Отрывок из повести «Вид с Монблана»
О книге Наталии Соколовской «Любовный канон»
…Здесь, на краю мира, который когда-то был его миром, старик оказался против своей воли. Его лишили всего, и отправили сюда, в место безвидное и пустынное. Рядом с его новым жилищем протекала река. Эта была та же река, что и возле его прежнего дома. Но здесь воды ее текли вспять.
Со своего нового берега он видел оставленный им город, и обещал себе никогда не возвращаться, но однажды не сдержал слова, потому что пришло время, и тот, у кого был ключ от бездны, снова открыл ее.
Пока еще были силы, старик поднимался на крышу дома. За ним всегда увязывался мальчик. Однажды к ним присоединилась девочка.
В те дни над городом носилась метель, срывая с крыш полотнища снега. Полотнища метались, закручивались вверх и опадали, и казалось, что город раскачивается на них, парит между небом и землей.
«Граде небесный», — обращался к этой белой мгле старик. И еще говорил: «Вот скиния Бога с человеками», и слезы катились по его лицу.
Мальчик родился накануне переезда на новое место. Когда он смог видеть и понимать, то узнал, что живет на окраине, на правом берегу реки.
Улица, на которой стоял их единственный в округе каменный дом, называлась Пустой. Параллельно ей шли улицы Глухая и Молчаливая, застроенные деревянными двухэтажными жилыми бараками.
Но были здесь и другие постройки, старые. Например, бумагопрядильная фабрика на той стороне реки, откуда соседка, прядильщица Антонина, приносила разноцветные, закрученные косичкой нитки мулине. Или казармы бывшего Новочеркасского полка, теперь там снова была казарма, и в ней работала поварихой другая соседка, Евдокия. Или здание пожарной части с башенкой-каланчой, на которую однажды ему посчастливилось подняться благодаря соседу, начальнику пожарных Василию. Еще было штабное здание полигона, где до своего ареста служил отец мальчика. А если сесть на трамвай и ехать среди кустарников и болот в самый конец проспекта имени Ленина, то можно было увидеть целый маленький город из таких зданий: трамвайное кольцо находилось возле больницы Мечникова, в одном из корпусов которой, на отделении общей хирургии, работала его мать.
Сложенные из темно-красного кирпича, как бы изнутри прокаленные, простые и надежные, похожие, благодаря чуть зауженным окнам, на средневековые крепости, эти здания фиксировали местность, придерживали ее так же, как тяжелое пресс-папье, бронзовый колокольчик и массивная чернильница с медной крышечкой придерживали на письменном столе старика бумаги, готовые улететь при любом сквозняке.
…В доме на Пустой улице, кроме обычных жильцов имелись еще и выселенные. Так называли между собой соседки несколько учительских семей, переселенных на правый берег из города. В коммуналке мальчика такая семья тоже была. И состояла она из одного единственного человека — старика.
Раньше старик жил на Васильевском острове и преподавал историю. «В какой-то майской гимназии», — сказала на кухне соседка Антонина.
Но за год до рождения мальчика преподавать историю старику запретили, и из прежней квартиры выселили.
На новом месте ему предложили вести русский язык и литературу. Кто-то из учителей потом рассказывал, что в ответ на это предложение старик рассмеялся. Но директор пожалел его, и дал работу в школьной библиотеке.
Соседи старика не любили и побаивались, потому что он ни с кем не разговаривал. Ни с кем, кроме мамы мальчика.
Соседки Евдокия с Антониной говорили про старика «этот, из бывших», и когда приходила его очередь убирать места общего пользования, донимали мелкими придирками и обзывали белой костью.
А мама старика защищала. Даже когда незадолго до войны отца мальчика арестовали за неудачный вредительский запуск ракеты на полигоне, мама не боялась защищать старика.
