Мервин Пик. Мальчик во мгле и другие рассказы

Мервин Пик. Мальчик во мгле и другие рассказы

  • Мервин Пик. Мальчик во мгле и другие рассказы / Пер. с англ. С. Ильина и М. Немцова.— Москва : Livebook, 2016.— 248 с.

     

    Книга «Мальчик во мгле» — первое издание рассказов на русском языке классика английской литературы, драматурга и художника Мервина Пика. Помимо центрального произведения — повести «Мальчик во мгле», примыкающего к вселенной романного цикла «Горменгаст», — сборник включает рассказы, написанные в разных стилях: от причудливых фантазий, расширяющих представление читателей об обыденном, до юмористических бытовых зарисовок.

    В книге собраны более 40 авторских иллюстраций — рисунки, наброски и картины — созданные Мервином Пиком в разные периоды жизни.

     

    Диковинное путешествие


    Давным теоретически давно, пребывая в одиночестве на великой постели, обнаружил я, что не ранее, чем голова моя покидает подушку, просыпаюсь я и в одном, и в другом глазу. Насколько много сна просыпалось у меня из того и другого глаза, сказать не могу, но свет был ярок окрест меня, а пронзительные крики птиц глушили мне уши — такими громкими слышались мне они, что не мог я распознать, в мозгах у меня звучат они или же вокруг головы моей и членов рисуют спирали, слишком проворные для взора. Не мог я припомнить ничего — разве что выступаю из мрака, из благой, все приглушающей мглы, тьмы дневной, летнего сезона сепии, и вот я в сиянье, свеченье ночи, весьма будоражащем кости мои, где все представлялось алмазно-ясным и близким, пугающе недалеким, а также осязаемым, объемным и четким, и простейшая каменная песчинка — малейший листок древесный — окрашены светом будто бы вручную.

    Поначалу не мог я определить и своего размера, но меня пронизывало ощущенье высоты, и я, посмотрев вниз, с первого взгляда не сумел понять, что за обувь предпочитаю, хотя ни облачка не застило обзора, открывавшегося от головы моей на новехонькую пару походных сапог змеиной кожи. Не только были они крепчайшей и блистательнейшей змеиной кожи, но и скорость, с которой один заступал за другой, меня поразила, ибо очевидно было, что вознамерились они отправиться в некое путешествие с самой незамедлительной целью. Представленья о том, куда направляются они, у меня было не больше, нежели о том, почему руки мои воздеты, а кончики пальцев сведены вместе и нацелены на уровень сердца моего, словно бы нос судна. Но я отчетливо понимал, что все мои попытки остановить продвиженье будут тщетны, ибо я уже пустился в путь. Куда? Этого я не знал. Да и в таком стеченье обстоятельств безразлично мне было. Довольно и того, мнилось мне, что я — в пути после долгих лет бездвижности.

    Я поднял взор от умелого и целеустремленного перемещенья стоп моих, облеченных в змеиную кожу, и обратил внимание на иные свои одеянья, которые там, где это было возможно, развевались в непреклонном горизонтальном полете: два конца галстука моего, к примеру, расходясь от узла, летели поверх того и другого плеча моего, как вымпелы, а пиджак, какой бы ни был черный и потускневший, развертывался за мною следом, будто крылья некой огромной дичи — пернатого преисподней, о состояньи чьего спутанного гнезда (вне сомнений располагавшегося в мутовчатой глотке некой вершины, заплатанной кровью) я размышлял с содроганием. Но что за печаль — сколь зловещ бы ни был мой летучий пиджак, навредить мне он никак не мог, и я даже не удостоил его вторичным взглядом через плечо, а обратил глаза на то, что лежало впереди и окрест меня.

    У меня не было ощущенья скорости, хотя предметы пролетали мимо — не так стремительно одесную, как ошуюю — что есть, то есть, — но, несмотря на все это, весьма стремительно, а поспешнее всего — над моею головой, где, обгоняя меня, неслись попугаи с библиями в клювах. Одного за другим проносило их потоком, красных, оранжевых, желтых, зеленых, синих, индиго, фиолетовых, в таком вот порядке чередованья, листы Бытия трепетали в клюве пурпурной птицы, Левит у следующей и так далее, до Иисуса Навина, после кого у меня в ушах вновь трещала зелеными страницами своими дикая история об Эдеме, проносясь мимо, и я на несколько мгновений смежил веки, меж тем как ноги мои спешили дальше. Немного погодя мне удалось вновь распахнуть глаза и вовсе уже не замечать спектральных птиц, разве что время от времени все попугаи разевали убийственные клювы свои и орали «Аминь», после чего с лязгом снова закрывали рты, чтобы не лишились равновесия библии и не спорхнули вниз. Но даже к этому привык я и сумел сосредоточиться на том, что лежало еще дальше впереди.

