Не чавкай и голову не чеши

Не чавкай и голову не чеши

Фрагмент книги Веры Боковой о воспитании и образовании дворянских детей в царской России

Главный предмет

Главными предметами, на которые тратили большую
часть учебного времени, были иностранные языки.
Наряду с манерами именно знание иностранного языка
сразу определяло место дворянина на внутридворянской
иерархической лестнице. Мы говорим об «избранном»
языке, потому что на практике дворяне могли говорить
на разных наречиях, но какие-то из них ценились, а какие-то считались непрестижными. «Путь наверх» открывало лишь одно из них.

В первой половине XVIII века таким языком был немецкий, хотя некоторые дворяне, благодаря хозяйственным связям и участию в войнах, могли говорить и по-английски, по-шведски, по-фински, по-голландски.

Со времен Елизаветы Петровны «королем языков» становится французский. Сама Елизавета, как
уже говорилось, владела этим языком свободно и охотно общалась на нем с европейскими дипломатами
и своим медиком И. Г. Лестоком. В 1751 году фаворитом Елизаветы сделался блестяще образованный ИванШувалов — большой поклонник французской литературы, также свободно владевший языком. И с ним императрица тоже стала говорить по-французски. Этого
было достаточно, чтобы придворное общество, всегда
в таких случаях весьма переимчивое, тоже вскоре «зафранцузило». А дальше обычным порядком: «дедка за
репку, бабка за дедку…» — и скоро все, хоть сколько-нибудь претендовавшие на значение в свете, старались
изъясняться исключительно по-французски. Франция
вошла в моду, и после Манифеста о вольности дворянства 1762 года первая страна, в которую устремилось
«освобож денное» благородное сословие, была именно
Франция.

Мода на французский язык «свалилась» на дворянство достаточно неожиданно. В предшествующем поколении этот язык знали единицы. Учителя, особенно
поначалу, найти было трудно, чем и пользовались разные недобросовестные личности. Однажды выяснилось,
что популярный в Москве «француз», учивший детей
заграничному наречию, на самом деле «чухонец» и выучились от него дети на самом деле финскому, — а что
делать, проверить-то было некому.

Так начался французский этап дворянского образования и воспитания, о котором столько было сказано
обличительных и негодующих слов.

Действительно, если и Елизавета, и Шувалов, владея французским, одновременно свободно и хорошо
говорили по-русски (у Шувалова, который общался
со всеми тогдашними писателями и сам сочинял стихи,
а значит, был одним из творцов отечественной литературной речи, русский язык был «с красивой обделкой
в тонкостях и тонах»), то их подражатели, особенно
в следующем поколении, нередко оставляли родной
язык в небрежении, не только говорили, но и думали
по-французски и потому поневоле усваивали и элементы чужого этического, правового, религиозного сознания, неразрывно связанные с языком. Л. П. Ростопчина,
внучка известной «русской католички», поэтессы графини Е. П. Ростопчиной, замечала: «Бабушка моя безукоризненно говорила по-французски… но русскому их
не сочли нужным выучить, и вот на этой-то почве полнейшего и постыдного незнания отечественной истории, религии и языка и зиждется причина ее перехода
в католичество».

И все же увлечение французским принесло большую
пользу. В русском языке пока почти отсутствовала литература; далеко не сформировался востребованный
новым временем словарь: не было не только научных,
технических, отвлеченных терминов, но и многих бытовых выражений и слов, относившихся
к новой реальности — одежде, досугу, флирту
и т. п. Во французском языке все это было. Здесь
имелась огромная первоклассная литература.
На французский, как язык международного общения, были переведены все мировые классики,
все достойное в науке, вся античная литература и история — в общем все. Французский язык
был полностью сформирован, гибок, подвижен,
легок и изящен по форме; он изобиловал устоявшимися оборотами, поговорками, цитатами, остротами и каламбурами, черпать которые можно
было бездумно и без конца (русскому языку еще только предстояло стать таким), и позволял без труда общаться на любые темы. Хорошо известна зависимость
между объемом и качеством интеллекта и словарным
запасом. По всем этим причинам приобщение русской
знати к французскому языку, а через него и к одноименной культуре несло в себе, как впоследствии выяснилось,
больше пользы, чем вреда. Галломания вовлекла русское
дворянство в мировой культурный процесс и воспитала интеллектуальные потребности, а французский язык
стал сильной прививкой русскому языку и словесности,
ускорив формирование литературной речи и подготовив мощный творческий взрыв начала XIX века.