«Теперь могла бы и помолчать», — многозначительно говорили соседки. Но молчать мама не собиралась, а взяла однажды тонкий длинный нож для разделки рыбы, да не как обычно, а так, как брала скальпель во время своих операций, и предложила мгновенно присмиревшим кумушкам укоротить их языки, и еще добавила, что полостные у нее тоже хорошо получаются, никто не жаловался.
Последний раз защищать старика ей пришлось через месяц после начала войны, когда тот начал пополнять запас положенных ему кубометров дров, принося к себе в комнату и складывая в углу штабелем доски от предназначенного к сносу, частично уже разобранного барака. А еще он сушил на своем кухонном столе тонко нарезанные морковь и лук.
— В победу Красной армии не верит! — констатировала Евдокия, помешивая что-то в кастрюле. — Доложить бы на него, куда следует.
— И я говорю. Он же печку-буржуйку специально хранит, я как-то шла по коридору, а дверь в его комнату приоткрыта была. — Антонина понизила голос, но мальчик из своего тайника в кладовке все слышал. — И не нынешняя какая-то, а добротная, видать, трофейная, с германской. А на буржуйку-то поставил граммофон, трубу иерихонскую, — для отвода глаз, что ли?
И вдруг мальчик услышал голос мамы, звонкий и злой:
— Как вам не стыдно! Для отвода! Вас же здесь не было в двадцатом, когда до человечины доходило!
Антонина заявила, что этого так не оставит. Но, к величайшей радости мальчика, предпринять ничего не успела, потому что уже через день целиком занялась паковкой вещей для эвакуации в Сибирь, вместе с Металлическим заводом, где работал ее муж. И с Евдокией им повезло. За неделю до того, как перестали ходить поезда из города и в город, она успела выехать к сестре в Архангельск.
…В начале сентября начались бомбардировки. А газеты стали призывать население готовиться к уличным боям. На бомбы и артобстрелы взрослые реагировали. Они хватали детей, заранее приготовленный чемодан, и бежали в бомбоубежище. На призыв строить баррикады не откликнулся никто, потому, наверное, что все были заняты работой и беготней по магазинам в поисках продуктов.
Тогда мальчик и его дружок с Глухой улицы Валька Круглов решили в свободное от учебы время делать в полуразобранном бараке тайник с оружием, на всякий случай.
Несколько лет назад в общей кладовке при кухне мальчик устроил себе из досок, старых палок от швабр и дырявой рыболовной сети соседа Василия что-то вроде шалаша. Это было его укрытие, куда он забирался, чтобы фантазировать. …
Для тайника мальчик перетаскал из кладовки все, что могло пойти в дело: проржавевший капкан, рыболовную сеть, две лопаты без черенков и стамеску. А заодно проверил верхние ящики кухонных столов Антонины и Евдокии, и, ничуть не терзаясь угрызениями совести, изъял оттуда колющие и режущие предметы.
В воскресенье четырнадцатого сентября, — он запомнил дату, потому что это был день рождения отца, — тревога следовала за тревогой, но не бомбили.
Мама была на кухне не одна, а с соседкой Верушей, артисткой Ленконцерта. Прижимая ладони к хорошенькому личику, Веруша рассказывала про зоосад, про то, что на этой недели бомбой убило слониху, и еще много всякого зверья, и главное — лебедей.
— Нет, вы подумайте! Лебедей! — восклицала Веруша.
Мальчик обмер. Неужели зоосада теперь не будет, зоосада, куда столько раз ходили они с отцом, неужели и это у него теперь отнято? А лебеди! Почему же они не улетели? Почему? Они же могли спастись!
Через щель в двери он видел, как мама стирает белье в его детском корытце. Голые руки мамы взлетали и падали, скользили по серебристой ряби стиральной доски, опущенной в воду, с силой взбивали и взбивали белую мыльную пену. Пены было много. Она летела на мамино лицо, на пол, на кухонные столы, на плиту, на подол Верушиного платья. А Веруша все говорила про лебедей, про то, что они погибли, двенадцать белых лебедей — погибли!
