- АСТ, 2012
- Это не совсем обычная и не лишенная сенсационности книга состоит из бесед личного характера со знаковыми фигурами советской и русской культуры. Диалоги перемежаются неожиданными эссе «о тех, кого мы потеряли». Соседство героев книги удивляет: Василий Аксенов и Виктор Суворов, Дмитрий Быков и Борис Березовский, Сергей Юрский и Михаил Жванецкий. Евгений Евтушенко рассказывает о самом знаменитом литературном скандале
60-х: как он опубликовал на западе свою «Автобиографию». Виктор Суворов рассказывает об истории создания легендарного «Ледокола». Березовский с воспоминаний об учрежденной им премии «Триумф» переходит на непримиримую критику нынешней российской власти. А судьба создателя нового российского телевидения Владимира Молчанова оказывается головокружительным пируэтом в заоблачных высях. Но главное: во-первых, это личные и даже интимные беседы старых друзей, а во-вторых, взгляд каждого из героев на минувшую эпоху — это новый пейзаж нашей истории и культуры глазами гения, не похожего на остальных. - Купить книгу на Озоне
Дмитрий Быков Есть такая формула: «я ненавижу Быкова,
но…». Вот я ненавижу Быкова — но его книга о Пастернаке, и так далее. Это для меня некоторая загадка! Кто
бы обо мне что хорошего ни говорил — всегда с оговоркой: да, Быкова я терпеть не могу, но стихи… или — Быкова я терпеть не могу, но Пастернак… или, там, проза…
Мне кажется, что просто Бог дал мне такую противную
внешность и самолюбивые манеры, а ведь на самом деле
в душе я человек хрупкий, деликатный и аккуратный.
Но вот я выгляжу как есть, чтоб всякие дурные люди
не смогли меня уесть. Может быть, это такая мимикрия,
которая меня и спасает. Когда вы меня читаете, господа, — я обращаюсь к вам! — пожалуйста, не думайте дурного, я на самом деле очень пушистый.
Михаил Веллер А кто это сказал, что у тебя противная внешность?.. Это ты сам придумал или подслушал?
Д.Б. Это про меня в основном пишут антисемиты — и, может быть, они правы. Она у меня действительно противная. И я их тоже не люблю. Если говорить
серьезно, то формула «я не люблю Быкова, но…» меня
устраивает больше, чем: «я люблю Быкова, но вот его
романы — это фуфло первостатейное». Лучше пусть будет Быков — фуфло, чем его романы. Потому что Быков
рано или поздно исчезнет, а вот романы продолжат свое
трудное бытие.
М.В. Хотелось бы, чтобы стихи твои также вошли во
времена после нас, во что я решительно верю.
Д.Б. Очень хотелось бы. А внешность — это простительно, и личность — простительно. Я вот наблюдаю,
как многие при жизни ненавидели Слепакову, а после
смерти записались в лучшие друзья. Почему? А вот замечательно сказал Кушнер: «При жизни мы им мешаем». Очень точное замечание!
М.В. Хорошая формулировка…
Д.Б. А после жизни — уже ничего. Думаю, ты и сам
сталкивался с этим многократно.
М.В. Все мы с этим сталкивались, и много еще с чем
и с кем сталкивались. О тех, кому мы мешаем, и тех, кто
уже не мешает нам: сколько у тебя сейчас всего написано романов и сколько биографий?
Д.Б. Если я стану считать… то это много. У меня три
трилогии.
Написана историческая трилогия, она уже окончена
и издана: «Оправдание», «Орфография» и «Остромов».
Написана частично современная трилогия: «Списанные убийцы», «Камск». «Списанные убийцы» написаны,
но я их не печатаю, а «Камск» я пишу.
Есть еще у меня романы «ЖД», который я ставлю
выше всего мною написанного, «Эвакуатор» и «Роман
Икс», который я сейчас закончил. Собственно, всё.