Помимо французского, дворянство второй половины XVIII века продолжало осваивать немецкий, английский, иногда итальянский (чаще всего те, кто учился пению); нередко и польский, чему способствовали
польские разделы и связанные с ними войны. Все эти
наречия ценились тогда неизмеримо ниже французского.

Говоря о распространении французского языка и его
главенстве в дворянском воспитании, следует все же
указать, что даже на пике «галломании» она была далеко не повсеместной. Чем дальше и «ниже» от столиц
и двора, тем чаще можно было встретить дворян — нередко состоятельных и высокопоставленных, — которые
прекрасно жили в условиях двуязычия, думая и общаясь
в домашнем кругу на русском и прибегая к «галльскому
наречию» лишь в обществе.

Во многих местах на исходе первой четверти XIX века (когда в столицах пик галломании уже миновал) мода на французский еще и не начиналась. Я. П. Полонский
свидетельствовал: «В тогдашней Рязани
(1820-е годы) я не слыхал вокруг себя — ни
дома, ни у родных, ни в гостях — ни немецкого, ни французского говора… Конечно,
это продолжалось недолго. Воспитанницы
Смольного монастыря, возвращаясь в свои
рязанские семьи, скоро принесли с собой
французский язык».

Встречались, наконец, даже среди очень высокопоставленных лиц, персонажи, вовсе не говорившие по-французски. Не знал этого языка, к примеру, Г. Р. Державин, причем патриотически настроенные поклонники
его таланта полагали, что именно это-то и способствовало его развитию: «Опутанный цветками, подделанными из атласа и тафты, не размахнулся бы никогда наш
богатырь!» (И. М. Муравьев-Апостол).

Не владел французским и граф А. А. Закревский, который 11 лет (1848-1859) был военным генерал-губернатором Москвы.

И все же французская немота в высших сословиях
встречалась нечасто, ибо весьма стесняла как светское
общение, так и карьерные возможности, причем буквально, поскольку слабое знание русского языка высшей
аристократией было причиной того, что вплоть до середины 1820-х годов значительная часть русского делопроизводства, особенно те документы, которые исходили или подавались главному начальству департаментов,
велась на французском языке. А. Д. Галахов вспоминал:
«Своего рода пыткой считали мы то время, когда отец
и мать брали нас с собой в такой дом, где дети, нам ровесники, говорили по-французски. Сидишь там, бывало, словно приговоренный к смерти, моля Бога о том,
чтобы оставили тебя в покое и, главное, не обращались
бы к тебе с вопросом: „Parlez vous francais, monsieur?“ [Говорите ли вы по-французски, месье? (фр. )]. Вопрос этот, подобно грому, оглушал нас. Когда мы
робко давали отрицательный ответ, спрашивающий
приходил в изумление. „Не говорите! Как же это так?“ — восклицал он, качая головой и печально прищелкивая
языком, точно заверяя этим, что мы испортили земную
нашу карьеру, да и в будущей жизни едва ли не ожидает нас вечная гибель». Впоследствии Галахов, конечно,
исправился, выучился по-французски и перестал чувствовать себя изгоем.

И все же во второй половине XIX века французскому
языку пришлось потесниться. К этому времени он был
общепринят. Ему учили во всех гимназиях, куда поступали дети разного состояния, в том числе и недворяне,
в духовных училищах, в коммерческих школах для купечества и т. д. Из языка дворянской элиты французский
превратился в язык интеллигенции, и в высших слоях
дворянства появился новый фаворит — англий ский.

