Предрассудки по средствам

Предрассудки по средствам

Цитаты

Любовь оправдывает все, даже саму любовь как таковую

Майя Клоцвог

Меня Гиля переделал напрочь. Со всех сторон меня теснила проклятая болячка. А Гиля научил: надо эту болячку завернуть в себя самого. И, главное, руками показал так представимо. Ты, говорит, ее в себя заверни, и она там растолкается по нужным местам. Тогда ничего. Тогда уже можно будет как-то жить с ней вместе. Когда внутри — перемешается, перемелется. Об кости, об жилы.

Фима Суркис, бывший муж Майи Клоцвог, о чем-то не до конца понятном, но важном.

Чепенит — отстань

Нахес — счастье

Фишеле — рыбка

Форгерт — наоборот

Неббиш — бедненькая моя

Гелик — быстрее

Бикицер — короче

Главные слова на идиш

Пустой телефон

Скоро тридцать лет, как покинул я родительский дом, но номер телефона, который стоял у нас в коридоре, я помню — 44 52 36. Он скоро поменялся, а теперь в Новосибирске и вовсе семизначные номера… но вот помню. Всматриваюсь сейчас в эти цифры: неужели в их ритме никак не была зашифрована моя будущая судьба?

Домашний телефон хоть и называется «индивидуального пользования», но пользуется им целая семья. Известно, кто кому звонит. Бабушке не звонили. А вот старшей сестре в ее подростковом возрасте — постоянно, и это было поводом для бесед между взрослыми. Потом подрос я, и если мне не звонили, когда я ждал, становилось неловко перед мамой. Мама за меня переживала, и иногда я делал для нее вид, что увлечен беседой, хотя на той стороне трубки был только холодный гудок.

Целая символическая машина — этот телефон.

С мобильной связью появились люди, расхаживающие по улицам с прижатой к уху немой трубой. Делают перед другими вид, что кому-то интересны. Я был свидетелем, как у такого несчастного надежно притиснутый к голове аппарат вдруг на самом деле зазвонил. Несчастный нервно отдернулся… занятно, ошиблись номером или действительно искали его.

Прохожим, перед которыми разыгрывается спектакль, безразлично, насколько одинок человек, бредущий навстречу. А тому кажется, что его замечают: вот, у парня кто-то на связи, он живет не впустую.

Альфредо Биой Касаресом, другом Борхеса, сочинен некогда роман «Изобретение Мореля». Героя там занесло на обустроенный необитаемый остров. Еда есть, жилье есть в виде аж дворца, но никто не обитает. И вот герой замечает другого человека, мирно сидящего на берегу. Несется налаживать контакт. Другой молчит. Искусно прикидывается, будто не слышит, не видит. Потом выясняется, что и впрямь не видит, ибо его просто нет. В подвале дворца обнаруживается гигантская оптическая камера, которая записала сколько-то лет назад, как сидел на берегу и ходил по острову другой человек, а теперь воспроизводит его 3D образ.

Персонаж Касареса понимает, что и его записывают, что и его проекция будет вскоре бродить по немым рощам да озирать океанский простор с кургузой скалы. И он «общается» с предыдущей проекцией, подходит к ней, будто обсуждает что-то, будто хлопает по плечу… Зачем? Чтобы гость номер три потом видел первых двоих вместе. Чтобы третий думал про второго, что второй не был одинок, что он проводил время с первым.

Вернусь к телефону и, кстати, к роману. Клоцвог — фамилия. Зовут ее Майя Абрамовна, родилась в 1930 году. Где-то в середине пятидесятых (героиня на этот момент живет в Киеве) в доме появляется телефон. «Хоть звонить мне было некому, я частенько поднимала трубку и говорила, что в голову взбредет, не обращала внимания на пронзительный гудок внутри трубки. Я могла набрать любой номер не до последней цифры и говорит в тишину. Но мне нравилось, что я не притворяюсь, как будто говорю на самом деле. Потому что никогда не приукрашиваю действительность».

Набрать не до конца и говорить с гудком… Что это значит? Хочется контакта с миром, но такого, «не до конца». Контакта толком нет, но в каком-то коротком смысле он все же бывает. Это закон действительности, которую не следует приукрашивать.

Лишнее не украшает

Лучший инструмент приукрашивания, конечно, стиль: вот уж чем можно затушевать любую пустоту-тишину. Но героиня Маргариты Хемлин (роман написан от первого лица) не блещет витиеватостью и вообще словоохотливостью. Роман небольшой. От первой до последней страницы проходит четыре десятилетия, целую эпопею можно накрутить, но Хемлин рассказывает частную — и предельно концентрированную — историю. «Я родилась в 1930 году и, как все мое поколение, я видела много лишнего, что не украшало».

