Elizarov-trip, или get back to basics
Гром с ясного неба! Премия «Русский Букер» — почтеннейшая, либеральнейшая, толстожурнальная и высокоморальная — досталась (далее ругаюсь не я, а подсознание интеллигенции) писателю про уродов (повесть «Ногти», 2001), охальнику и пакостнику, мелкому геростратишке, который пять лет назад в расчете на скандал прилюдно нагадил на самое святое, задрал лапу на самого Бориса Леонидовича (роман Pasternak, 2003). Скандал c Pasternak?ом, надо заметить, тогда так и не состоялся: литсообщество предпочло брезгливо отвернуться, процедив сквозь зубы, что все это уже было: читайте, мол, Сорокина, а Елизаров — это не смешно, не страшно, даже не отвратительно, это же просто эпигон, тошнотворец-неудачник. Из Харькова, что ли.
После увенчания «Библиотекаря» отношение либеральной читальни к Елизарову несколько изменилось. Его по-прежнему считают эпигоном Сорокина, однако при этом добавляют: он позаимствовал у своего кумира только литературную технику, но отказался от разрушительства. В «Библиотекаре» он уже не крушит тексты Большого Стиля, а сидит на развалинах сталинской высотки и с рассеянной улыбкой ностальгирует по СССР, которого не было, — по «Небесному Союзу». И если заглянуть в текст романа, то на первый взгляд покажется, что так оно и есть. Вот, прочитав магическую Книгу Памяти, герой переживает приход чистейшего умиления советчиной: «В эфире — пионерская зорька, орешек знаний тверд, но все же мы не привыкли отступать, в аэропорту его встречали товарищи Черненко, Зайков, Слюньков, Воротников, Владислав Третьяк, Олег Блохин, Ирина Роднина пишется с большой буквы, Артек, Тархун, Байкал… пионеры-герои Володя Дубинин, Марат Казей, Леня Голиков, Валя Котик, Зина Портнова, Олег Попов, Лелек и Болек, Кубик Рубика…» Получается, что в «Небесном Союзе» были лишь улыбка Гагарина, песни Пахмутовой и мороженое по 15 коп. А если, скажем, лагеря — то только пионерские, но никак не исправительно-трудовые. И такое безответственное отношение к нашему историческому прошлому со стороны товарища Елизарова надо, господа, безоговорочно осудить…
Я думаю, что все это совсем не так, критика мажет в «молоко». На самом деле никакой ностальгии по СССР в творчестве Михаила Елизарова нет. Чтобы в этом убедиться, достаточно прочесть его вполне реалистический рассказ «Госпиталь» (о дедовщине в армии образца 1991 г.) или заметить в том же «Библиотекаре» описания советских тюрем и домов престарелых. Все он понимает про советскую власть не хуже своих либеральных критиков, а местами в его книгах поднимает голову даже гадючка эмигрантской ненависти к «совку» (десять лет писатель прожил в Германии). Откуда же тогда идеализация «Небесного Союза»? Да очень просто: это фантомные воспоминания героя, чье детство пришлось на последние советские годы; осознать, чем был Союз на самом деле, он тогда просто не мог, а в 1990-е на фильтре памяти осело только самое светлое. Но понимает ли он, что память врет? Да, понимает: «Лично мне она подсунула полностью вымышленное детство», — признает Вязинцев. Ему Книга Памяти выдала это, а другим людям, младше или старше, подарит совсем другие фантомы.
Сводить «Библиотекаря» к ностальгии нельзя, роман написан о другом. Сочинения этого автора вообще отличаются редким внутренним единством, и в главной его теме нет ничего от Сорокина: Елизаров пишет о потребности единения и веры. Именно об этом все его программные произведения: «Ногти», Pasternak, «Библиотекарь». Как ни странно, об этом даже некоторые рассказы из его последнего сборника «Кубики», хотя там и действуют в основном двуногие скоты.
Человеческое сообщество у Елизарова — это всегда квазисемья, созданная на пустом месте новая общность. Настоящей семьи у героя либо нет (сироты в «Ногтях»), либо он отчужден от родителей (герои Pasternak?а, «Библиотекаря», большинства рассказов). Зато есть некто или нечто (Наставник, Названый Отец или неперсонифицированное чудо), способное приобщить к истине, научить любить и ненавидеть, указать цель жизни. И обязательно заполнить недостачу, устранить пробел: в квазисемью объединяются несчастные. Вот и в последнем романе библиотека — это община обиженных новыми временами: пожилые, нищие, бессемейные, безработные, опущенные в тюрьме, народы Севера, крестьяне.
