Сборник современной черногорской литературы: Павел Горанович

Сборник современной черногорской литературы: Павел Горанович

О черногорской литературе современному российскому читателю ничего неизвестно. Где-то там жил Милорад Павич, и у него есть много рассказов о Черногории, но он серб. Где-то там жил Иво Андрич, и он нобелевский лауреат, но хорват, и вообще сам черт ногу сломит в этой балканской чересполосице. Читатели «Прочтения» имеют возможность первыми познакомиться с материалами сборника современной черногорской литературы, выпуск которого инициирован европейским культурным центром Dukley Art Community. В течение нескольких недель мы будем печатать стихи и рассказы, сочиненные в очень красивой стране «в углу Адриатики дикой».

Подробнее о проекте

Павел ГОРАНОВИЧ

Утраченные рукописи

Не скрою: я пишу ненастоящие,

лживые строки. Процедура

повторяется из текста в текст.

Но иногда можно наткнуться на стихи

с рискованной дозой истины.

Недавно, в поисках совсем других

текстов, среди редких рукописей,

я нашёл такие слова:

«Главные города — те,

что погребены, — не стоит

закладывать новые. Совершеннейшие языки

вымерли — не стоит помышлять о лучших.

Наиважнейшие школы располагались

в запущенных ныне садах.

Самые интересные рукописи утрачены…»

Имеет смысл их открыть. Нам, выжившим

читателям Вавилонской библиотеки.

Головокружение Сёрена Кьеркегора

I

Я — отпрыск тех, кто имел дерзость

примириться с собственным незнанием.

Я — человек с малым достоинством и слишком

очевидными недостатками, незавершённый космос.

Я, Виктор Отшельник, осмелился быть призванным

в срок, когда решаются судьбы искусства.

Проповедую. Объясняю, что не открыл ничего нового,

и всё же на меня смотрят с недоверием.

Утверждаю, что все эпохи окончены,

что все слова давно сказаны.

Всё напрасно — мне ставят в вину самобытность.

В своих поистине убогих размышлениях

я лишь копирую формы, имитирую

понимание. Могу только ожидать

жеста, которым будет вынесен приговор.

IV

Жизнь, открытая мне, равна страданию.

В самом деле, жизнь любого из нас — отзвук

страданий. Не осознавая,

мы переносим их легче, и даже мимоходом тоска

не касается нас, что достойно удивления.

На этой земле я могу быть пригоден лишь к дрожи

и трепету. Я брошен в жизнь и живу как попало.

Себя понять не могу, других — не желаю,

это было бы малопристойно. Я распят

между крайностями. Сам не знаю, за счёт

чего я всё ещё не исчерпал дни свои.

Итак, своё бытие постигнуть я не могу. Более того, и другим

не могу гарантировать, что они существуют здесь и сейчас.

Пребывание в мире подобно любой эмиграции

и всегда влечёт за собой тягостное одиночество. Я вижу это,

когда приписываю себе покрытые пеплом выводы

и упрямо берусь ставить множество вопросов.

Так, впрочем, поступают все старательные новички.

V

Эта жизнь холодна, как тротуар Копенгагена.

Всюду взращивается сиротство, похоже — это ключевая

особенность бытия. Слабое утешение — то, что во все

утраченные времена, под маской других имён, я вопрошал,

какая же истина открыта в ту злосчастную (или счастливую)

ночь, когда Сократ осушил кубок с ядом. С той древнегреческой

ночи, видимо, уже несомненно, что свобода выбора есть.

И мои записи тоже меняются при воспоминании

об этом событии. Надеюсь, никогда слова мои не будут обращены

ad se ipsum*. Все мои речи суть завещание.

Говорю это вам как природный эллин, как человек, отчуждённый

от современности. Когда вам будет представлен текст

моего завещания, судите сами — насколько умело

я преобразовал и описал явления. Если я повторялся,

то делал это умышленно, поскольку в повторах

видел единственный смысл своего творчества. Если цитировал,

значит, исследовал все относящиеся к делу миры.

Я отважился жить — вот мой величайший грех.