Не украшало — чего? Не украшало общей картины действительности, не украшало судьбы рассказчицы. Сказано кривовато, ибо писатель изображает стиль человека без литературного опыта. Но смысл понятен. А поскольку «литературность» не застит, постольку за строкой встает жизненный опыт как таковой. «Крестьянскую», простецкую фразу можно повернуть к солнцу таким боком, что в ней сразу начнет жужжать метафизика: этому эффекту нас научил Андрей Платонов («Людям некуда жить, вот они и думают в голову»). О Платонове Хемлин спросили в интервью, она согласилась, что любит Платонова, который, между прочим, много работал с сосланными крестьянами, а у них язык был единственным, «чем они могли зацепиться за землю и за утраченный дом».

И на первой же странице «Клоцвог» мы встретим фразу, которая кажется отголоском процитированной платоновской: «Люди не имеют терпения жить. Особенно некоторые. Я всегда имела терпение и понимание». Да, набрав цитату своими пальцами, я еще раз чувствую, как работает эта формула, открытая в первой трети прошлого века не только Платоновым, но и, скажем, Ильфом-Петровым: поставить фразу из нерефлективного (народного, канцелярского) языка на такого попа, чтобы в ней открывались бездны.

Другое дело, что бездны могут быть мнимыми. Не то что их нет в «простых» душах, а только смущает грубость и резкость презентации. Это как ногу предъявить с открытым переломом, с вылезшей костью. Так и фразу «платоновцы» ломают, как кость.

«Мы зеркало повесили, потому что хоть и были подвержены предрассудкам, но по средствам и в голову не приходило придерживаться плохих примет». Если прочесть вслух, из фразы проступят замечательные «предрассудки по средствам».

Роман «Клоцвог» движется резкими толчками, от двух-трех фраз до полутора страниц на «толчок», а между ними — типографские пробелы. Внутри каждого «толчка» фразы, как уже было сказано, вывихнутые и короткие, и очень часто период заканчивается обрубком из тринадцати одних и тех же букв — «Но дело не в этом».

Период проходит, как гудок в холодном телефоне, затухает в вечной темноте… следом надвигается новый. Мне это напомнило стихи Льва Рубинштейна, поэта-концептуалиста, чьи произведения расположены на стопках библиографических карточек. На каждой карточке — выхваченный на мгновение из мировой тьмы фрагмент (случайная фраза, цитата, бытовая сценка — «А это я в трусах и в майке Под одеялом с головой»). Фрагменты появляются и пропадают, а читателю остается ощущение безостановочного движения эмоций и смыслов… какой-то поезд без огней идет через космос. Раз уж я начал с мемуара, вот еще один: давным-давно у меня была аудиозапись, чтение Рубинштейна, и, будучи включенной ночью на совершенно конвенциональную скромную громкость, эта запись вызвала истрику соседки сверху, не имевшей доселе обыкновения реагировать ни на В. Шахрина, ни на Л. Бетховена. Метафизические кванты проникли через перекрытия… то же и текст Хемлин: порции букв прут, как восточная одурманенная армия… Клоц-вог. Клоц-вог.

Препятствия для всего

В начале романа, уезжая в эвакуацию, маленькая Майя забыла в Остре (еврейское украинское местечко) платья, сшитые по блату и с сильной переплатой Ильей Мордковичем Хейфицем из отреза, привезенного отцом с польской компании. Темно-коричневый был отрез, с шелковой полосочкой. Спустя сорок лет Майя Абрамовна вспоминает их (отрез и платье) как живых.

А где-то уже в шестидесятые разговаривала она на улице с малознакомым, а тот смотрел, не отрываясь, на ее туфли: избыточно роскошные по тогдашней жизни.

Между этими предметами туалета есть еще разные шубы и плащи с пуговицами в виде футбольного мяча, а больше ничего в подробностях в романе не описано. Ни пейзажей, ни интерьеров. Внешность людей немного описывается, и вот носильные вещи. «Да, я женщина и ежеминутно старалась выглядеть». Из реплик проходных действующих лиц понятно, что косметике и зеркалу Клоцвог тоже немало внимания уделяет, но сама она на этом не акцуентируется.

Пересказывая канву романа, можно потянуть за ниточку из постельного белья. Был русский мужчина, зачавший ребенка, пришлось срочно выйти за еврея и скрывать всю жизнь настоящего отца Мишеньки. Еврей (Фима) оказался никчемным, вместо него явился украинец Мирослав Шуляк, Мишеньку усыновивший. Захотелось новых ощущений, Шуляка сменил часовщик Марк, следующим в очередь встал чиновник, потом реставратор: в какой-то момент читатель перестает следить, с кем именно в данный момент героиня, остается лишь ритм перемены… Ну, колода карточек.