На рубеже XIX-XX веков русский высший свет предпочитал подчеркивать свою элитарность именно английским языком и вообще англоманией. На этом языкеговорили в семье Николая II (наряду, однако, с русским);
ему учили английские бонны и гувернантки, оказав шиеся
в эти годы очень востребованными. Проявлением моды
на все английское было и увлечение британскими университетами — Оксфордом и Кембриджем, куда стали
отправлять сыновей и даже дочерей для за вершения
образования. Юные аристократы обучались литературе или искусствоведению и возвращались домой с престижными дипломами «магистров искусств».

Однако всеобъемлющим даже в предреволюционные годы английский язык не стал: значение французского сохранялось.

Обучение любому языку в дворянской среде предпочитали начинать как можно раньше и притом наиболее
надежным способом — постоянным общением с носителем этого языка.

Как писал один русский журнал 1840-х годов: «У всех
вельмож по роду, и по месту, и у всех тех, которые гонятся за вельможеством на золотых колесах, давно уже
ввелось обыкновение держать при детях от самого
их рождения английских нянек; и крошечные дети,
когда они еще ничего не умеют выговорить порядочно, лепечут уже по-английски; но как скоро
только в них начинают развиваться понятия, то
родители, из боязни испортить французский
выговор, отпускают англичанку и приставляют
к детям французов».

Если язык бонны хотели сохранить, поступали, как родители графа М. Д. Бутурлина, который вспоминал: «Для английского языкавзят был ко мне ровесник мой, Эдуард
Корд, и с этой же целью поступила к нам
в дом компаньонкой второй моей сестры, Елизаветы Дмит риевны, сестра этого
мальчика, Шар лотта».

Полученные естественным путем разговорные навыки закрепляли обучением
чтению, а позднее письму на иностранном
языке, бесконечными переводами и опробованной на других предметах методикой
заучивания наизусть.

Занимались языками несколько раз в неделю (французским почти ежедневно), по два-три часа.

Я. П. Полонский учился по-французски чуть ли не
каждый день с девяти до полудня. «Метод учения был
самый простой и бесхитростный. Выучили читать и тотчас же стали задавать несколько французских слов для
домашнего зазубривания. …Ученье по-французски состояло сначала в заучивании слов, потом разговоров
в диктовке и писании французских спряжений на заданные глаголы. Никаких объяснений — ни этимологических, ни синтаксических — не было. Все это я сам
должен был узнать из практики. Практика же постоянно была одна и та же: диа логи, диктовка и писание
спряжений по всем наклонениям и временам. За все это
ставились отметки в небольшой тетрадке в осьмушку:
Parfaitement bien, tres bien, bien, azzez bien, mal и tres mal [Превосходно, очень хорошо, хорошо, удовлетворительно, плохо и очень плохо.].

Успехи в освоении языка зависели, конечно, во многом от личности и знаний преподавателя. По словам
графа Ф. П. Толстого, «французскому языку поручено было меня учить камердинеру дяди, французу мсье
Булонь, как его величали. Читать по-французски и писать с прописей я уже знал довольно хорошо еще дома,
а чему меня учил камердинер, я не знаю, хотя при моей
любознательности и желании учиться я бы мог что-нибудь запомнить, если бы меня чему-нибудь учили. Он заставлял меня всякий день прочитывать вслух по нескольку страниц из какой-то его книжки, в которой я ничего
не понимал, и списывать из нее же в тетрадку, не слушая
и не обращая никакого внимания, как я читал и произносил слова. А помнимал ли я, что читал, об этом он не
заботился, да и не мог, потому что он, француз, не мог
запятнать себя знанием варварского (русского) языка».

А. Т. Болотов вспоминал, что его память постоянно
«подстегивали», ибо»за забывчивость в „вокабулах“
(а их полагалось заучить тысячи) учитель постоянно
бил его розгами — по три удара за каждое забытое
слово.