* К самому себе (лат.).

VI

Мне знаком звук повозок летними вечерами.

Смысл их движения мне понятен. Предназначение человека

и грех его я тоже познал. Это и есть то,

что оставлено мне, чем ограничена роду людскому

привилегия начинать сначала и находить новый путь. Неким

бумагам — быть может, напрасно, — я придаю значение.

Имею в виду ненаписанные стихи, всё, что не воплощено.

Из атмосферы я впитываю флюиды лирической грусти:

я — поэт, который не пишет стихов!

Ещё я знаю о смирении Сократа,

но никогда не признáюсь в этом.

Слишком скудны наши языки, чтоб мы могли осуществиться,

и всё же кое-кто из нас осмелился приписать миру

свои ничтожные дела. Я и сам веду дневник о сущих пустяках,

парадокс примиряет с жизнью.

Много это или мало — не мне судить.

В основном я писал о стране, о женщине —

это и считайте единственным оставленным мною наследством.

Генеральное наведение порядка

Безусловно, существуют дыры в озоновом слое.

Что будет завтра, тоже по большей части известно.

И то, что эти стихи напечатают, и счёт воскресного матча

команды «Примера дивизион», и целая пригоршня мелких

и крупных фактов, — всё это столь же очевидно. Как

аромат кофе и цвет моего пальто.

Обыденные вещи обладают особой несомненностью,

которой мы часто не принимаем во внимание.

Эту разновидность второстепенной бесспорности я всегда

особенно уважал. Несомненно, что

маленький Джорджи бегло изъяснялся по-английски.

То, что Земля вращается, видимо, бесспорно.

Кроме того, абсолютны многие топонимы, наши имена и

езда по проторённым путям.

Следует говорить лишь об общеизвестных вещах.

О тех предметах, что поэтами не прославлены.

Очевиден страх перед счастьем.

Но смерть — несомненней всего. Её знают одинокие люди

у стоек портье, в холодных гостиничных номерах

и автомобилях. Современники Мартина Хайдеггера.

Как пахнут книги

У всякой книги свой запах,

запах, равный её смыслу,

первому переживанию, связанному с ней.

Как же тогда пахнут книги

на пыльных полках

в забытых домашних библиотеках,

в убыточных книжных лавках столичного города?

Чем попахивает от книг нобелевских лауреатов?

Книги старых мастеров пахнут пергаментом,

исчезнувшими страницами, — может быть, их

не станет, едва мы раскроем выцветшие переплёты.

Эти книги занесены в жёлтые списки.

От книг графоманов разит муками типографских

работников. В рабочих университетах книги

запаха не имеют, обычно они красные и нетронутые.

Как пахнут сочинения моих друзей?

Как пахнут мировые бестселлеры, поваренные книги,

справочники, руководства типа «Искусство концентрации»?

(Не люблю книг, от которых тянет дымом:

тут уже замешаны пороки.) Как пахнут

священные книги, на священных языках мира?

А книги на мёртвых языках?

Книги язычников повёрнуты к солнцу,

они теряют свойства, когда мы к ним приближаемся.

Нейтральных запахов нет.

Собственность книголюба не напоминает

ни об одном запахе,

да и ни об одной книге.

От книг, брошенных в канцеляриях,

веет старыми живописными полотнами.

Чудесней всего благоухают книги

в аргентинской Национальной библиотеке,

причём именно приобретённые после 1955 года.

Не знаю, чем пахнут книги

узников, наверно — сырыми стенами

и прошлым. Как пахнут собрания сочинений классиков?

Как пахли книги, возвращённые

Кнуту Гамсуну? Чем его книги пахнут?

Я чувствую аромат единственной книги,

драгоценный, как знание немецкого языка.

Перевод Андрея Базилевского

Рисовала Милка Делибашич

Павел Горанович родился в Никшиче в 1973 году. Автор нескольких поэтических и прозаических книг, а также исследования о хорватском поэте Тине Ужевиче. Был главным редактором главного черногорского «культурного» журнала ARS. С 2015-го — министр культуры Черногории.