Мальчик сидел в кладовке и быстро-быстро хлопал себя по ушам ладонями. Это был испытанный приемчик: если не хочешь слушать кого-то, начинай хлопать ладонями по ушам. Но сейчас получилось только хуже. Верушин голос пропал за шумовой помехой, а вместо него из памяти всплыла афиша, и не одна, а много афиш, которые он видел, когда они с мамой однажды поехали прогуляться в город.
Тогда он только научился читать, и, на радостях, читал подряд все, что попадалось на глаза. В тот день чаще всего на глаза ему попадалась афиша, на которой печатными крупными буквами было написано: «Лебединое озеро». Все кругом было заклеено этими афишами. Это озеро было везде.
Мальчик представил себе город, и зоологический сад, и белых птиц с нежными длинными шеями. Вот лебеди, заслышав гул приближающихся самолетов, беспокойно поворачивают головы. По мере нарастания гула птицы все больше тревожатся. И, когда падает первая бомба, они мечутся, вытягивая шеи, и плещут крыльями, и взбивают воду, которая пенится и брызгами летит из пруда.
«Улетайте! Да улетайте же, глупые птицы! Спасайтесь!» — мысленно умоляет их мальчик, и вдруг с ужасом понимает, что никуда улететь они не могут, потому что крылья у них подрезаны, а это все равно, что западня, и значит, спасенья нет.
…В начале ноября пришел управхоз и заколотил уборную: в доме прорвало трубы, и воды не стало. По малой нужде мальчик уже сбегал во двор, а теперь униженно стоял перед заколоченной дверью уборной и не знал, что делать. На его тихое поскуливание из комнаты вышел старик. В руках у него был старый фаянсовый горшок с ручкой.
— Знаешь, как называется?
— Горшок.
— Мы его называли генералом. Пойдем.
Старик открыл кладовку, потеснил оставшийся скарб и поставил горшок в угол.
— А потом будем следовать графу Толстому. Знаешь, что он в своем дневнике записал? «С усилием и удовольствием выношу нечистоты». Вот и мы попробуем так же.
И старик улыбнулся. Кажется, первый раз за все время.
…Скоро старик и мальчик остались в квартире одни. Потом к ним пришла девочка…
Пока были силы, старик понимался на крышу. Зачем он делал это? Ведь в январе не бомбили, а, значит, и зажигалок не было, и тушить было нечего.
Дети шли со стариком. Им не хотелось оставаться одним в огромной выстывшей квартире. И к тому же они боялись, что старик сам не дойдет, потому что вся лестница обледенела: сначала по ней стекала вода из прорванных этажом выше труб, потом обессиленные соседи начали сливать в пролет нечистоты, которые тут же застывали, и широкие подоконники лестничных окон тоже были залиты нечистотами. Да и мальчику, исполнявшему ежедневные обязанности золотаря, спускаться с ведром во двор становилось все труднее.
На крыше было торжественно и чудно.
Старик обводил глазами белую вставшую реку, инеем покрытые дома за рекой, и дальше, дальше, все крыши, все купола, башенки и шпили, всё, до самого горизонта. Взглядом он вбирал в себя город, становясь единственным его прибежищем.
В эти минуты он был похож на одну из тех черных фигур, что неподвижно стоят по краям крыши Зимнего дворца, и смотрят.
Когда начиналась метель, дети подходили и с двух сторон брали старика за руки, боясь, что его унесет.
Метель напоминала мальчику крылья. Вздымаясь, они затмевали собой город, и казалось, что за этой белой мятущейся мглой ничего уже нет, и весь видимый мир кончился.
…Вечером старик укладывал детей в свою кровать, а сам ложился на раскладную, походную. «Двоим лучше, чем одному, — говорил старик. И еще добавлял: — Одному как согреться…».
Мальчик и девочка лежали рядом, как две дощечки, высохшие, чистые, а старик укрывал их и одеялом, и периной, и своим тяжелым зимним пальто, и говорил о том времени, когда прежнее пройдет, и смерти уже не будет, и плача, и вопля, и болезней не будет уже…