Скотт Маккуайр. Медийный город

Скотт Маккуайр. Медийный город

  • Скотт Маккуайр. Медийный город: медиа, архитектура и городское пространство / Пер. с англ. Максима Коробочкина. — М.: Strelka Press, 2014. — 392 c.

    Издательство Strelka Press выпустило книгу австралийского медиатеоретика Скотта Маккуайра, изучающего воздействия технологий на город и отношения между людьми. Цифровые сети и электронные медиа существуют повсеместно и уже давно перестали
    быть лишь инструментами рекламы и коммуникации — сегодня они сами диктуют
    людям образ жизни и представления о времени и пространстве, влияя на
    городское планирование и архитектурную моду.

    СТЕКЛЯННАЯ АРХИТЕКТУРА

    Люди изготавливают стекло не одну тысячу лет, но лишь в индустриальную эпоху оно стало распространенным строительным материалом. Большую часть своей истории стекло было настолько дорого, что могло использоваться лишь теми, кто обладал деньгами и властью, — об этом наглядно свидетельствуют витражные окна средневековых соборов. Наиболее распространенные виды окон в частных домах — французские и раздвижные створчатые — появились в эпоху Возрождения. К середине XVIII века процесс полировки стекла был механизирован, и из него начали сооружать большие теплицы. Примечательно, что масштабное применение листового стекла в строительстве началось в конце 1820-х годов при сооружении парижских пассажей. «Внутренние улицы», вдохновившие Беньямина на знаменитый трактат, создавались из железных каркасов, одетых
    в стекло. Способность «стеклянной архитектуры» размывать
    границы между внутренним и внешним пространством позднее проявилась в создании новых форм публичных изобразительных средств, но также и в том, что частная жизнь вышла на новый уровень зримости.

    Архитектура «из стекла и стали» вскоре стала достоянием всего мира — благодаря развитию системы международных и всемирных выставок. Эти псевдорелигиозные сборища, которые
    Беньямин уместно характеризует как «места паломничества
    к товарному фетишу», требовали больших сооружений для показа промышленных товаров и производственных процессов,
    а также последних научных изобретений и коммуникационных технологий. Размер этих зданий свидетельствовал о растущем стремлении к контакту с массовой аудиторией, которую
    следовало мобилизовать и вести в индустриальное будущее
    в качестве рабочих или потребителей. Несомненно, самым
    знаменитым сооружением из стекла был Хрустальный дворец Джозефа Пакстона, возведенный для Всемирной выставки
    в Лондоне в 1851 году. Уилсон отмечает, что для создания этого
    новаторского здания было использовано 400 тонн стекла
    — еще десятью годами раньше это составило бы треть от
    общего объема его производства в Англии. Значение Хрустального дворца было огромно. В практическом плане он свидетельствовал о формировании интегрированной концепции строительства как системы, занявшей центральное место в современной
    архитектуре. В символическом же плане Хрустальный дворец
    захватил воображение публики как образец архитектуры будущего. Залитые светом стеклянные структуры, дающие беспрепятственный обзор окружающей местности, обещали рабочему
    классу, обитавшему в убогих домишках и грязных городах, грядущее изобилие индустриальной эпохи. В знаменитом романе
    Николая Чернышевского «Что делать?», вышедшем в 1865 году,
    героиня видит во сне здания, подобающие преобразованному
    революцией обществу будущего, прототипом которых стал Хрустальный дворец: «Но это здание, — что ж это, какой оно архитектуры? Теперь нет такой; нет, уж есть один намек на нее, — дворец, который стоит на Сайденхемском холме: чугун и стекло».
    Подобно тому, как Ленин в 1902 году позаимствовал заголовок
    романа для своего труда, где обрисовывались задачи революции,
    образ сооружения из стекла раз за разом будет приобретать революционные коннотации в глазах европейских авангардистов.

    ПОЛИТИЧЕСКИЙ АСПЕКТ ПРОЗРАЧНОСТИ

    Стеклянный павильон Таута на выставке 1914 года свидетельствовал о символическом потенциале стекла, а о силе послевоенной «стеклянной культуры», как утверждал Адольф Бене,
    нужно судить по ее практической способности порождать социальные преобразования: «То, что стеклянная архитектура принесет с собой новую культуру, — не безумная фантазия поэта.
    Это факт. Не новые организации социального обеспечения,
    больницы, изобретения, технические новшества и усовершенствования — а именно стеклянная архитектура <…>. Поэтому
    европейцы правы, опасаясь, что стеклянная архитектура может
    стать „неуютной“. Несомненно, такой она и станет. И в этом ее немалое преимущество. Ведь европейца в первую очередь надо вырвать из уюта» (цит. по: Frampton 1982: 116–117).