    Одесную от меня кашлял и чихал зеленый океан, несколько цвета неспелого яблока. Пески вдоль кромки его покрыты были бессчетными лонгшезами, и холст каждого окрашен однообразными полосами красного и белого. Очень аккуратны были они, очень чисты — совокупно или же порознь, в зависимости от их предпочтений. Но в них никто не сидел, да никого и не видать было на том широком, ясном променаде. Насколько хватало глаз, у ножек самых мористых пляжных стульев скользили кружочки пены. Ошуюю же серый горный хребет был весь усеян виллами креветочного цвета, всякая — подобье своей соседки. В саду подле каждой сидело что-то курящее трубку. Я быстро отвернулся.

    Впереди меня лежала дорога, по которой я путешествовал. Была она холодна и смертельно бела от искусственного снега, и вот тут-то приметил я нечто весьма причудливое. Обративши внимание, что в отдалении белая дорога по середине своей крапчата, я постепенно уронил взгляд, покуда не осознал, когда в поле зренья моего попали мои же ноги, что смотрю на следы. Они стремились мне навстречу — или же так мне казалось, — по долгой полосе искусственного снега, и покуда меня влекло вперед и по ним, я обнаружил, что стопы мои безошибочно попадают в их мелкие чаши-рыбки. Как бы я ни старался, избежать их не мог. Шаг за шагом падали так, словно им эти места предначертаны. Я пытался прыгнуть вбок, однако некий магнетизм притягивал подошвы моих сапог змеиной кожи в летучие отпечатки. Но мало того. Вглядываясь в каждый по очереди сразу перед спуском любой моей ноги в чашу, я отчетливо видел, что следы это — мои: в придавленном снегу являли отпечатки чешуйки змеиной кожи. Сомнений никаких быть не могло — не говоря уж об улике попроще: ступни мои, длинные, изящные и с подвернутыми внутрь пальцами, не имели подобий, да и, говоря вообще, никаких соперников средь всех ног на белом свете.

    Ответа я избежать никак не мог. Я шагал по себе, по своему прошлому; по ранним своим дням; по своему детству, когда странствовал по белым дорогам чуда и невинности, что подобны были отзвукам давно известного и временно забытого. Но все это, конечно, мило. Детство мое таким отнюдь не было. Его окружали высокие серые просторы обоев и пожелтевших фотографий свадебных компаний, собачьих голов и крикетных команд. И громадные тетушки сидели, словно бы проглотивши кол, по углам полуосвещенных комнат и заполняли их собою, а дядюшки ковыляли по коридорам с ружьями подмышкой, волоча за собою колчие свои ноги. А сам я был шалопай. Никакого белоснежного чуда во мне или невинности не наблюдалось. Напротив, я всех раздражал — и ничего странного, насколько мне припоминалось, не могло объяснить этого переживанья. Все было так заурядно: громадный грецкий орех за окном детской, а в зеленой листве его застряла обломленная белая ветвь и не упала наземь. Еще я был жадина — а мои родители слабосильны, и все очень уныло. Как связано это со следами, в которые я ступал, — с этими остатками меня? Никакого ответа не находилось.

    Мне начало досаждать то, как тело мое перемещается вперед в полном пренебреженье какою бы то ни было целью. И без того нелепо оказаться на пути туда или сюда, не имея ни малейшего желания где- либо оказаться, но путешествовать, как заводная кукла, к неведомой цели представлялось мне делом нездоровым и нелепым. Я утратил всяческий интерес к тому факту, что это странно, ибо таковым все это больше не было — лишь отвратительно унылым.

    Ноги мои, очевидно, обладали большею нравственной силой и виденьем, чем я сам, и на миг я вдруг вспылил и растоптал бы сами ноги мои, что несли меня, будь я в силах подчинить их себе. Я начал их ненавидеть. Меня злило, что их две. Тот простой факт, что пары ног требует сам принцип локомоции, меня убеждал мало. Две ноги вдвое докучливей одной, если путешествуют по собственной воле, а я у них во власти, покуда несут они меня вперед по безымянному краю. И вот тут мне страшно: безымянный край. Сами слова эти пугали меня больше обстоятельств — и я затрясся на ходу, и разум мой исполнился ужаса от возможностей, какие передо мной раскрыло это перемещенье.