А биографии у меня: «Пастернак», «Окуджава», и
на будущий год я должен издать Маяковского, надеюсь. Исполнится ему 120 лет, и я хочу к этой дате как-то приурочить книжку, которая вчерне готова. Но там
еще мучиться и мучиться, потому что, к сожалению,
Маяковский сейчас требует мобилизации огромного
контекстного слоя. Надо очень много чего объяснять
про советскую власть, чего нам с тобой объяснять не
надо, потому что мы при ней жили. Книга получается
не столько о Маяке, сколько о
очень важный период, очень значимый. Я думаю, что
этой книгой наживу себе страшное количество врагов,
потому что для меня советский проект — великий проект, и поэтому я ее пишу очень осторожно. Но ничего не
поделаешь, летом следующего года она выйдет (если все
мы будем живы).
М.В. Я загибал пальцы, потом на руках кончились, а
ботинки снимать неудобно как-то. Это получается двенадцать, если я не ошибаюсь.
Д.Б. Больших где-то так. Я стихотворные сборники
не считаю, потому что это в режиме дневника пишется
и не заставляет меня особо напрягаться.
М.В. Сборники публицистики ты тоже не считаешь.
Д.Б. Не считаю. И не считаю сборники сказок, их
было довольно много. Не считаю роман «Правда» совместно с Максимом Чертановым. Не считаю какие-то
сборники критические. Это всё неинтересно, потому что
делается параллельно с основной работой. Но романов
вот столько. Больше пока я ничего не выдал.
М.В. Это замечательно, примечательно и не окончательно. Естественный вопрос: Дмитрий Львович, сколько часов в сутки вы спите? Если на это остается время?
Д.Б. Ну, я сплю шесть.
М.В. Второй вопрос: а сколько часов в сутки вы работаете?
Д.Б. Смотря что называть работой. Пишу я четыре
часа в сутки. Больше никогда. А думаю часов восемь,
наверное. Прибавим к этому всякую поденщину, командировки какие-нибудь, какие-то работы на радио, газеты, журналы, прочее… Но больше четырех часов писать
невозможно физически. После уже становишься очень
опустошенным.
М.В. Знакомо. А вот сколько же страниц выходит
из-под твоих порхающих пальцев за эти четыре часа?
Д.Б. Это сложная проблема. У меня бывает, выходит
две страницы, а бывает, что десять. Ну вот очень трудно
пишется «Икс». Потому что это роман в такой как бы
манере, в которой я не писал никогда прежде. Это очень
странная книга, я потом тебе расскажу отдельно.
А вот «ЖД» писался удивительно легко — в какомто смысле, конечно. И хотя пять лет на него ушло, но
это просто было наслаждение. И поэтому книга сначала
была двухтомная, ее пришлось очень сильно ужимать.
То есть это все «очень зависит». Обычно у меня на
роман уходит от двух до четырех лет. Это, по-моему,
норма.
М.В. Но в течение этих «от двух до четырех» ты параллельно делаешь еще массу работы, и иногда пишешь
еще одну книгу — а может быть, и не одну, — не считая
поденщины, стихов и публицистики.
Д.Б. Миш, ты меня как никто понимаешь, и что меня
кормить литература не будет, понимаешь. Я не знаю, что
нужно делать, чтобы литература сейчас начала кормить
писателя. Скажу тебе больше — для меня что-то морально неправильное, если все работают, а я только что-то
сочиняю от балды. Мне всегда представлялось правильным работать по принципу: «землю попашет, попишет
стихи». Журналистика тебе дает какую-то связь с реальностью, какие-то профессиональные навыки. И ты
не можешь писать исключительно по вдохновению, а
пишешь по принуждению. И в любом случае мобилизуешься для писания быстро.
Я бы бросать работу не хотел, скажу тебе честно. Вот
я не могу жить в обстановке, когда мне не звонят каждый день и не говорят: вот такого-то числа до обеда ты
должен сдать то-то. Иначе я очень большую часть времени буду просто лежать на диване. Я очень люблю это
занятие, и у меня не будет стимула с него встать.
Вопросо стимуле писателя сакрален. Мне раньше было очень
легко, потому что я видел смысл во всем, что делаю. А
сейчас, последние года три, мне эти смыслы приходится
для себя изобретать.
М.В. Погоди-ка, вот это колоссально. Какие же поэт
и писатель Быков видел смыслы в том, что он делает,
еще три года назад? И каких сегодня не видит?
Д.Б. Я жил с ощущением, что если я что-то пойму,
а потом это скажу, — то это изменит реальную ситуацию в жизни, в мире, хоть насколько-то. Ну, было ощущение, что я проговариваю текст, мысли, образы, слова,
для того чтобы людям, это читающим, легче стало жить
или они изменили бы что-то в своей жизни. Вот так мне
казалось для себя.