О чувственности своей Майя Абрамовна при этом не распространяется. «Ведь природа постоянно брала свое». Это да, понятно, но в целом повествование скорее анемичное… все же трудно понять. Есть сцена ночевки в квартире очень прошлого мужчины, ночевка отдельная: он не пришел ночью, «если бы пришел, я бы его приняла». Тут что-то дышит, но потаенно, неброско. «Любовь оправдывает все, даже саму любовь как таковую». Замечательно сказано, но это все, что есть в книжке про плоть. Это как номер, который набран не до конца: что происходит с Майей, когда она решается на последнюю цифру, мы не видим, знаем лишь результат: вот, снова замужем.

Паралельно Майя едет: из Остра в Киев, потом в Москву, из коммуналки в отдельную квартиру, потом в большую, и все это незаметно, на дальнем плане.

Но дело не в этом.

Дело в том, что по пути армия по имени «Майя Клоцвог» регулярно теряет, а точнее — отбрасывает своих. Маму в деревню, бывшего мужа к маме, сына к маме, появилась дочка, и ощущение, что сына как бы нет и не было, а смысл жизни в дочке. Но дочка начинает толстеть и растет очень несчастной, а маме «хочется пожить», и вот уже вываливается дочка… Читатель всегда так или иначе сочувствует рассказчику, смотрит на мир его глазами. Майя не только мужчин платьями, но и читателя одурманивает, энергично и откровенно делясь с ним возом забот, рассказывая, сколь непросты усилия по организации жизни. То лошадь притормозила, то веревочка развязалась: сбегай подтолкни лошадь, сбегай подвяжи веревочку. «Документы есть серьезное препятствие вообще для всего». Это мы знаем. Тут скрой, тут обмани, тут приходится прибегнуть к угрозе («Если ты, мама, проговоришься когда-нибудь, кому-нибудь, что Мишенька не сын Фимы, я тебя убью»). Люди сами с места на места не переставляются. «Сколько сил я потратила! Перевозки, переезды, убеждения. Ладно!». Послденяя реплика — про то, что обезумевшего бывшего мужа Фиму можно было к маме в деревню и не сплавлять, поскольку он на следующий день сгорел бы спокойно в пьяном пожаре.

Наверное, по трем последним цитатам нормальный читатель сделал вывод, что Майя Клоцвиг — монстр редкой пробы. Но при чтении, повторяю, читатель с ней. Отстраниться, вылезти из Клоцвиг, глянуть на нее со стороны — нужно специальное усилие.

Хорошая работа

Такое усилие имеет смысл произвести ради, например, Миши, старшего чада Клоцвог. Настоящий его отец, педагог Куценко, заблокирован крепко: о существовании такого человека Миша просто не знает. Отцом записан срочный муж, алкоголик и впоследствии сумасшедший Фима Суркис, но он отказывается от отцовства очень быстро, Мишу усыновляет Мирослав Шуляк: и у Миши фамилия Шуляк, но со временем он узнает, что настоящий отец — Фима. При этом воспитывает Мишу скорняк Гиля, новый супруг бабушки… фигуры, в общем, целых четырех отцов стоят по углам Мишиного мира: многовато.

Клоцвог «старалась наладить нерасторжимую связь, присущую сыну и матери», но как-то не вышло. А поскольку не вышло — постольку и в книжке мишина жизнь, как в косом зеркале, мельком: вот он проехал на велосипеде, мы едва успели заметить его ладную фигурку, вот он в шашки играет сам с собой, а позже выясняется, что он назначает себе противника из знакомых и ходит против себя не просто так, а от лица конкретного человека, учитывая его мастерство и характер.

Гиля, старший мишин друг, «в свою бытность партизаном на Великой отечественной, явился участником такого происшествия». Одного хлопца ранило: оторвало руки-ноги, глаз тоже не стало. Гиля спросил хлопца, не застрелить ли его по-товарищески. «Я ж от чистого сердца думал, что ему дальше не жизнь». Отказался хлопец, отправили его на Большую Землю. А Гилю много лет спустя мучает вопрос: вдруг товарищ не поверил, что у него нет ни рук, ни ног, ни глаз.