    Предположим, меня выведет на кромку некоего обрыва и принудит выйти в пространство… Предположим, ноги мои приведут меня в какую-то колкую берлогу клыков — или в полночный погреб, полный плещущей воды, где над холодной поверхностью то и дело мелькают спины мягких зверей, да время от времени какая-нибудь мокрая желтая голова мяукнет да утонет вновь… Или же, предположим, ноги мои вынесут меня в какую-нибудь обширную залу, всю заставленную партами, и поднесут к единственной незанятой, искромсанной и исчирканной десятилетьями перочинно-ножевых ран, изувеченной инициалами битых мальчишек, не способных разобраться в алгебре… которые рыдали и страдали от ужаса и вихренья алгебраических знаков… которые болели из-за алгебры и умирали от нее; а на другом краю великой этой залы учитель, чье лицо без черт, повернулся пустой своею маской ко мне так, что запястья и лоб у меня все в поту от страха, а в испятнанной чернилами руке не удержать скользкую вставочку, и алгебра пляшет на бумаге, как мухи по оконному стеклу…

    Или, допустим, ноги приводят меня в такую округу белизны, где не способны дышать никакие краски, и я кричу, зову цвет, а он все нейдет; лишь белизна, что как теория, сцеживает из жизни -любовь.

    Я стукнул себя по голове, чтобы убить страх, мною овладевший, и в потугах отвлечь рассудок поглядел влево и вправо. Но лонгшезы по-прежнему стояли тьмами своими у моря. Долгие нескончаемые пески изгибались за горизонт. Пена все так же окружала ножки самых мористых кресел — чаек там не было, но море оставалось ярко, и кашель и чих миллионов его маленьких волн звучал жидко и очень далеко — очень несчастно — и ужасно, — ибо где тут совочки и песчаные замки, и купальные кабинки, и ослики, тетушки и женщины-страшилища, воздушные змеи и детвора? О, далеко они — в дали, на каких-то школьных каникулах — когда, если б боль сердечная была моей, я уже и не мог их припомнить.

    А ошуюю — хребет серых гор и розовые виллы, но я быстро отвернул голову свою из страха увидеть то самое в садиках, с трубками во ртах. По смерти томился я, терзался и молился я, лишь бы прекратилось все хотенье — лишь бы настало невыразимое достижение окончательной атрофии.

    Однако же, как ни диковинно, усталости я не ощущал. Сапоги змеиной кожи летели подо мною, а тело мое было легко, как дыханье воздуха. А затем случилось так, что, хоть и отвернул я голову свою ненадолго от суши слева от меня и от моря справа, какой-то непокой шире и превыше моих мук вынудил меня вновь обратиться к океану, ибо помстилось мне, будто обеспокоило меня воспоминанье о том, что я только что увидел, но вспомнить, что это, я не мог. Но тут же узрел то, что на меня так подействовало, хотя глаза не передали мозгу никакого сообщенья, когда в последний раз видели они прибой. Он был ближе. Он надвигался. Но не только сами волны — с ними и лонгшезы. Мотнувши головою влево, я обнаружил то, чего ожидал: горы с розовыми виллами тоже подступали — дистанция меж склонами и морем сужалась, покуда не стало казаться, что вот-вот, и лонгшезы окажутся в садах вилл, а курившие трубки — по колено в соленой воде, и волны заплещут вверх и зальют собою аккуратные зеленые лужайки, и затопят гостиные домов креветочного цвета. Но дорога из искусственного снега все еще расстилалась предо мной—и вдруг следы прекратили лететь вперед, и меня дернуло судорогой косности и безмолвия, а небо спустилось свинцовым пологом с желтым кругом, нарисованным посредине его. И желтый этот круг снизошел с небом вместе мертвым грузом, и, ударивши по голове мне, солнце растеряло весь свой вес и все очертанья, ибо растаяло и, ручейками стекши мне по лицу и плечам, мягким лепестком пламени, словно плюха меда, застыло в складке моего рукава.

    И вот уже снова раздался клич попугаев: «Аминь! Аминь! Аминь!» — и страницы Второзакония спорхнули на лицо мне, и я, опустив лампу, расплылся в сон безмятежной красоты, а белые простыни постели моей, прохладные, как вода, колыхались вокруг моих членов и вздыхали: «Твое путешествие окончено — так заведи ж часы… так заведи часы… так заведи часы…» — и неизреченно счастливый оттого, что более не бодрствую крепко, повернулся я в великой постели на другой бок, и сна мне стало и в том, и в другом глазу вдоволь.