Отрывок из романа Сергея Кузнецова «Хоровод воды»
О книге Сергея Кузнецова «Хоровод воды»
1. Всегда так
Когда мой отец умер, говорит Мореухов, я был абсолютно трезв. Впервые в этом году.
Вот и хорошо: две недели назад тело Александра Мельникова затерялось бы среди других мертвых тел.
Посиневшие и распухшие, изъеденные рыбами, изодранные клешнями, изувеченные подводными корягами. Раздутые детские тела — словно уродливые карлики, лохмотья плоти между разлагающихся бедер мужчин и женщин. Они смотрят мертвыми глазами — те, у кого остались глаза. Они поднимаются один за другим, выныривают из придонной тьмы — и течение шевелит волосы, неотличимые от сгнивших водорослей.
Они плывут к нему, тянутся, окружают. Лишенные ногтей пальцы хватают Мореухова за руки, почерневшие языки игриво щекочут шею.
Плесень, слизь, ил.
Все они — только свита. А потом выплывают подводные боги: старик с длинной бородой, чешуйчатыми руками, большими выпуклыми глазами. Еще один, с рыбьим хвостом, витыми рогами, цепкими лягушачьими пальцами: наполовину высунулся из темной воды, хлопает по ней перепончатыми ладонями, брызги тьмы взлетают в воздух. Следом — еще один, верхом на соме, держит усы, будто вожжи. Еще один, еще и еще.
Склизкие, пахнущие болотом и чешуей, они выныривают из мрака: рыбьи рты, жабьи глаза, висячие усы… они тянут руки, обхватывают, увлекают вниз, на дно, туда, где тьма и чернота, корни, коряги, сгнившие пни, подводные чудища, слизь, липкие объятья, запах страха, запах собственной блевоты.
Надо бы откупиться — да нечем.
Хорошо. Значит, мертвецы и водяные. Это — в самом конце. А что раньше?
Раньше — провал. Никогда не могу вспомнить, разве что случайно. Кажется, виски «Red Label». Какая-то блондинка, не помню имени, какое-то очень смешное. Вообще было смешно. Весело. Все-таки Новый год, Рождество, Старый Новый год — праздники, все гуляют. Офисный планктон резвится, шампанское пьют прямо на улице.
Значит, вначале было шампанское?
Нет, нет. Я не люблю шампанское. Вначале, как всегда, коктейли, ну, такие, дешевые, в баночках. Типа «отвертка» и «джин-тоник». Иногда — двухлитровка «Очаковского. Я так долго могу — неделю, две, даже месяц. Пока деньги не начнут кончаться.
А потом?
Потом — как всегда. Подхожу к прилавку, ну, знаешь, у меня рядом с домом есть такой магазинчик, «На опушке», я всегда почему-то там бухло покупаю… и, значит, подхожу я к прилавку и вместо джин-тоника прошу «водки за тридцать» — и тогда продавщица достает откуда-то бутылку, каждый раз с новой этикеткой, но всегда по той же цене. И я прямо у прилавка делаю несколько больших глотков, а потом ничего уже не помню. Только через несколько дней, иногда через неделю, редко позже, выныриваю у себя в квартире. Морда в кровь, костяшки сбиты, у кровати сидит Димон и этот… Тигр Мракович, то есть Лев Маркович, ну, нарколог мой, его Димон всегда вызывает. Капельница там, физраствор, воды побольше. Таблетки еще оставляет, но я их все равно не пью.
И, значит, через две недели ты приходишь в норму?
Ну, что значит — в норму? Какая вообще может быть норма? Ты на меня посмотри — у меня руки даже сейчас трясутся. Морда опухшая, зуба переднего нет. Ни хрена себе норма. Ну, короче, да, через две недели я почти такой же, как до запоя. И даже кошмары свои не могу вспомнить. То есть не хочу вспоминать.
Но 4 февраля ты был трезв?
Кто ж его знает? Всего лишь неделя прошла. Условно можно считать — был трезв.
Хорошо. И как ты узнал о смерти отца?
Что значит — как узнал? И почему — отца? Может, он и не отец мне. Может, это я сам себе все придумал. Отчество-то мое — Васильевич, не Александрович. Может, и отец мой — не Александр, а Василий Мельников, его брат. А дядя Саша как и есть — дядя.
Ну хорошо. Так как ты узнал о смерти дяди Саши?
