О черногорской литературе современному российскому читателю ничего неизвестно. Где-то там жил Милорад Павич, и у него есть много рассказов о Черногории, но он серб. Где-то там жил Иво Андрич, и он нобелевский лауреат, но хорват, и вообще сам черт ногу сломит в этой балканской чересполосице. Читатели «Прочтения» имеют возможность первыми познакомиться с материалами сборника современной черногорской литературы, выпуск которого инициирован европейским культурным центром Dukley Art Community. В течение нескольких недель мы будем печатать стихи и рассказы, сочиненные в очень красивой стране «в углу Адриатики дикой».
Утраченные рукописи
Не скрою: я пишу ненастоящие,
лживые строки. Процедура
повторяется из текста в текст.
Но иногда можно наткнуться на стихи
с рискованной дозой истины.
Недавно, в поисках совсем других
текстов, среди редких рукописей,
я нашёл такие слова:
«Главные города — те,
что погребены, — не стоит
закладывать новые. Совершеннейшие языки
вымерли — не стоит помышлять о лучших.
Наиважнейшие школы располагались
в запущенных ныне садах.
Самые интересные рукописи утрачены…»
Имеет смысл их открыть. Нам, выжившим
читателям Вавилонской библиотеки.
Головокружение Сёрена Кьеркегора
I
Я — отпрыск тех, кто имел дерзость
примириться с собственным незнанием.
Я — человек с малым достоинством и слишком
очевидными недостатками, незавершённый космос.
Я, Виктор Отшельник, осмелился быть призванным
в срок, когда решаются судьбы искусства.
Проповедую. Объясняю, что не открыл ничего нового,
и всё же на меня смотрят с недоверием.
Утверждаю, что все эпохи окончены,
что все слова давно сказаны.
Всё напрасно — мне ставят в вину самобытность.
В своих поистине убогих размышлениях
я лишь копирую формы, имитирую
понимание. Могу только ожидать
жеста, которым будет вынесен приговор.
IV
Жизнь, открытая мне, равна страданию.
В самом деле, жизнь любого из нас — отзвук
страданий. Не осознавая,
мы переносим их легче, и даже мимоходом тоска
не касается нас, что достойно удивления.
На этой земле я могу быть пригоден лишь к дрожи
и трепету. Я брошен в жизнь и живу как попало.
Себя понять не могу, других — не желаю,
это было бы малопристойно. Я распят
между крайностями. Сам не знаю, за счёт
чего я всё ещё не исчерпал дни свои.
Итак, своё бытие постигнуть я не могу. Более того, и другим
не могу гарантировать, что они существуют здесь и сейчас.
Пребывание в мире подобно любой эмиграции
и всегда влечёт за собой тягостное одиночество. Я вижу это,
когда приписываю себе покрытые пеплом выводы
и упрямо берусь ставить множество вопросов.
Так, впрочем, поступают все старательные новички.
V
Эта жизнь холодна, как тротуар Копенгагена.
Всюду взращивается сиротство, похоже — это ключевая
особенность бытия. Слабое утешение — то, что во все
утраченные времена, под маской других имён, я вопрошал,
какая же истина открыта в ту злосчастную (или счастливую)
ночь, когда Сократ осушил кубок с ядом. С той древнегреческой
ночи, видимо, уже несомненно, что свобода выбора есть.
И мои записи тоже меняются при воспоминании
об этом событии. Надеюсь, никогда слова мои не будут обращены
ad se ipsum*. Все мои речи суть завещание.
Говорю это вам как природный эллин, как человек, отчуждённый
от современности. Когда вам будет представлен текст
моего завещания, судите сами — насколько умело
я преобразовал и описал явления. Если я повторялся,
то делал это умышленно, поскольку в повторах
видел единственный смысл своего творчества. Если цитировал,
значит, исследовал все относящиеся к делу миры.
Я отважился жить — вот мой величайший грех.
* К самому себе (лат.).
VI
Мне знаком звук повозок летними вечерами.