Более разумные методы преподавания были редкостью. Например, В. П. Желиховская вспоминала, как
«оригинально» (для того времени) наставляли ее в английском: «Усадив меня рядом с собою, она (гувернантка) начинала с того, что перекашивала еще больше
свои и без того косые глаза, из которых один был карий,
а другой зеленый, и, тыкая пальцем в разные предметы, нараспев восклицала: „O! — book… O! — fl ower…
O! — chair… O! — table…“ и так далее, пока не перебирала всего, что было в комнате, с трудом заставляя меня
повторять вслед за нею. Ее длинная, безобразная фигура
и мерные, заунывные восклицания до того меня смешили, что я с трудом могла воздерживаться от смеха… Тем
не менее „мисс“, как называли ее все в доме, добилась
того, что менее чем в два года мы с сестрой совершенно
свободно говорили с ней и между собою на ее родном
языке».

Ну и разумеется, во многих семьях чередовали разговорную практику на иностранном языке.

Н. П. Грот вспоминала, что «мать почти всегда говорила с нами по-французски, а в определенные дни
заставляла нас говорить и между собою исключительно
по-французски и по-немецки, что и делалось нами по
возможности, но без строгого педантизма».

Точно так же было и в семье Капнистов: «Нам приказывали всегда говорить месяц по-французски и месяц
по-немецки; тому же, кто сказывал хотя одно слово по-русски (для чего нужны были свидетели), надевали на
шею на простой веревочке деревянный кружок, называемый, не знаю почему, калькулусом, который от стыда
старались мы как-нибудь прятать и с восторгом передавали друг другу. На листе бумаги записывалось аккуратно, кто сколько раз таким образом в день был наказан,
в конце месяца все эти наказания считались, а 1-го числа
раздавались разные подарки тем, кто меньшее число раз
был наказываем. Русский же язык нам позволялся только
за ужином, это была большая радость для нас, и можно
себе представить, сколько было шуму и как усердно мы
пользовались этим приятным для нас позволением».

В результате свободное владение языком во многом
зависело от внешних факторов. Хорошо — то есть «как
иностранцы» — говорили по-французски и по-английски лишь дети, которые выросли в аристократической
среде. У них были действительно квалифицированные
наставники, дома родители и их гости хорошо говорили
по-французски, а кроме того, они имели возможность
отправиться в заграничное путешествие.

Но и тут была масса тонкостей, которые не всегда
удавалось учесть.

Бывший гувернер Фридрих Боденштедт, работавший
в России в 1840-1850-х годах, вспоминал: «Как для учителей, так и для гувернанток не было лучшей рекомендации в московском обществе, как совершенное незнание
ими посторонних живых языков, ибо по общепринятому тогда мнению, француз, владевший несколькими
языками, не мог уже преподавать своего родного языка
безупречно, а что касалось других языков, то считалось, что на его познания все-таки нельзя вполне полагаться».

Для подобных требований имелись основания. Нередки были случаи, когда выученный язык не отвечал
литературным нормам. К примеру, графиня Е. П. Ростопчина учила английский язык у гувернантки своих
родственниц Пашковых. Это была настоящая англичанка, но «родившаяся и жившая постоянно в России
и потому говорившая по-английски иначе, нежели
истые, чистокровные англичане». В итоге Ростопчина
научилась изрядно обрусевшему варианту английского произношения. «Однажды Евдокия Петровна с миссГорсистер (гувернанткой) встретились в одном магазине с какими-то англичанками. Хозяин магазина не понимал англичанок, и Евдокия Петровна вызвалась быть
их переводчицей, но какой ужас! — она только отчасти понимала англичанок, а те ни ее, ни мисс Горсистер
вовсе не понимали, как будто они обе говорили на каком-то другом, неведомом им языке. Поневоле пришлось объясняться письменно, и тогда лишь дело уладилось».