Потом я понял, что на ближайшее, во всяком случае,
время мы, по-видимому, обречены на эти циклические
повторения поступков и ситуаций, — на тупик, на вырождение. Такое понимание меня очень сильно напрягало. Последние три года я писал с огромным физическим
трудом. Я просто пинками загонял себя за стол. Стихов
стало писаться мало.
И только в последний год мне показалось — что-то
зашевелилось. Может быть, народ еще не до конца смирился с предназначенной ему участью, с участью мусора. И это меня как-то очень зажгло. И я за прошлый год
написал книжку стихов, романчик. Как-то интересно
мне стало жить!
М.В. Я для себя сформулировал: сам я мал и изменить не могу ничего, но если моя мысль станет общим
достоянием, то что-то в мире сможет сдвинуться.
Д.Б. И она чуть было не стала достоянием, но у меня
было ощущение в последние три года, что мне не к кому
обращаться. Что мой читатель либо уехал, или спился,
или умер. А сейчас я увидел вдруг опять этого читателя,
и буду стараться с ним опять разговаривать. Может, я и
обольщаюсь…
М.В. Это нормально, когда к сорока годам творческий человек вдруг упирается в вопрос, а на фига он всё
это творил. А потом, кто покрепче, выходит на какой-то
новый уровень. И вдруг Быков, который никогда особо
не совался ни в какие политики (я такого не помню),
в последние полгода стал до чрезвычайности заметной
фигурой в российском кипении зимы 11/12-го года.
Д.Б. Грустна мысль, что это как-то увязывается с
личным сорокалетием. Мне хотелось бы надеяться, что
это не так…
В книге о Маяке я ведь сам пишу дословно следующее: для Маяковского революция была выходом из
творческого тупика. Потому что он всё уже написал — а
тут появился шанс принять участие в более глобальном
переустройстве всего. И он в сем переустройстве поучаствовал по полной программе. Ну действительно — весь
Маяковский к
делать себя и свое дело на другом уровне. Хорошо или
плохо — не важно, но — сделал!
У меня немножко другое. Я совершенно не могу существовать без отзывов. Такая у меня проблема. Конечно, я на необитаемом острове тоже что-нибудь сочинял
бы, но… это было бы плохо. Мне отзыв нужен! У меня
три года назад было полное ощущение, что исчезла среда, вот моя среда обитания не существует. И вдруг, когда я эту снова среду увидел, где-то в последние месяцы
прошлого года, — мне показалось, что теперь преступно
будет от нее уклониться. Только этим и вызван этот мой
политический переход в поход. Хотя, может, ты и прав,
и я просто ищу там новый материал.
М.В. Я думаю, что совпадение. Личного и общественного. Творческой личности с тупым, но проснувшимся обществом. Начало любого движения всегда
многообещающе.
Д.Б. Новый материал, из этого уже можно делать
литературу.
М.В. Нет такого старого материала, чтоб из него
нельзя было делать литературу. Вот скажи — ты сейчас
хоть можешь вспомнить, когда и с чего впервые начал
писать свои гениальные «письма счастья»? Вот самое
первое письмо?
Д.Б. Могу, спасибо на добром слове. Я скажу так:
была одна ситуация еще до «писем счастья». Мне в
Чубайсе — его политическую биографию. Я понял, что
все, что я о нем могу написать, будет очень скучно. Тогда
я написал в стихах. И получилось хорошо. И появилась
сначала эта рубрика в газете «Собеседник». Потом я это
перенес в «Огонек». А потом, после очередной перекупки «Огонька», меня завербовали, пригласили в «Новую
газету». По сути говоря, «Новая газета» меня подобрала,
потому что в «Огоньке» все время было чего-то нельзя — а в «Новой газете» стало все можно.
Так что в «Огоньке» «Письма счастья» печатались с
«Собес» выпускал это в специальной вкладке, было
очень весело! У меня была такая собственная вкладка.
А по времени это почти совпало с женитьбой. Я помню это почему? Потому что если бы не появившаяся у
меня семья — я бы в жизни не стал писать политический
портрет Чубайса. Я тогда уже не отказывался ни от чего,
потому что денег было очень мало.
