться
    бороться», но о той, отчасти забавной особенности памятника узнал, уже будучи взрослым — от Геры, именно он указал
    мне на нее, почему-то сравнив при этом Тимирязева с Дерновым*. «Ты не находишь, что так они похожи?» — меланхолично поинтересовался мой друг, отхлебывая из бутылки
    пиво. «Не нахожу», — ответил я, испытывая чувство горечи
    и обиды за один из самых любимых моих в Москве памятников, хотя на первом месте конечно же памятник Пушкину.
    Отличный денек продолжался, я сидел на скамейке, смотрел
    на гранитного Тимирязева, думая о том о сем, как это обычно весной бывает, вспоминая с улыбкой, как шли мы с мамой мимо, мама куда-то торопилась, тащила меня за руку,
    а я едва за ней поспевал, складывая на ходу буквы в слова;
    как спустя много лет на этой же самой скамейке пили с Герой
    бутылочное «Московское», потому что «Жигулевское» кончилось, — дело происходило в стране двух сортов пива (и «вечно зеленых помидоров» — Жванецкий), и Гера безуспешно
    попытался сравнить Тимирязева с Дерновым; вспомнил, как
    неожиданно встретился с ним на Садовом кольце в дни второго путча, и тут же, решив не думать о плохом, вспомнил,
    что забыл, какой сегодня день — тысяча дней до двухтысячного года, ДДД, но ход моих мыслей прервали устроившиеся
    по соседству сборщики стеклотары, их было двое, и они делили между собой собранные на бульваре бутылки — сначала
    мирно, под мелодичное «звень-звень», потом стали спорить,
    ругаться, угрожать друг дружке, и вдруг один вскочил и… — 
    тут уже мне ничего не оставалось, как вмешаться, точнее не
    вмешаться, а сделать замечание, правда, очень строгое, которое мгновенно возымело действие, и в результате этих и других последующих событий спустя какое-то время, довольно
    неожиданно для себя, я оказался в храме, в котором Пушкин
    венчался, и совершенно неожиданно для себя поставил там
    свечку… (А я ему еще про свечку! В простодушном, так сказать, смысле, тьфу!) Но дело не в этом… А дело в том, что…
    Дело в том, что, лежа на жестком бутырском ложе, я вдруг понял, что в тот день, когда в Трехпрудном переулке ощенилась
    фоксиха (вспомнил, как ее зовут — Луша), когда адмирал или
    контр-адмирал объявил: «Отличный денек!» и когда я поставил в церкви, в которой Пушкин венчался, свечку, — это был
    день пятое апреля… Сего года… Я даже не знаю, почему я это
    понял, просто понял — и всё… Но если это так, подумал я,
    то тот день я помню в деталях и подробностях, имея множество свидетелей: это и счастливые хозяева фоксихи, и адмирал с женой, и дурочка с собачкой, и многие-многие другие, я
    всех их могу назвать, если не по именам и фамилиям, то описать портретно. (За исключением сборщиков стеклотары, конечно, где же их теперь найти?) А все дело в том, что то был…
    тысячный день до двухтысячного года, то есть, я хочу сказать,
    в тот день до начала двухтысячного года оставалась ровно тысяча дней. Это я услышал утром по «Эху Москвы», когда поил
    Женьку с ложечки горячим кофе, в передаче «Ну и денек», я,
    кстати, очень ее люблю — познавательная, и исторический
    материал живо подается, и вот ведущий передачи (правда,
    не помню, кто это был) объявил вдруг: «До двухтысячного
    года осталась тысяча дней!» У меня рука дернулась, Женька обожглась и что-то сказала. А я подумал: «Может, как-то
    этот день отметить?» Нет, про ДДД я тогда не подумал, а если
    и подумал, то тут же забыл, но потом, когда в центре оказался, на улице Горького, то есть, конечно же, на Тверской, рядом с магазином «Trinity Motors» и увидел на доме напротив
    (где магазин «Наташа») наверху, на крыше световую рекламу, на которой было написано: «До 2000 года осталась 1000
    дней», — увидел и подумал, точно подумал про ДДД. Тут надо
    еще отступить назад и вспомнить, что раньше у нас с Алиской была игра, которую мы называли ДДД. Алиске было
    тогда десять лет, да, десять, точно, десять как раз в тот день
    и исполнилось, мы отметили ее день рождения, гости разошлись — одноклассники и соседские ребята, и мы остались
    вдвоем… Женька уехала к подруге, она не выносит детских
    сборищ, от крика и мельтешения у нее болит голова; я Женьку понимаю, голова действительно может разболеться, но
    ведь кому-то из взрослых надо находиться поблизости, а то
    они все что угодно могут устроить, от пожара до потопа, да
    и интересно, познавательно, они ведь очень непосредственные и формулируют иногда так неожиданно, что просто диву
    даешься! Раньше во многих печатных изданиях были специальные рубрики и на радио передача: «Говорят дети», а сейчас почему-то нет, жаль… Я даже, помню, однажды посылал
    на радио одно Алискино изречение, года три ей было или четыре, когда она подошла ко мне, грустная такая, и говорит:
    «А в этом году грибов не будет». Я очень удивился, почему,
    Алисуш, спрашиваю. А она отвечает: «Потому что год лесокосный. Лес будут косить». А год был как раз високосный, она
    слышала, но по-своему поняла, по-детски. Високосный — лесокосный, надо же такое придумать! По радио, правда, не передали, жаль… Но тогда она маленькая была, а тут уже десять
    лет стукнуло; мы остались вдвоем за столом, заставленным
    бутылками из-под всех этих фант и пепси-кол, с кусками недоеденного торта на тарелках, и ты вдруг посмотрела на меня
    грустно-грустно, серьезно-серьезно и спросила:

    — Папа, а зачем мы живем?