И что же — сам Гиля так заболел перед смертью, что ждали его мучения и медленное угасание. Но умер он неожиданно быстро, «с сильно повернутой в сторону шеей, как будто ее повернули силой». Сделать это было некому, кроме как Мише, о чем в романе никем вслух не говориться: это я уже суюсь тут с никому не нужной правдой-маткой. Будут там еще мишины письма разным почерком (в зависимости, кому пишет), будет история с нефтяным институтом… впрочем, это я делаю уже работу за читателя: восстанавливаю «роман о Мише», зарытый внутри монолога Клоцвог.

Там и другие есть романы: жизнь того же Фимы можно вытащить на передний план и размотать в полноценную книжку. Да и герои помельче на нее претендуют. В частности, несчастная Фимина подруга Блюма, которая «нашла хорошую работу — уборщицей в столовой» (оглашен тот плюс, что можно отлучаться среди дня) — не ее лицо мелькнуло сегодня передо мной в толпе на Сенной площади? Перетекая из метро на рынок, от реки к каналу, люди, спешащие по своим делам, вряд ли могли опознать во мне Читателя, выглядывающего в их лицах черты персонажей книжки, о которой большинство из них никогда ничего не услышит.

Это похоже на майину точку зрения: текут мимо десятки жизней из чужих книг, и задача так развернуть эти потоки, чтобы польза была, а вреда — не было. «У человека в психике находится не так много места»: надо точно его рассчитать.

И ей тоже не нужен внимательный Читатель, который обнаружит, что в романе о Майе притаились романы о Гиле и Марке, Суркисе и Шуляке.

Очень ловко заселила их Маргарита Хемлин в совсем небольшое, повторяю, сочинение.

Пятый пункт

Сочинение дало бы немало материала для статьи, целиком посвященной «еврейскому вопросу». «У меня один родственник работает на Большой Житомирской в парикмахерской, так к нему бриться не садятся. Еврей с бритвой — большое дело! Смешно? А его с работы попросили». Это начало пятидесятых, бортьба с космополитами, недоверие к врачам-убийцам, ожидание большой высылки в сторону солнечного Биробиджана. Майя как раз беременна Мишей, ее забота — тайна отцовства, и она даже думает что-то вроде «поскорее бы высылка»: это поможет запутать-скрыть явки и сроки.

Есть в «Клоцвог» «атмосфера еврейского местечка», есть неизвестная мне история про космонавта Быковского, которого, оказывается, запускали к звездам с учетом пиар соображений, с месседжем «и евреи летать умеют». По счету Быковский был космонавтом пятым — прямо как пункт.

Но сама Майя настойчиво обходит «вопрос». Еврейство не членство в шашечном кружке, отказаться от него сложнее, но Клоцвог старается. Она очень рада, что сын записан в паспорте Шуляком и украинцем. «В сложившихся обстоятельствах я сделала мама мягкое замечание, что чеснока можно класть поменьше, с намеком, что соседи шутят насчет особенностей евреев». И добивается того, что Миша во дворе нарочно коверкает слова, сам пародирует свою еврейскость, что примиряет с ним прочую детвору, а дочь Элла объявляет себя приемным ребенком и ворует у родителей драгоценности, чтобы убежать вместе с Сонечкой Лифщиц, потому что они «против евреев».

В результате на последних страницах книги мы узнаем, что «Элла, конечно, выросла. Она не тут», а Миша после четырех лет службы на флоте не заехал к матери, и еще сорок лет спустя — так и не заехал.

Словом, Клоцвог выполнила свою удивительную программу: пройти жизнь по особой ниточке, пронести сквозь эпоху и семью свое одиночество, ухитриться остаться независимой и от гула нации, и от зова крови.

Обнаружить в себе Клоцвог и указать ей на место: вот что я думаю о своей жизни. Я согласен с теми героями книги, которые, согласно аннотации, видят в заглавном персонаже «безрассудное чудовище», но вот насколько чудовищные качества связаны с завороженностью собственной ниточкой и независимостью от гула эпохи, то есть с качествами, которые я хотел бы ценить в себе… Плюс какие-то мелочи: так, подобно Майя Абрамовне, я до сих пор с тоской вспоминаю один очень миленький потерянный пятнадцать лет назад пиджачок. И не помню лиц, а иногда и имен умерших и погибших людей, без которых моя жизнь была бы неполной.

Чужие жизни проходят мимо подобно большим кораблям… или мельтешащим кадрам на драной кинопленке?

Майя Абрамовна вспоминает еврейскую поговорку — «Дом горит, а часы идут». По образованию Клоцвиг педагог, а педагоги, по ее замечательному наблюдению, бывшими не бывают. И книжка от ее лица носит обучающий характер.

Настоящий, страшный роман.

Купить книгу «Клоцвог» Маргариты Хемлин

Вячеслав Курицын