Смысл их движения мне понятен. Предназначение человека
и грех его я тоже познал. Это и есть то,
что оставлено мне, чем ограничена роду людскому
привилегия начинать сначала и находить новый путь. Неким
бумагам — быть может, напрасно, — я придаю значение.
Имею в виду ненаписанные стихи, всё, что не воплощено.
Из атмосферы я впитываю флюиды лирической грусти:
я — поэт, который не пишет стихов!
Ещё я знаю о смирении Сократа,
но никогда не признáюсь в этом.
Слишком скудны наши языки, чтоб мы могли осуществиться,
и всё же кое-кто из нас осмелился приписать миру
свои ничтожные дела. Я и сам веду дневник о сущих пустяках,
парадокс примиряет с жизнью.
Много это или мало — не мне судить.
В основном я писал о стране, о женщине —
это и считайте единственным оставленным мною наследством.
Генеральное наведение порядка
Безусловно, существуют дыры в озоновом слое.
Что будет завтра, тоже по большей части известно.
И то, что эти стихи напечатают, и счёт воскресного матча
команды «Примера дивизион», и целая пригоршня мелких
и крупных фактов, — всё это столь же очевидно. Как
аромат кофе и цвет моего пальто.
Обыденные вещи обладают особой несомненностью,
которой мы часто не принимаем во внимание.
Эту разновидность второстепенной бесспорности я всегда
особенно уважал. Несомненно, что
маленький Джорджи бегло изъяснялся по-английски.
То, что Земля вращается, видимо, бесспорно.
Кроме того, абсолютны многие топонимы, наши имена и
езда по проторённым путям.
Следует говорить лишь об общеизвестных вещах.
О тех предметах, что поэтами не прославлены.
Очевиден страх перед счастьем.
Но смерть — несомненней всего. Её знают одинокие люди
у стоек портье, в холодных гостиничных номерах
и автомобилях. Современники Мартина Хайдеггера.
Как пахнут книги
У всякой книги свой запах,
запах, равный её смыслу,
первому переживанию, связанному с ней.
Как же тогда пахнут книги
на пыльных полках
в забытых домашних библиотеках,
в убыточных книжных лавках столичного города?
Чем попахивает от книг нобелевских лауреатов?
Книги старых мастеров пахнут пергаментом,
исчезнувшими страницами, — может быть, их
не станет, едва мы раскроем выцветшие переплёты.
Эти книги занесены в жёлтые списки.
От книг графоманов разит муками типографских
работников. В рабочих университетах книги
запаха не имеют, обычно они красные и нетронутые.
Как пахнут сочинения моих друзей?
Как пахнут мировые бестселлеры, поваренные книги,
справочники, руководства типа «Искусство концентрации»?
(Не люблю книг, от которых тянет дымом:
тут уже замешаны пороки.) Как пахнут
священные книги, на священных языках мира?
А книги на мёртвых языках?
Книги язычников повёрнуты к солнцу,
они теряют свойства, когда мы к ним приближаемся.
Нейтральных запахов нет.
Собственность книголюба не напоминает
ни об одном запахе,
да и ни об одной книге.
От книг, брошенных в канцеляриях,
веет старыми живописными полотнами.
Чудесней всего благоухают книги
в аргентинской Национальной библиотеке,
причём именно приобретённые после 1955 года.
Не знаю, чем пахнут книги
узников, наверно — сырыми стенами
и прошлым. Как пахнут собрания сочинений классиков?
Как пахли книги, возвращённые
Кнуту Гамсуну? Чем его книги пахнут?
Я чувствую аромат единственной книги,
драгоценный, как знание немецкого языка.
Перевод Андрея Базилевского
Рисовала Милка Делибашич
Павел Горанович родился в Никшиче в 1973 году. Автор нескольких поэтических и прозаических книг, а также исследования о хорватском поэте Тине Ужевиче. Был главным редактором главного черногорского «культурного» журнала ARS. С 2015-го — министр культуры Черногории.