    (До одиннадцати лет включительно наши отношения
    с Алиской я не могу назвать иначе, как замечательными, это
    была даже не любовь отца к дочери и соответственно дочери
    к отцу, это была дружба, самая настоящая дружба, которую
    никогда ничто не омрачало, если не считать маленького казуса, случившегося однажды на дневном сеансе в кинотеатре
    «Ашхабад», да я и не считаю, я давно и благополучно о нем
    забыл, а Алиска и вовсе не помнит, она еще совсем маленькая была, — да, до одиннадцати включительно, до двенадцати даже, до того самого момента, когда Алиска перестала
    выходить в кухню, когда по телевизору начинают выдавать
    и заворачивать, и стал выходить я. Что ж, девочка превращается в девушку, теперь ее лучший друг — Женька, женщина,
    мать, это понятно и объяснимо, и я ничуть об этом не жалею, хотя, конечно, немного жаль.) Так вот:

    — Папа, а зачем мы живем?

    Я не просто растерялся, я испугался. Ничего себе вопросик! А надо было что-то отвечать. И не просто отговориться,
    отболтаться, отшутиться, а отвечать серьезно и точно. Потому что вопрос был задан серьезно! Это же на всю жизнь!
    Ведь как я сейчас скажу, так она и будет дальше жить. В ту
    минуту в моей голове пронеслись все формулировки смысла жизни, которые там за всю мою жизнь скопились: от эпикурейцев до Николая Островского. И я вдруг понял: горю,
    пропадаю! Сам себе этот вопрос я никогда не задавал и ответа на него не искал: живу и живу, а дочка смотрит, и глаза у нее такие грустные и такие не по-детски серьезные,
    и вдруг как-то само собой сформулировалось, и я сказал:

    — Мы живем для того, чтобы не делать зла.

    Алиска подумала и спросила:

    — Никогда и никому?

    Я сказал:

    — Никогда и никому.

    Это я сказал, уже приободрясь, потому что видел, что
    грусть в ее глазах сменяется радостью, но это была уже не та
    безмятежная детская радость, не пресловутое счастливое детство («счастливое детство» — был такой штамп в нашей советской жизни — в газетах, на телевидении, везде: «счастливое
    детство», и больше ничего, «у матросов нет вопросов» — дуболомство какое-то, нет, не такая радость была в тот момент
    в Алискиных глазах, это была… осмысленная радость. Вот
    именно — осмысленная!) Она улыбнулась и спросила:

    — А что делать?

    (В том смысле, что если не делать зла, то что тогда делать?) Но тут уж было легко! Тут уж было просто! Я засмеялся и сказал:

    — Добро!

    И Алиска засмеялась, залилась прямо-таки звонким колокольчиком: оказывается, так все в жизни просто! Но самое интересное началось потом! На следующее утро Алиска подходит ко мне и говорит:

    — ДБЗ!

    (А у нас была еще такая игра — в аббревиатуры: один
    аббревиатуру называет, а другой ее разгадывает. Началось
    все с того, что Алиска спросила однажды, что значит СССР?
    Я расшифровал, ей страшно понравилось, так появилась эта
    игра, мы так и говорили: «Давай поиграем в СССР». Алискины аббревиатуры всегда ставили меня в тупик. Ну, например — КПД. Вы думаете, коэффициент полезного действия?
    Как бы не так! «Каша подгорела. Дрянь». КПД… Попробуй,
    отгадай!) А тут, значит:

    — ДБЗ!

    Я напрягся, но Алиска сразу пришла на помощь:

    — День без зла!

    Я сразу все понял и стал объяснять ей, что зло нельзя
    причинять никому на протяжении всей жизни, но она меня
    перебила, резонно заметив, что на протяжении всей жизни
    об этом можно и забыть, а в определенный, назначенный
    нами же день мы точно будем об этом помнить. Пришлось
    согласиться… Разговор наш произошел утром, а вечером мы
    докладывали друг другу о прожитом дне. Но просто не делать зла оказалось недостаточным, и скоро ДБЗ превратился
    в ДСД — День с добром, и, наконец, процесс поиска формы
    эволюционировал в ДДД: День Добрых Дел. Утром мы их намечали, днем выполняли, вечером друг перед дружкой отчитывались. Это продолжалось у нас два года, потом Алиске
    надоело, точнее, не надоело, просто она как бы выросла из
    этой игры, и у нее стали появляться другие интересы: наряды, мальчики, вечеринки, хотя, мне кажется, еще рановато,
    напрасно Женька это поощряет… Словом, ДДД из наших
    с Алиской отношений исчезли, но я так привык к этой игре,
    что некоторое время играл в нее один, а потом тоже забыл.


    * Особенность данного памятника заключается в том, что при
    определенном угле зрения он выглядит не вполне прилично. — Примеч. авт.