Что ты пристала? Как узнал, как узнал… Чего ты меня допрашиваешь? Ты сама — кто такая?
В самом деле — кто я такая?
Я могу ответить «Аня», могу — «Эльвира», могу просто сказать — «твоя сестра».
Слово «сестра» не требует уточнения: родная, сводная, двоюродная. Просто — сестра, та самая, которую ты никогда не видел в детстве. Сестра, которая даже не знала, что у нее есть брат.
Да и сейчас — я почти ничего не знаю о тебе. Я лишь пытаюсь представить тебя — человека, который иногда называл моего мертвого отца — своим отцом. Пытаюсь представить твою жизнь, твою квартиру, твои запои и твоих чудовищ — мерзких и смешных, как монстры в компьютере у Андрея.
Пытаюсь представить, как Мореухов лежит на продавленной тахте посреди разгромленной комнаты, сунув руку в грязные трусы, смотрит черно-белый фильм, снятый так давно, что сейчас наверняка мертвы не только знаменитый режиссер и исполнители главных ролей, но буквально все, вплоть до последнего помощника осветителя. И вот Мореухов смотрит на бледные тени этих умерших людей, а в этот момент на другом конце города Александр Мельников хватается за грудь, синеет, задыхается, тянется к телефону, в последний раз пытается вдохнуть, судорожно раскрывает рот — словно рыба, пойманная на крюк, вытащенная на сушу, выдернутая невидимой леской в сухое небытие смерти.
Мореухов узнает об этом и скажет: когда мой отец умер, я был абсолютно трезв, хотя сам не уверен — был ли он трезв? был ли Александр Мельников его отцом?
И Аня со злостью думает: вот еще одна ложь. С моим отцом всегда так.
2. Мой перебьется
Дочь Александра Мельникова официально стала Аней в шестнадцать лет. До этого она всюду была записана Эльвирой — бабушка настояла, неистребимая восточная любовь к экзотическим именам. Но мама все равно всегда звала ее Аней.
Аня до сих пор злится: почему бабушка Джамиля не выбрала какое-нибудь нормальное татарское имя? Звали бы ее Земфира, Зарема или Алсу — не стала бы менять. Или сразу дали бы русское; мама, например, с рождения была Татьяной — и ничего.
Впрочем, Аня, Эльвира, Алсу — какая разница? С любым именем видно, что татарка — широкие скулы, раскосые глаза, азиатский стиль…
Бабушка Джамиля была по-своему знаменита и, как говорила Ане мама, только случайно не получила в свое время Звезду Героя. Снайперша, убившая несколько сотен немцев. Хорошо бы, конечно, помнить точную цифру, но, наверное, не всегда понятно, убила или только ранила.
Были ли уже изобретены оптические прицелы? Если да — были ли они у советских снайперов? В частности — у бабушки?
Бабушка была невысокая, худенькая. Трудно ее представить на войне, с винтовкой в руках.
На той неделе трехлетний Гоша на прогулке соорудил из клюшки ружье, лег в сугроб, обстреливал прохожих. Вот и бабушка, наверное, так же лежала — все четыре военных года. В снегу, в грязи, в траве, в развалинах…
Бабушка умерла два года назад — уже не спросишь, как оно было. Может, мама знает? — и Аня улыбается, представляя, как с порога огорошит маму Таню вопросом: Ты не помнишь, мам, сколько немцев бабушка убила?
Гоша, впрочем, только порадуется.
Как всегда, вспоминая сына, Аня улыбается. Не той судорожной улыбкой, которое ее научили в «ИКЕЕ», нет, едва заметно, кончиками губ. Напарница Зинка случайно ловит ее взгляд:
— Чего улыбаешься? Опять к Андрею собралась?
Аня кивает. Зинка подходит ближе и шепчет:
— А я себе у Настьки отложила офигенный комплект. У них распродажа сегодня, я ее уговорила мой размер заныкать до понедельника. Куплю с аванса. Офигенный. Черный с красным, все в кружевах. Грудь в нем вообще — во такая! — и Зинка, увлекшись, показывает руками едва ли не в полуметре перед собой.
Аня хихикает.
— Да ладно тебе, — говорит Зинка, — мой от белья знаешь как заводится? Ты бы к Настьке подскочила, подобрала бы себе тоже чего-нибудь.