Поскольку большинство дворян учились кое-как и за
границей во всю жизнь свою не бывали, то и язык, который они считали французским, таковым являлся весьма
приблизительно. Это был «русский француз ский», с не
вполне правильными выговором, словоупотреблением и построением фраз. И кроме того, очень немногие
даже такой язык «знали до конца». Нередко активный
французский ограничивался несколькими десятками
расхожих фраз и выражений и приблизительным пониманием смысла прочитанного. Даже хорошо знавшие язык говорили в манере, «отдававшей классной
комнатой», преимущественно заученными фразами. В результате и «мышление их, — как писал современник, — приобретало те же приемы приблизительности
и неточности».

Писатель и дипломат И. М. Муравьев-Апостол, долго
живший во Франции и обладавший абсолютным языковым слухом (сам он владел не то десятью, не то двенадцатью языками) находил ситуацию с устным французским в русском свете (с точки зрения, которая ценилась
именно в высшем обществе, то есть чистота и правильность произношения) катастрофической: «Изо ста человек у нас (и это самая умеренная пропорция) один
говорит изрядно по-французски, а девяносто девять по-гасконски, не менее того все лепечут каким-то варварским диалектом, который они почитают французским
потому только, что у нас это называется „говорить по-французски“. …Войди в любое общество: презабавное
смешение языков! тут слышишь нормандское, гасконское, русильонское, прованское, женевское наречия;
иногда и русское пополам с вышесказанными. — Уши
вянут!»

Что же касается провинции, то тут уши порой и вовсе
отсыхали. В романе А. Погорельского «Монастырка»
есть забавный эпизод, буквально списанный с натуры,
когда петербургскому гостю (по фамилии Блистовский)
представляют уездных барышень, обученных французскому языку «славным учителем: обучался в Москве, в ниверситете, и сам книги пишет…».

Сперва «раздался шум в передней комнате», потом
«он услышал женский голос, кричавший громко:

— Фуа, фуа! Кессe — кессe — кессe — ля!..

Блистовский не знал, что и думать».

Отец девиц тут же с гордостью сообщил: «Ну! не говорил ли я вам, что мои барышни ни на шаг без французского языка? Вот, только что вошли в комнату, а уж
и задребезжали!»

Немного погодя одна из девиц кричит: «Фуа! Фуа! Поди, пожалуйста, сюда!

— Позвольте узнать, — подхватил Блистовский, — что
такое значит Фуа?

— Фуа! — отвечала Софья Климовна, взглянув на него
с удивлением. — Фуа, это имя сестрицы.

— Да сестрицу вашу ведь зовут Верою?

— Конечно так, — сказала, улыбнувшись, Софья, — имя ее по-русски Вера, но по-французски зовут ее Фуа!

— У нас в Петербурге Вера, женское имя, и по-французски называется Вера.

— Напрасно! — вскричала Софья с торжествующим
видом. — Я могла бы вам показать в лексиконе Татищева,
что Вера по-французски Фуа!

— Позвольте же вам сделать еще один вопрос: перед обедом я слышал одно выражение… что значит кессе-кессе-кессе-ля?..

— Ну! Кессе-кессе-кессе-ля значит на французском языке „что такое?“.

— А!.. Qu’est — ce que c’est, que cela!.. Теперь я понимаю.

Он прекратил тут расспросы свои относительно неизвестного языка и, вслушиваясь внимательно в разговоры барышень, действительно заметил, что они говорят
по-французски, но притом так странно выговари вают
и такие необыкновенные употребляют слова и выражения, что без большой привычки понять их никак
невозможно». Семейство же осталось в уверенности, что Блистовский и вовсе не знает французского
языка.

Вспоминая потом об этой эпохе, о своей бабушке
княгине А. Н. Волконской, от которой осталось множество французских писем, написанных с ужасающими грамматическими ошибками, князь С. М. Волконский
резонно замечал: «И к чему это нужно было? Я понимаю французский язык, но без ошибок, тому, кому по-французски почему-нибудь легче, чем по-русски. Но
ведь этого ни в одной стране нет, чтобы люди сходились и друг с другом и дурно объяснялись на иностранном языке».

В его время образованные люди уже не стремились
говорить на иностранных языках «как иностранцы».
Язык имел главным образом практическое значение — чтобы читать без перевода и уметь объясняться, находясь
за границей.