- Тристан Тцара. Сюрреализм и литературный кризис. — М.: ИМЛИ РАН, 2016. — 96 с.
Я не знаток сюрреализма и дадаизма, даже не ценитель. В прошлом году мне не хватило душевных сил досмотреть выставку представителей этого направления в Эрмитаже. Мне милее лилии импрессионистов. Однако встречи с литературным сюрреализмом происходят в моей жизни постоянно: от каллиграмм Аполлинера, La terre est bleue comme une orange («Земля вся синяя как апельсин») Элюара до манифеста Бретона 1924 года с его «я хочу, чтобы человек молчал, когда он перестает чувствовать», «быть может, мой сегодняшний сон является всего лишь продолжением сна, приснившегося мне накануне, и с похвальной точностью будет продолжен в следующую ночь» и до всем известной случайной встречи швейной машины с зонтиком на анатомическом столе.
Хотя анархия, случайность и тому подобное — не мое, французские течения первой половины ХХ века манят: то ли музыкой имен, то ли смелой одой свободе. И в этот раз я не смогла пройти мимо новинки издательства ИМЛИ РАН, где впервые в мире был опубликован текст лекции одного из основателей дадаизма Тристана Тцара, прочитанной в Цюрихе в 1946 году, через тридцать лет после появления там же самого движения.
Несмотря на эпатаж, цинизм и бессистемность дада, есть в этом направлении что-то привлекательное и актуальное. Как вам нелюбовь Франсиса Пикабиа к дурнопахнущим снобизму, лицемерию и алчности?
ДАДА же не пахнет ничем, потому что оно ничто, ничто, ничто.
Оно как ваши надежды: ничто
как ваш рай: ничто
как ваши идолы: ничто
как ваши политики: ничто
как ваши герои: ничто
как ваши художники: ничто
как ваши религии: ничто
А коллаж как один из основных творческих методов? Кажется, ленты Facebook или Instagram — чистый дадаизм: случайный, манифестационный, поэтический. Да, дада здесь!
Если отбросить тотальность отрицания, хаос и абсурд, то это движение — успокоительные капли, «антипирин», как говорил Тцара, «средство от головной боли» во времена, когда мир давит на человека войнами, терактами, неравенством, нищетой, болезнями, злостью, да хотя бы дурным вкусом. Главное — соблюсти дозировку, иначе случится дадаистская истерика.
Божеский бог! Человечьи люди!
Сдавлю себе церебральный мозг
пальпируя сразу десятком пальцев —
Какая жуткая жуть!
(Робер Деснос, из книги «Причесанный язык», 1923)
Ох, они еще не видели общество потребления и массмедиа! Но дада — не внутренняя эмиграция, не дауншифтинг и не нормкор. Дада — вакцина: оно состоит из того, с чем борется. Дада — такое нужное сомнение в потоке со всех сторон льющихся пропаганды и лукавства. В общем, обратите внимание.
Лекция на бумаге занимает не больше пятнадцати страниц, но предваряет ее развернутый комментарий о «почти неправдоподобном приключении, какое может случиться с неопубликованными произведениями писателей». Интригует? Там же — о непростых отношениях Тцара с Бретоном, причинах изменения его оценки сюрреализма и несколько, как принято говорить по-французски, anecdotes (не путать с «анекдотами»!) из жизни представителей литературных течений того времени. Эта прекрасная стостраничная публикация, видимо, поддавшись спонтанности дадаизма, не прошла правку — в выходных сведениях нет информации о корректоре — и, к сожалению, изобилует опечатками. Впрочем, это мелочь — ничто, ничто, ничто.
Дада было движением молодых, порывом к переосмыслению и проверке на истинность понятий, навязанных старшими поколениями, жаждой нового порядка, «авантюрой духа». Спонтанность была правилом жизни, а поэзия — способом.
Однако в момент чтения лекции Тристану Тцара — пятьдесят. Только что закончилась Вторая мировая, оставив кровоточащие раны, и мир изменился: «Войны больше нет, но послевоенное время еще не наступило». Поэтому выступление Тцара, кроме ностальгии по короткому, но мощному взрыву в истории литературы, каким он называет дада, несет антивоенный посыл:
…сегодня, когда наши представления о послевоенном мире, которого мы так ждали, затемняются большой тревогой. Мы знаем цену истины. И мы знаем, что это за истина. После четырех долгих, слишком долгих лет, когда мы метались на одном месте, словно в мышеловке, мы узнали, что одними из самых ценных из земных благ могут также быть просто любование Сеной или прогулки по городу без страха или задней мысли.
Свобода остается главной ценностью, но теперь это не анархия, не переплетение противоречий и гротеска, а свобода жить в отсутствии угрозы войны. Более того, поэт несет ответственность перед историей и должен быть начеку, чтобы зерна разрушения не проникли в общественную жизнь, чтобы фашизм не возродился. Это именно то, в чем Тцара год спустя после цюрихской лекции упрекнет сюрреализм, «отсутствовавший» во время войны. Так бессмысленность дадаизма, ставшая реакцией на Первую мировую войну, пережив Вторую, преображается в ответственность.
Нигилизм дада не был тотальным, скорее — «подростковым» духом противоречия, юношеским бунтом. Этот «юноша» не мог не повзрослеть, пройдя Вторую мировую — неимоверно бо́льшее отрицание мира и самого человека.
Иррациональные перформансы трансформировались в злободневную «поэзию событий». Дадаизм ушел, но остался голос дадаиста, «сердцем истого дада», поющего о гуманистической поэзии и вере в будущее человека, противостоящих кризису литературы, кризису всего. Так поэзия взрослеет вместе с поэтом, а дада не теряет актуальность, потому что здесь есть кризис, есть страх перед разного рода угрозами, и хочется… допить лимонад, докурить сигарету и вернуться в Париж.