Аня пожимает плечами:
— Мой перебьется.
— Ой, гляди, Анька, упустишь мужика! Уведут! За такого двумя руками держаться надо! Ты, конечно, красавица, мужики-то на тебя вон как смотрят, но все-таки…
Тоже скажет — красавица! Просто бывшая спортсменка. Фигура хорошая, да и привыкла себя держать в форме. Каждое утро — холодный душ и зарядка. Двадцать пять минут. Приседания, наклоны, отжимания. Пресс, поясница, голеностоп. Еще со школы, с секции по плаванью. Чтобы день начался как всегда. Даром, что ли, бабушка всегда повторяла: «Здоровье в порядке — спасибо зарядке». Потому, наверное, никто и не дает Ане ее тридцати трех, потому, наверное, ей до сих пор приятно смотреть на себя в зеркало.
Мужики-то — черт с ними, главное — чтобы самой нравилось.
Если честно, мужики могли бы и меньше внимания обращать, даже лучше было бы.
Вот Марк Борисович, генеральный менеджер их филиала, каждый раз взглядом провожает. Аня, слава Богу, знает такой взгляд — и ничего хорошего он не обещает, особенно если это взгляд начальства. И тут уж без разницы — вещевой рынок или уютный магазинчик в торговом центре. Разве что в «ИКЕЕ» без этого обходилось — ну, шведы, знамо дело, холодные северные люди, дисциплина, экономия, все такое. Так что было у Ани три года перерыва — и ладно.
Марк Борисович подходит, улыбается масленно, спрашивает:
— Как дела, Анечка?
Зинка сразу — назад на свою половину, где мужская обувь. Мол, много работы, вы уж сами разбирайтесь.
Тоже все понимает.
— Спасибо, Марк Борисович, хорошо дела, — отвечает Аня. — Покупателей только маловато сегодня, странно даже, все-таки пятница.
— Ну ничего, подтянутся еще, как с работы пойдут. — Потирает маленькие ладони, машинально трет средним пальцем левой обручальное кольцо. — А ты что сегодня после смены делаешь? Может, закатимся куда-нибудь? Кофейку попить, музыку послушать. И вообще.
Аня улыбается во всю икейную улыбку:
— Я бы с радостью, Марк Борисович, но никак не получится. Мне ребенка надо из сада забирать.
— А, ребенка… — он сразу скучнеет. — А может, ты маме позвонишь, пусть она и заберет?
Вот ведь внимательный, а? Неужто слышал, как я по мобильному с мамой договаривалась, чтобы она за Гошей заехала и к себе забрала?
— Никак не получится сегодня, Марк Борисович. Может, в другой раз.
— В другой раз — это хорошо, — и снова улыбается масленно. — Может, в следующую пятницу? А то, Анечка, я вижу, вы все работаете, работаете, даже не отдохнете как следует.
Это правда. Аня все работает. Вот уже пятнадцать лет — и все продавщицей.
Пятнадцать лет трудового стажа, пятнадцать лет самостоятельной жизни — да еще и в самые страшные годы, после перестройки.
Аня помнит: тяжелое было время.
Она помнит: талоны, пустые прилавки, коммерческие палатки, вещевые рынки, обменники, миллионные ценники, аббревиатуру «у.е.», деноминацию, оптовые рынки, закрытые павильоны, торговые центры, кризис девяносто восьмого, и снова — пустые прилавки, все сначала.
Пятнадцать лет продавщицей. А что делать? Не в киллеры же идти. Да и стрелять она не умеет.
В отличие от бабушки.
— Спасибо, Марк Борисович, — говорит Аня, — обязательно как-нибудь сходим кофейку попить.
А что тут поделать? Рано или поздно придется соглашаться — и кофейку попить, и музыку послушать. Ну а там и до «вообще» дело дойдет, куда уж деться.
Не хотелось бы место терять, все-таки шестьсот долларов плюс премия. Нормированный рабочий день, трудовая книжка. Отдел обуви в торговом центре.
Хорошая работа, не хуже «ИКЕИ». И платят больше.
Завтра, в субботу, Аня приедет забирать Гошу от мамы, мальчик кинется навстречу, Аня обнимет сына и только потом поднимет глаза.
Татьяна Тахтагонова молчит, скрестив на животе маленькие руки. Лицо словно онемело.