    Атаки на «уютное» буржуазное сознание стали одной из излюбленных тем представителей архитектурного авангарда, которые, как и Бене, связывали «стеклянное строительство» с созданием рациональной цивилизации в духе идей Просвещения. По
    мнению Бене, «стеклянная архитектура приведет к духовной революции в Европе и превратит тупое, самодовольное животное,
    увязшее в своих привычках, в бодрого, четко мыслящего, утонченного человека» (цит. по: Passuth 1985: 23). Подобные попытки
    приравнять эстетику современного дизайна к европейской «духовной революции» зачастую звучали сомнительно. Так, нападки архитекторов на орнаменты и «украшательство» с позиций
    рационального дизайна зачастую сопровождались обвинениями в «примитивизме».

    К началу 1920-х годов многие ведущие архитекторы уже разрабатывали «стеклянные» проекты. Вальтер Гропиус утверждал:
    «Стеклянная архитектура, еще недавно представлявшая собой
    лишь поэтическую утопию, теперь становится реальностью без
    всяких ограничений» (цит. по: Blau, Troy 1997: 232). Впрочем,
    здесь желаемое выдается за действительное. Хотя в 1920-х в Германии и Голландии было сооружено какое-то количество «модернистских» жилых домов, «стеклянное строительство» в целом
    ограничивалось крупными общественными и промышленными зданиями и иногда виллами. Но, несмотря на немногочисленность таких сооружений, «знаковые» объекты вроде здания
    «Баухауза» в Дессау, созданного по проекту Гропиуса и законченного в 1925 году — с его необычными стенами сплошь из
    стекла, — оцени вались как провозвестники будущего. Для Зигфрида Гидиона размывание границы между внутренним и внешним пространством в этом здании означало «эпохальный разрыв
    с пространственностью эпохи Ренессанса» (цит. по: Mertins 1997:
    234). Хотя Гидион имел в виду переход от стабильной центрированной перспективы к динамичной точке наблюдения движущегося зрителя, у других прозрачность имела политические
    коннотации. Описывая свой проект здания Лиги Наций (оставшийся неосуществленным), преемник Гропиуса на посту директора «Бау хауза» Хеннес Мейер отмечал: «Если намерения Лиги
    Наций искренни, нельзя втискивать столь новаторскую социальную организацию в „смирительную рубашку“ традиционной
    архитектуры. Здесь должны быть не украшенные колоннами
    тронные залы для скучающих монархов, а гигиеничные рабочие
    помещения для занятых делом представителей народов. Здесь
    должны быть не потаенные коридоры для закулисной дипломатии, а открытые застекленные комнаты для публичных переговоров между честными людьми» (цит. по: Frampton 1982: 134).

    Для Мейера «гигиена зримости» означает честность и здоровую демократию. Такие же ассоциации, но уже применительно к переустройству домашнего пространства, возникают у Шелдона Чейни в его нашумевшей книге «Архитектура нового мира» (1930): «Я много раз употреблял слово „открытость“ в качестве
    идеала нового домостроительства. Для меня оно имеет не только
    пространственные коннотации. На мой взгляд, сейчас идет процесс освобождения нашей жизни — как физической, так и духовной. Традиционный дом с глухими стенами — по сути замок-убежище — уступает место не столь замкнутому жилому
    пространству, женщины сбрасывают лишнюю одежду, а людские умы постепенно освобождаются от старых суеверий, старых, связывающих по рукам и ногам религий, старых эгоистических мотивов. Идет движение вперед — что, как мне кажется,
    сделает человечество здоровее и счастливее» (Cheney 1969: 272).

    Вера в открытость и прозрачность — одна из опор архитектурного модернизма. Она также поддерживает современный
    политический идеал — репрезентативную демократию, где разоблачающие медиа называются «четвертой властью». Тесную
    связь между современными медиа и новой архитектурой в деле
    формирования «открытого» общества подчеркивал знаменитый
    фотограф Эдвард Уэстон: «Нужно приложить большие усилия,
    чтобы заставить камеру лгать: по сути, она — честный посредник.
    Поэтому фотографу скорее присущ дух общности, исследования,
    а не самодовольное хвастовство самопровозглашенного „художника“. И современное видение, новая жизнь основаны на честном подходе ко всем проблемам, будь то нравственность или
    искусство. Фальшивые фасады зданий, фальшивые моральные
    стандарты, уловки и фиглярство любого толка должны быть и будут отброшены» (цит. по: Sontag 1979: 186).

    Однако прозрачности и в архитектуре, и в политике по-прежнему мешает неясность целей. Стеклянные стены — способ сломать пространственную иерархию Ренессанса или «устроить демократию»? В этом дуализме видится политическая подоплека.
    Если в первом случае обыгрывается нечеткость границы между
    частным и общественным и пропагандируется новая сложная пространственность, то во втором случае речь идет о чрезмерной открытости, грозящей гибелью всему частному пространству. Раньше споры о пределах слежения, как правило, заканчивались тем,
    что отграничивалась зона частного, связанная с домом, но сейчас
    определение этого порога кажется все более проблематичным.

