История со шкафом

История со шкафом

  • Софья Куприяшина. Видоискательница
  • Издательство «Новое литературное обозрение», 2012 г.
  • Еще тысячелетия назад люди заметили, что любой сюжет, любая история так или иначе сводятся к семи смертным грехам. И незамысловатый анекдот, и изощреннейший из написанных в ХХ веке романов — это, по сути, вещи одного порядка.

    Как странно… иногда литература — самое возвышенное, светлое и чистое из того, что создано людьми — есть не что иное, как спрессованные грехи человечества, грязь, боль, разложение души и плоти.

    Подтверждение тому — новая книга серии «Уроки русского».

У меня в квартире жили девочка Паша и девочка
Станиславочка. Паша снимала у меня комнату, а Станиславочка была моей любовницей. Паша была очень
аккуратная. Из ее комнаты несло духами и бананами.
На всех стульях лежали деньги и гомосексуальные
журналы. Когда она уходила по делам, мы со Славусенькой рассматривали ее духи и серьги, бережно
беря их двумя грязными пальцами.

Станиславочка не отличалась аккуратностью. Она
часто ночевала на складке, укрываясь какими то чехлами, а утром подбирала с земли бычки, докуривала
их, рылась в помойке и тут же шла на работу; поэтому
у нее часто не хватало времени для утреннего туалета. К тому же она была большой грубиянкой.

— Попьем, Санек, Пашины брюлики? — спрашивала она, почесывая хорошо развитую грудь. — Ой,
чтой то у меня вскочило то? Будто сыпь? — спрашивала она, приглядываясь к животу. — Не СПИД ли, едрена матрена?

— Мыться надо чаще, — отвечала я.

Узкая Паша уписывала на кухне чизбургер с молочным коктейлем, а широкие мы пили в комнате водку,
хрустели огурцами, громко хохотали вконец осипшими
голосами и гладили друг друга по толстым ляжкам.

— Вот оденусь потеплее и спать лягу, — сказала
Станиславочка и принялась напяливать на себя свои
ароматические шерстяные носки.

На руках у нее лежал толстый слой городской копоти. Она работала дворником на Новом Арбате. Паша,
естественно, в «Макдоналдсе». А я сдавала бутылки,
комнату, поебывалась изредка за прокорм, в общем,
все мы были женщинами деловыми, но довольно болезненными. Паша страшно кашляла по ночам, настоявшись в своем кокошнике за прилавком, продуваемом
с четырех сторон, у нас со Станиславочкой текли сопли, случались истерики, болели поясницы от ношения тяжестей, у Славуси после стройбата начался ревматизм: она дергала во сне ногами. Паша от армии
откосилась как то или по правде хворая была — уж не
знаю. У Славуси было недержание мочи и малиновое
лицо, у меня нервный тик и заикание, но это не мешало нам временами радоваться жизни, крепко обниматься, плакаться друг другу в рваные кожаные куртки, от чего мы тоже получали большое удовольствие, и
делать друг другу подарки. Паша иногда дарила мне
воздушные шарики, Славуся — тушенку, старый костюм ожиревшего полковника и нежную себя; я же в
ответ иногда убиралась в Пашиной комнате и никогда
не обкладывала ее хуями, а Станиславочке воровала
носки и зажигалки.

На нашей улице жили только гулящие женщины.
Других женщин на этой улице не было. Их руки были
покрыты кривыми самопальными татуировками и
шрамами.

Славуся часто хулиганила на работе и по вечерам
жаловалась мне, что ее снова прибили, дали вина и назвали гулящей. Чтобы утешить ее, я совала голову ей
под свитер и целовала сосочки и пупочек. На ее животике росли светлые и жесткие волосы. Но она не спешила возбуждаться и критически оглядывала меня,
указывая на свинцовые мерзости костляво опухшей
жизни. Временами она говорила, как Горький в «Университетах»: называла меня во множественном числе,
велела сменить рубашку и проч. Чуть покрасневшие
от насморка крылья моего носа превращались у нее в
сизые, пористые, мясистые и похотливые, сносная рубаха от Кельвина Кляйна — в жалкое грязное рубище,
волосы становились сальными и всклокоченными прямо на глазах — весь мир тускнел и проваливался, как
нос сифилитика… Потрогав ее гульфик, я нашла его
мокрым, а она в припадке действительности, опоенной
сатрапами, стала яростно тереть руками причинное
место, а потом картинно нюхать их, изображая крайнее блаженство и даже оргазм.