— Что-то случилось? — спрашивает Аня почему-то шепотом, и мама Таня отвечает, тоже тихо, словно боясь, что Гоша услышит:
— Сашка вчера умер, — и после паузы добавляет: — Твой отец.
И снова замирает молча, да и в самом деле — что тут добавить, Аня после развода видела отца раза три-четыре, а что было раньше — не помнит, слишком маленькая была.
Дядя Саша развелся, когда мне было семь, и с тех пор они не сказали с моим отцом ни единого слова. Я видел дядю Сашу на днях рождения дедушки и бабушки, тогда-то он рассказал мне, что у меня есть сводный брат, сын моего отца от другой женщины, тоже Саша, как он. Мне было уже лет двадцать, наверное.
Так что я видел дядю Сашу редко, пару раз в год — а Аню-Эльвиру, его дочку, и того реже. Но мне почему-то нравится представлять, как она стоит в своем обувном магазинчике, беседует с начальством, а потом, в прихожей у матери, обнимает сына и спрашивает одними губами: что-то случилось, мама?
А Гоша ничего не слышит, прыгает по прихожей, размахивает рожком для обуви, кричит: мама, смотри, какой у меня пистолет! Смотри, смотри!
И я, Никита Мельников, смотрю в окно такси, вздыхаю и думаю: «Я бы тоже хотел такого сына».
3. Целоваться не мешает?
У Никиты нет детей.
У Никиты есть небольшой бизнес, есть хорошая квартира, машина «тойота», жена Маша — а детей нет.
Вроде он не слишком на эту тему переживает.
Сейчас он сидит на краю гостиничной кровати, простыня мокрая — хоть выжимай, рубашка и брюки валяются где-то на полу, вместе с Дашиным платьем. Сама Даша рядом, лежит на спине, чуть повернувшись к Никите, закинув полные руки за голову, покрытую короткими — несколько миллиметров — волосами.
В гладко выбритых подмышках блестят капельки пота, и на груди тоже, и на бедрах, и на животе. Никите кажется, даже в пупке — маленькая лужица.
Даша улыбается.
Улыбка, полные руки, поворот головы.
В ушах — массивные серебряные серьги. Проколотая бровь и — теперь Никита знает об этом — язык.
Вот она, Даша. Ей двадцать два.
Никите через три года — сорок.
Он думает: неплохо получилось, а?
Значит, у Никиты еще есть молодая любовница. Зовут Даша.
Даша и Маша — какая-то навязчивая рифма, Никите не нравится. Если честно, Никита не уверен, что ему вообще нравится вот так сидеть на краю гостиничной постели, где лежит малознакомая девушка. Но что уж тут поделать — как-то само получилось.
Три часа назад Даша пришла выбирать аквариум для какой-то мелкой конторы. Сказала, работает там секретаршей. С ней должна была встретиться Зоя, но Зоя опоздала (не то застряла в пробке, не то проспала, надо бы, кстати, потом выяснить), ну да, значит, Зои не было, Виктор тоже пропадал где-то у клиента, так что кроме Никиты и некому было. Компания-то небольшая, в офисе всего человек семь. А с клиентами говорить — только они трое.
И вот три часа назад Никита сидел, старался не пялиться на Дашину грудь в вырезе темного платья, разглядывал ежик волос, раздражался, что тратит время на ерунду — заказ-то пустяковый, нет бы Зое с этой девицей говорить! — отвечал на вопросы, злился все больше. А это оригинальные индийские статуэтки? В смысле — из Индии или местная копия? Простите, вот этих я знаю, а это кто? Мне кажется, танцующий Шива по канону изображается немного иначе.
Родители Никиты уверены, что он разводит рыбок. На самом деле, рыбок он покупает в «Мире аквариума» на Новинском бульваре, а его компания только оформляет и обслуживает аквариумы. У других — стандартный набор из декоративных каравелл и пиратских сокровищ, а у Никиты — этнические аквариумы с затонувшими экзотическими городами, китайскими и японскими беседками, многорукими индийскими богами, статуями острова Пасхи, даже затопленными русскими церквями (есть даже заключение специалистов: мол, церкви — точная копия погребенных на дне Рыбинского водохранилища в апреле 1941 года). Еще римские развалины, арабские минареты, индийские руины. Откуда арабские минареты на дне моря, Никита не знает, но клиенты берут. Вероятно, им видится в этом пророчество о поражении ислама в войне цивилизаций.