    ЧАСТНАЯ СФЕРА — ДОМ

    «Замкнутость» буржуазного жилища, которая часто была
    мишенью для авангардистских проектов «модернизации», необходимо определить точнее. В Европе «уединенность», ассоциирующаяся с частным домом, сходила на нет с развитием капиталистической экономики, по мере того как в доме переставали
    заниматься производством. Как выразился Хабермас, в рамках
    капиталистических отношений «семья утрачивает свои функции
    в производстве» (Habermas 1989: 154). Средневековые функции
    семейного жилища — как рабочего места и приюта для гостей —
    все больше переходили к специализированным структурам: мастерским, фабрикам, постоялым дворам, гостиницам. Однако
    дом, утрачивая одни функции, приобретал другие: некоторые
    виды деятельности, прежде осуществлявшиеся на общественном
    пространстве, переместились в пространство частное. Результатом стало существенное переустройство интерьера жилища.

    Как отмечает Льюис Мамфорд, в средневековом доме пространство не было дифференцировано в функциональном плане. «В городах, однако, это отсутствие внутренней специализации
    компенсировалось вспомогательными общественными учреждениями, выполнявшими домашние функции. В доме могло
    не быть собственной печи для приготовления хлеба, но в близлежащей пекарне или харчевне она была. Собственной бани там
    тоже могло не быть, но поблизости обязательно имелась муниципальная баня» (Mumford 1973: 330).

    Мамфорд считает, что функциональная дифференциация
    в жилище началась в XIII веке с появлением у богачей отдельных спален, а затем и туалетов. Это был «первый намек на такую
    роскошь, как собственный туалет для каждой семьи в XIX веке,
    и такой американский шик, как собственный туалет при каждой
    спальне» (Ibid., 328–329). К XVII столетию усовершенствования
    отопления и освещения обеспечили дальнейшее разделение
    функций. Кухня была отделена от судомойни — то есть приготовление блюд и мытье посуды теперь были разнесены, а «светские»
    функции кухни выполняли гостиные. Сон все больше отъединялся от других действий: столовую уже нельзя было использовать как спальню, а в спальне — принимать гостей. К XVIII веку
    появилась специализированная приемная для гостей. Если в жилище феодала салон служил «дому» — в нем собирались и семья, и гости, — то салон нового типа представлял собой комнату, предназначенную специально для приема гостей и ведения
    публичных бесед внутри частного — в остальном — пространства.

    Увеличение числа комнат со специальными функциями
    привело к возникновению внутреннего пространства нового
    типа — коридора. Коридоры способствовали удовлетворению
    усиливающегося стремления к уединению. Комнаты впервые
    отделялись друг от друга не занавесом, а дверями, которые можно было закрыть, отгородившись от всех. По мере того как общие
    пространства феодального жилища, например зал и внутренний
    двор, сокращались из-за увеличения числа комнат, принадлежащих отдельным членам семьи, функциональная специализация
    дизайна интерьеров усиливалась и начинала отражать классовые
    и гендерные роли домашних. Владение домом с набором специализированных комнат стало признаком высокого социального статуса.

    Хотя подобная функциональная дифференциация присутствовала лишь в домах зажиточных сословий, к XIX столетию ее
    движущая сила — стремление к уединению — становилась все
    более важной частью общественной жизни. Мамфорд обрисовывает логическую цепочку, ведущую от архитектуры к идеологии: «Приватность во сне, приватность за едой, приватность
    религиозных и светских ритуалов и, наконец, приватность мыслей» (Ibid., 328). Аналогичным образом Хабермас утверждает,
    что стремление к большему уединению, выразившееся в реструктуризации внутреннего пространства дома, привело и к возникновению «внутренней субъективности» (Habermas 1989: 49).
    В культуре проявлением этого феномена стали новые литературные жанры, например дневник и рассказ от первого лица, придавшие новое культурное значение социальным отношениям,
    рожденным из-за усилившейся интимности в рамках «парной
    семьи». Постепенное появление психологического романа, получившего «вторую жизнь» в качестве основного образца для
    нарративного кино, закрепило преобладание этой внутренней
    субъективности.

    Возникновение приватности в ее современном понимании,
    связанном с внутренней субъективностью собственнического индивидуализма, соответствует преобразованию «зримых» форм
    власти в современное «дисциплинарное общество» по Фуко. Хабермас отмечает: хотя при европейском феодализме отсутствовало характерное для современной эпохи противопоставление
    общественного и частного, он все же зависел от «публичности репрезентации» (Ibid., 9). Эта форма власти была укоренена в концепции «двойного тела» монарха, одновременно физического
    и символического: правитель выставлял себя напоказ в качестве воплощения высшей власти. Демонстрации величия в присутствии простых людей, которых собирали для этих зрелищ,
    придавалось огромное значение. В число этих публичных представлений входили не только придворные церемонии, но и то,
    что сейчас воспринимается как «приватное», — пробуждение
    и трапеза короля на людях. Как отмечает Влевин, «начиная с Версаля королевская спальня превращается во второй центр дворца.
    Если здесь находится кровать, оформленная как сцена и поставленная на возвышение, этакий „лежачий трон“, отделенный
    барьером от „зрительного зала“, то лишь потому, что эта комната — арена ежедневных церемоний отхода ко сну и пробуждения, где самое интимное приобретает общественное значение» (цит. по: Habermas 1989: 10).