— Да! — кричала она. — Обоссатушки! Опять
обоссатушки! Ха ха! Да! Вы, надменные, присно засранные, исполненные той унылой говнистости пирога, когда и горе то… Горе! Какое горе! Я — мандавошка! Ссыте на меня, унылые женщины!

После всего сказанного она повалилась на кровать
и захрапела. Я долго принюхивалась и приглядывалась к этому странному проспиртованному существу и
думала, что я вообще в ней нашла. Водки она мне все-таки притаранила. Выпивая ее, я стянула со Славуси
носки, погладила пяточки, поцеловала одну из них,
попыталась снять мокрые штаны — но она плотно
склеила ласты.

Потерев себе нос грязным кулаком, она свернулась
еще калачистее и опять отключилась.

Пришла с дискотеки веселая Паша и зашагала с шариками по коридору. Я чуть не сблевала от ее духов,
выпила и втянула носом остатки Славусиного запаха в
кухне. Бабки кончались. Было прозрачно грустно. Голод отпустил маленько. Я постукивала по бутылке
ногтем, подперев голову кулаком, потом достала из
помойки пакет макдоналдовой картошки, выброшенной. Пашей, и разделила на две равные порции: нам со
Славусей на завтрак. Я думала о том, что только моя
недюжинная натура может вынести такую голодную и
пьяную жизнь, как сказал некогда трущобный дядя Гиляй.

Я стала вспоминать, как меня выгнали из дома в восемнадцать лет за то, что я подняла во дворе юбку по
просьбе моего любимого Вити Комарова. Дом был ведомственный, и родители очень испугались позора. Во
дворе было много народу: сумерничали баянисты и
балалаечники оркестра народных инструментов, с
ними поддавали и певцы, и балерины, переквалифицировавшиеся после пенсии в поэтесс, и непьющий
физик Гартман, который не проходил по ведомству, а
просто любил послушать чужие разговоры и пристально вглядывался в говорящих сквозь сильные
очки.

Выгнали меня, правда, не на улицу: избрали компромиссный вариант — отстегнули захламленную миниатюрную квартирку, сшитую из дополнительных
площадей; не кооператив, конечно; так — для складирования старых журналов и мебели.

Я тогда умела только ебаться, есть, пить, читать,
стирать трусы и помнила несколько стихов из
школьной программы. Начались кровавые бытовые
будни, бессонница от голода, всякие разные странности… А тут и Витю посадили.

Правду говорят, что голодный человек способен на
все. И настал момент, когда я решила прийти к родителям поесть. Я не особенно долго готовилась: поддала
маленько, замазала синяки под глазами (только это в
обратном порядке), надела пиджак и пошла, показав
на контроле вместо проездного календарик за прошлый год.

Соседи снова сумерничали, рассуждая о бекарах и
дирижерах. Никто из них меня не узнал, хотя я громко
и внятно здоровалась со всеми.

Первым очнулся полуслепой Гартман:

— Боже мой, это же Сашенька! Добрый вечер, Сашенька! Как ты изменилась!

Все обернулись ко мне и разинули варежки.

Я стала грубая, коротко стриженая, местами поджарая, местами опухшая, в Витином черном пиджаке с
пыльными следами, в кепке, в калошах на босу ногу
(но это вранье: в ботинках я была, в ботинках), я имела мужскую походку, глубоко затягивалась сигаретой,
не выпуская ее изо рта, сверкали голодные сузившиеся глаза, желваки ходили ходуном, наметились морщины скорби и волевые углубления на щеках, которые
тоже обещали быть морщинами. Во! Нормально? И я
говорю.