На удивление успешный бизнес. Никита и сам не понимает — как так вышло?
Девушка явно никуда не спешила, опять и опять уточняла цены, задавала новые и новые вопросы. Никита в конце концов проголодался, стал поглядывать на часы, но Даша намека не поняла, Никита вздохнул — клиент всегда прав, что поделать, — и предложил пообедать вместе, заодно уж и договорить.
В прихожей офиса Никита подал девушке видавшую виды пуховку — когда Дашины руки скользнули в рукава, она обернулась сказать «спасибо». Их лица оказались совсем рядом, и Никита впервые подумал: а она ничего, секси. Только очень уж молоденькая.
Никита давно уже решил: молоденькие девочки не для него. Глупые, бессмысленные. И еще — жадные до денег. Зачем еще молодой-красивой строить глазки сорокалетнему мужику?
Впрочем, кто ее разберет, двадцатилетнюю — строит она глазки или просто так щебечет мне кажется, этнические мотивы — это очень тренди. Настоящий нью-эйдж. Вы, наверное, должны любить Кастанеду? Люди вашего поколения всегда любят Кастанеду.
Бизнес-ланч уже закончился, в кафе они были единственными посетителями. Гламурно здесь у вас, сказала Даша, оглядев зал. Никита вполуха слушал ее болтовню, разделывал на тарелке окуня и только время от времени кидал взгляд на девушку. Чуть полноватая, покатые круглые плечи, большая грудь так и выпирает из выреза. Колечко в левой брови — думал, пирсинг вышел из моды, остался где-то в девяностых.
И тут как раз серебряная скобка звякнула о ложечку. Даша рассмеялась:
— Это я по молодости сделала. В десятом классе.
В нашем девятом, автоматически пересчитывает Никита. Теперь ведь учатся одиннадцать лет, не десять, как в его время.
— Хотела убрать, но лень как-то. Пусть себе.
Она на секунду высунула язык, скобка поймала отблеск лампы дневного света, вспыхнула серебристым огоньком.
— А целоваться не мешает? — спросил Никита.
— Я покажу, — ответила Даша.
Никита замешкался всего на секунду, хотел отстраниться, да не успел: девушка перегнулась через стол, обхватила за шею полными руками и поцеловала, языком раздвинув губы.
Вот так оно и вышло: серебряный вкус первого поцелуя, тепло молодого тела, улыбка в гардеробе, номер в гостинице через дорогу.
Как говорится: он был богат и успешен, а она — молода и красива.
Достаточный повод, чтобы переспать, — хотя Никита уже сам не помнит, когда изменял Маше в последний раз. Кажется, пять лет назад. Или семь. Тоже — совсем случайно, тоже — само вышло.
Я спрашиваю себя: почему Никита не остановился после того поцелуя? Наверно, было интересно — все-таки у него никогда не было девушки на пятнадцать лет моложе. А может, захотелось проверить — в самом ли деле пирсинг языка помогает при минете: в каком-то фильме об этом говорили.
(Никита, конечно, не может вспомнить, в каком, а мне и вспоминать не надо, я, слава Богу, и так знаю: это Розанна Аркетт говорила в «Палп Фикшн».)
И вот они торопливо раздеваются, не то от страсти, не то потому, что обоим надо спешить, Даше назад в свою контору, Никите — в свой офис, быстро кончу — и разбежимся, думает он, лаская Дашину грудь, посасывая сережку в левой брови, запоздало соображая: надо было купить презерватив.
И тут Даша тянется к сумочке, нашаривает там Durex.
Предусмотрительная, думает Никита. Дашины руки скользят по его телу, по выпирающему животу, седеющим волосам на груди, серебряная скобка скользит по коже, влажный язычок, острые коготки.
Предусмотрительная, да. И старательная.
В самом деле — интересно с молоденькой. В наше время девушки были совсем другими.
В конце концов они принимают традиционную позу. Никита сверху, Даша, раскинув руки, под ним. Шумное дыхание, скрип гостиничной кровати.
Ведь гостиничная кровать должна скрипеть, правда? Я-то никогда не трахался в гостинице, только в кино видел да в книжках читал. Зато я трахался в таких местах, которые Никита и представить себе не может.