время, когда вообще денег было очень мало, у всех знакомых, у всех нормальных людей. Их и сейчас не очень
много, но тогда их не было совсем. И моя Ирка тогда
несчастная работала в газете «Иностранец», писала там
о радостях зарубежного образования, о российских совместных предприятиях и совместных всяких прелестях, — а я мучился с этими чертовыми политическими
рубриками.
М.В. Открой, пожалуйста, человеку, который сам
стихов не пишет (в 17 лет не считается): как можно вот
так вот брать и, кроме всех прочих многих работ, раз
в неделю (такое ощущение, что левой ногой ты играешь на скрипке!) писать вот такой поэтический текст:
длинный, легкий, изящный, классно стилизованный под
кого-то из классиков, при этом наполненный смыслом,
злободневный и смешной? Скажи — как это у тебя получается?!
О! — тупой вопрос: как приходит вдохновение, или
оно у тебя всегда — это твое постоянное состояние?
Д.Б. Ты лучше меня знаешь, что с какого-то возраста
ты вдохновение просто вызываешь, и всё. Вот ты пишешь
две строки — а третья к тебе уже приходит. На самом
деле просто нужно раскочегарить эту машину внутри.
М.В. Сколько же тебе нужно минут, чтобы раскочегарить «эту машину» для написания «письма счастья»,
например? Две минуты, час?
Д.Б. Ну нет… На «письмо счастья» у меня уходит
обычно часа два. Это значит, что первые полчаса я придумываю общий ход и сочиняю, как это будет выглядеть
в целом. Обычно я в это время раскладываю пасьянс
«паук» или играю в «сапера». Потом, когда все в уме
разложено и, ну, внутренне сделано, можно писать первую строфу. Дальше все, как правило, идет само.
За рулем очень хорошо сочиняется.
М.В. В феврале
Страна от этих стихов аж балдела. Резонанс необычайный. Какой текст был первый?
Д.Б. Сейчас расскажу по порядку.
Начало — это Наташа Васильева. Внезапно случилась история, когда секретарь Хамовнического суда Наташа Васильева взяла да и рассказала всю правду о том,
как сверху нагибали судью Данилкина для сочинения
второго приговора Ходорковскому. И я понял, что это
можно написать только как некрасовскую «долюшку
женскую».
Как сейчас помню — в «Собеседнике», глубокой ночью, что-то я там за работой засиделся, и само собой
пошло-покатило, я написал эту Наташу Васильеву с
удивительной легкостью! В полпервого ночи позвонил
Верке Кричинской — нашему продюсеру на «Серебряном дожде». И хохотали мы ужасно! И все это как-то
мгновенно организовалось и лихо полетело.
А дальше ролик этот пошел в Сети, количество просмотров быстро догнало саму Наташу Васильеву. Тогда
на канале поняли, что этим стоит заниматься всерьез.
Неожиданно как-то это бабахнуло!..
А вторая такая вещь удачная к первой подошла…
Ох, я помню прямо с невероятной живостью… Землетрясение, цунами, в Японии грохнула Фукусима, очень
быстро подорожала нефть, и Россия на всех чужих катастрофах очень сильно поднялась. И я написал такую
версию Десятой главы «Онегина»: «Тряслися грозно
Пиренеи, Египет трясся и Тунис…» и так далее. Я ужасно люблю эту штуку!
Вот после этого Мишка Ефремов мне сказал: кажется, с тобой можно иметь дело. Эту главу я больше всего
люблю, потому что она понравилась Мишке, а он человек практически с образцовым вкусом. И вот с этого, со
второго номера, я считаю, что у нас пошло.
М.В. Я больше всего смеялся над Тимошенко, которая летит до середины Днепра. Это же восхитительно.
И разумеется, над «Вороной и лисицей» — Путин поет
меж поп-звездами в пользу детей, и ворона роняет сыр.
Охренеть.
Д.Б. «Ворона и лисица» — это крутой был номер. Но
считается, что самый популярный — «Путин и мужик».
Хотя я, грешным делом, больше всего люблю «Гамлета».