Самым странным здесь кажется то, что квазисемью образует ритуал (хотя на самом деле ничего странного в этом нет: еще Леви-Стросс показал, что не общество создает обряд, а обряд — общество). Надо отгрызать ногти, выкладывать их на газету и читать фрагменты из этой газеты («Ногти»). Или читать тоскливые серые книжки забытого писателя-соцреалиста 1950-х гг. («Библиотекарь»). И тогда все будет хорошо, произойдет чудо: в мире всеобщего отчуждения возникнет неразрывная связь сильных, мужественных, верных товарищей, всегда готовых друг для друга к самопожертвованию. Тогда возникнет община, Мiръ.
Ритуал опустошен и обессмыслен — как у Сорокина. Что и как написано в книгах Громова, совершенно не важно: читать надо «тщательно», то есть ни в коем случае не отвлекаясь на художественную сторону, лучше всего вообще не понимать написанного. Надо сконцентрироваться только на одном: не пропустить ни одной буквы. Спасительной силой обладает не код (который все еще ищет масслит в лице Дэна Брауна и его подражателей), не тайнопись, а процесс различения (и забывания) голых знаков, заклинание без понимания смысла. Громов — никто, медиум, высшие силы выбрали его наобум, на его месте мог быть любой писатель прошлого. Более того, магическим предметом могла бы стать и не книга, а что угодно, требующее общих усилий и концентрации.
Итак, не веря в спасение через культурную память (код, знак), Елизаров надеется только на ритуальное заклинание и через него — на высшие силы. Конечной же целью ритуала оказывается обретение сообществом единства и веры. И потому — если перестать презрительно фыркать и присмотреться к Елизарову всерьез — в «Библиотекаре» выражена идея не советской, а классической русской литературы. Это она всегда и везде идеализировала общину, соборность, Церковь, любое добровольное объединение людей во имя спасения души и служения истине. Этот смысл был общим знаменателем и Толстого, и Достоевского, и народников, и символистов, и части революционеров.
Правда, надо оговориться, что в книгах Елизарова есть и лейтмотив, который идет уже от XX века. Заметим, что герои совершают ритуалы еще и для того, чтобы отвадить беду: страшную собаку из колодца в «Ногтях», инородную духовную агрессию в Pasternak?е, развал страны в «Библиотекаре», беспощадную смерть в рассказе «Кубики». Замысел ритуала состоит, во-первых, в том, чтобы объединить людей верой, а во-вторых, в том, чтобы не пустить в мир злые силы, не дать ему развалиться, сохранить существующее положение вещей, законсервировать его. Елизаров — консерватор, как это ни странно.
Вот в этом парадоксальном консерватизме постмодерниста, в скрытом желании вернуться к истокам, и состоит новизна творчества Елизарова. Последовательность развития русской литературы 1990-2000-х можно описать такой триадой: «деконструкция — виртуализация — восстановление реальности». (Эту мысль высказал в одном интервью Алексей Иванов, я только пытаюсь развить.)
Сначала крушили соцреализм и заодно с ним всю литературу Больших Идей (Сорокин). Потом моделировали исчезающую, фантомную, замкнутую на себя реальность (Пелевин). Третий, текущий, этап оказался многоформен. Тут и наивные попытки вернуться к традиционному (или «символическому», это все равно) реализму. И бум антиутопий, который связан не только с неопределенностью политического будущего, но и с желанием сделать ощутимыми умозрительные историософские построения. И «высокая» постакунинская беллетристика, которая создает иллюзию реальности чистейшего вымысла. И наращивание исторической плоти на фэнтезийном каркасе (тот же Алексей Иванов). Елизаров на этом фоне выглядит не самым оригинальным, но именно он на поверку оказывается глубже всех. Сохраняя форму постмодернистского романа, он возвращается не к внешней оболочке прошлого, а к самым что ни на есть его основам. Из современности через голову модерна он тянется к ценностям классической эпохи. Что, наверное, и почувствовало почтенное Букеровское жюри. На эту веточку на дереве современной литературы вся надежда.