Итак, шумное дыхание, скрип, может быть — слабые стоны. Никита думает: интересно, сколько сейчас времени?, никак не может кончить и даже немного злится, точь-в-точь как несколько часов назад, в офисе, во время разговора об аквариумах. Думает: может, позу сменить? — но тут Даша содрогается, запрокидывает голову, мелко трясется. Глаза закатываются, приоткрывается рот, волна проходит по всему телу.
Вздрагивания, колыхания, колебания, раскачивания, мелкая дрожь, спазматические судороги. Все поры тела сочатся влагой: маленькое озерцо на животе, ручейки в руслах складочек, морщинок и расщелинок, капли воды выступают на коже. Даша скользит под Никитой, он сам не понимает — приятно ли? — и тут из глубины ее тела поднимается мощный звук — глухой, утробный, нечеловеческий.
Так, в рассказе Брэдбери ревет доисторический зверь, выплывая на свидание к завывающему маяку.
Звук становится все громче, заполняет гостиничный номер, выплескивается в коридор, на лестницы, в вестибюль. Никита думает: как же ей хватает дыхания? — и тут все обрывается, тишина ударяет по барабанным перепонкам, Дашино тело скручивает узлом последней судороги, Никита вцепляется в полные, скользящие под руками плечи и кончает с громким мужским рыком.
Он перекатывается на соседнюю половину кровати и спрашивает:
— Прости, что ты сказала?
— А что ты услышал?
— Когда мы кончали, ты крикнула любовь. Это к чему?
Он думает, что знает ответ. Молодые девушки, глупые молодые девушки не могут кончить не по любви. Если уж трахаешься — нужно говорить «я тебя люблю». Когда-то, много лет назад, у него были такие подружки — еще до Маши, конечно.
Но Даша отвечает другое:
— Это у меня что-то вроде транса. — Она лежит на спине, чуть повернувшись к нему, закинув за голову полные руки. — Иногда я кричу какое-нибудь слово. Каждый раз новое. Не всегда, но часто. От меня это не зависит, я даже не помню, что кричу. Пробовала заказывать слова — ничего не вышло. — В гладко выбритых подмышках блестят капельки пота. — Я обычно заранее предупреждаю, но сегодня забыла, извини, если напрягло.
Даша улыбается.
Улыбка, полные руки, поворот головы.
— Нет-нет, не напрягло, — заверяет Никита, — даже забавно: кончить под слово любовь.
— Можешь воспринимать как сексуального оракула, — говорит Даша. — Иногда помогает вопросы задавать перед началом. Можно даже мне не говорить — какие.
Никита садится. Простыня мокрая — хоть выжимай, рубашка и брюки валяются где-то на полу, вместе с Дашиным платьем.
И тут звонит мобильный. Даша протягивает руку, берет «нокию» с тумбочки, передает Никите, краем глаза взглянув на экран.
Там написано «папа».
Никита говорит аллё, а отец ему сразу: знаешь, Саша умер.
Я представляю: у него такой упавший, надтреснутый голос. Мне хочется верить: он любил брата. Даром, что тридцать лет не разговаривал.
Даша садится, подтаскивает ногой платье, Никита спрашивает в трубку: какой Саша? брат? — а отец отвечает да, и каждый думает о своем брате: Никитин отец — о дяде Саше, Никита — обо мне, о Саше Мореухове.
Мы виделись всего несколько раз, сначала детьми, потом на похоронах бабушки с дедушкой — почему он вспомнил меня? Может, дело в февральском сумраке за окном, а может, в каплях пота на Дашиной коже, в нарастающем чувстве вины, в мысли неплохо получилось, а? Как будто для него это — заурядное дело, снять молодую девицу, отвести в гостиницу, трахнуть от всей души, будто нет пятнадцати лет разницы, будто нет жены, которую вроде бы любит?
Вот он сидит на краю гостиничной кровати, будто он какой-то вечно-молодой-вечно-пьяный, безответственный человек, что-то вроде собственного брата, вроде меня, Саши Мореухова, художника-алкоголика.
Выходит, нет ничего удивительного, что услышав надтреснутый отцовский голос — знаешь, Саша умер, — Никита не сразу вспоминает о своем дяде Александре Мельникове, пятидесяти шести лет, точно так же, как я сам не сразу вспоминаю, какой фильм смотрел в тот день, когда умер дядя Саша.