Это когда Тень Отца появляется и Гамлета смещает. Это
было после этой знаменитой рокировки 24 сентября, но
мне там больше всего нравится реплика про Кудрина. И
когда я Кудрина спросил, как он оценивает свою деятельность, он ответил: «…и вообще хороший был министр».
Это мне показалось большим успехом!
М.В. Вообще гениально.
Д.Б. Помнишь, когда там: «…когда не надо, ты ужасно быстр, Полоний у британцев! — Это Кудрин. Он был
и бережлив, и целомудрен, и вообще хороший был министр». Когда они его протыкают там, помнишь? Это
Васильев придумал протыкание.
М.В. По логике вещей, по устройству человека, —
человек юный, ну лет двадцати, очень эгоистичен и эгоцентричен. Это инстинкт: ему надо делать свою жизнь!
Обтаптывать свою площадку, вырывать свой кусок и менять мир! К старости человек становится консерваторомконформистом, куда более социально-озабоченным —
потому что свое, что можно, он уже сделал. И теперь
ему есть гораздо больше дела до всего окружающего.
Ибо теперь его задача — это сохранить. Новаторство молодых и консерватизм старых — это один из элементов
устройства общества.
Так вот, чаще всего в политику идут молодые, которые хотят все перевернуть — юные революционеры, — и
уже немолодые, опытные, подостывшие, которые хотят
сохранить все лучшее, но плохое изменить, чтобы было
лучше всем, во благо всем. И вот ты, находясь как раз
посередине меж революционных возрастов, отчасти обратился к деятельности, которая вроде и не политическая — но все-таки и политическая. Эти выступления,
марши и митинги — сегодня в России что-то может измениться!..
Д.Б. Это очень жилистая тема. Действительно,
«Левада-Центр» провел опрос: кто составляет большинство на митингах и площадях. Ему я верю — получились
сходные результаты. Больше 60 процентов — это мужчины в возрасте от 40 до 50. Это тот возраст, когда понимаешь, что ты можешь умереть при Путине. И этого
ты не хочешь. Понимаешь?
Я понял, что у меня это, может быть, последний шанс,
как говорил Набоков, «рывком поднять свою жизнь на
другую высоту». Потому что иначе в 40 лет мысль о том,
что еще 12 будет так, — она невыносима!!!
В двадцать — плевать! Я боюсь думать, каково пятидесятилетним, потому что им еще страшнее. А шестидесятилетним — им в большой степени по фиг, потому что
им уже надо думать о мироздании…
Но представить себе, что твои последние активные
годы, действительно бойкие годы, когда еще чего-то хочешь и что-то можешь, твои последние хорошие годы
пройдут при мертвом болоте, — это совершенно невыносимо…
Я не могу назвать еще одну причину. Если я об этом
скажу, то убью свою репутацию. Но я все равно скажу. Я
сошлюсь тогда на то, что это не мне пришло в голову. Я
переведу стрелки на Стивена Кинга — хорошего писателя, который сказал, что мужчина в сорок — сорок пять
понимает, что у него наступают последние репродуктивные десять лет. В это время очень важно найти женщину,
которой он бы хотел нравиться. Ради нее он еще способен на великие дела. Кинг это сказал, оправдывая поведение Клинтона в ситуации с Моникой Левински. Я не
могу транспонировать это на свою биографию, но могу
сказать одно: хотя я прочно женат, — что и говорить, мне
еще хочется нравиться. И поэтому мне еще хочется что-то делать, чтобы женская половина аудитории смотрела
и думала: о-го-го!
Поэтому не нужно сводить все порывы и действия
только к политическому мотиву. Это еще, если угодно,
и последний припадок молодости. Последний припадок
чисто мужской лихости.
М.В. Тестостерон как горючее революционных преобразований. А почему бы и нет?
Д.Б. Я недавно об Аркадии Гайдаре писал довольно
много. У него всегда рядом идет: революция и любовь.
Николай Островский: тоже — революция и любовь! Они
форсили перед девушками, а девушки форсили перед
ними. В общем, революция — это всегда довольно эротическое занятие.
И не зря же на этих митингах происходит столько
знакомств. А в мое время — на баррикадах
завязывалось столько браков! Ведь я, собственно, жене
первой сделал предложение в потрясающей форме. Когда мы с ней вместе отдежурили ночь у Белого дома, я
сказал, что после этой ночи я обязан жениться, как честный человек.