Ну а дальше все было хорошо: родители быстро
отобрали все то, что уже испортилось, отдали мне,
дали денег на метрецо, полбатона, дедушкину кофту;
потом была сцена, как на картине Маковского «Свидание», то есть все наблюдали, как я кушаю в коридоре
бутерброд с татарским мясом, держа его двумя руками. Я была сильная мордатая баба, и хули мне не идти
работать — с такой харей, с такой жопой, с такой пиздой, в конце концов, — что ж такое, в самом деле!
Сколько можно?! Страдаю хуйней, валяюсь с книжками, устраиваю себе праздники, как в передаче «Тинтоник» (Здравствуй! Сегодня у нас будет праздник
причинного места.)…

Надо идти.

И я пошла жить дальше.

Вспоминая все это, я машинально сожрала свою утрешнюю порцию картошки, обругала себя самыми
грязными словами, сдвинула ароматическую Славусю
к стенке, вжалась в нее, как в креслице, и начала засыпать. Она обняла меня, погладила…

Ну и на том спасибо.

*

На следующий день Славусю выгнали с работы. Денег уже совсем никаких не стало. От горя жизни мы
пропили кровать и стали спать на шкафу, приставляя к
нему лесенку. Крыша у шкафа была жесткая, узкая, с
какими то идиотскими заклепками и стерженьками,
которые вонзались в тело и рвали наши и без того ветхие одежды.

На полу Славуся спать наотрез отказалась:

— Мине ревматизня мучить. Кости ноють. Спи,
коль ты така закаленна.

Но я закаленной не была, а изнеженной алкоголем
и простудилась в первую же ночь, хотя была одета продуктивно в свалявшиеся шубы и валенки, и в головах у меня было много теплого, но с пола шел могильный холод, и совсем некого тепленького мне было обнять — ни животика, ни шейки короткой, ни
взлохмаченных русых кудрей.

Я оторопела от горя холода, извелась, затемпературила, и это было приятно, потому что Станиславочка
рвала на себе рубаху ночную (начиная с груди, конечно) и ставила мне водочные компрессы, задумчиво посасывая уже разгоряченные мною использованные
тряпочки.

Только одного мы не решались сделать: выпить Пашин одеколон — уж больно резко пах (как лисья моча,
наверное).

Оправившись, я перебралась спать к Славусе на
шкаф. Начались новые терзания: борьба за то, кто будет спать у стены. Никому из нас не хотелось наебнуться во сне с двухметровой высоты. Ей повезло, сучаре, и в картах и во всем таком, — она всегда
вытягивала или выпаймывала себе стенку.

Она быстро привыкла к всесторонней защите, стала
спать по ночам и временами нагло ссаться на шкаф.
Струйки стекали по его полированным дверцам, пропитывали полки, наше несчастное одеяло и все остальное (про себя я уж молчу). И когда она в третий
раз устроила мне «небольшое, но вонючее озеро», я
пролезла к стене, сдвинула ее к краю, одновременно
вытерев ею шкаф, и блаженно уснула.

В четыре часа утра раздался жуткий грохот.

— А! Ебена дрожь! Едрена вошь! Ебать те конем че
рез три коромысла! Дрочить те ежами по самые уши!
Умираю!

— По уши чьи — ее или ежовые? — спросила прибежавшая на грохот Паша и деликатно отвернулась,
увидев небольшую катастрофу. Она собирала народный фольклор для института и очень интересовалась
нашими перебранками.
Славуся лежала на полу, колотила ногами по шкафу и горько рыдала.

— Ну спихни меня отсюда.

— В жопу пшла!

— Спихни, жизнь моя, спихни, золотенький самоварчик.

— Фуфло! Даже здесь надо было насрать!

— Где, на шкафу? — спросила любознательная
Паша.

Она стояла в коридоре и тщательно записывала все
это в блокнотик, оклеенный яркими цветочками…

Утром Паша дала мне деньги за следующий месяц и
пошла по своим пахучим делам.

Славусю периодически рвало от сотрясения мозга,
у меня не открывался правый глаз, потому что, когда я
все таки сама спрыгнула со шкафа, она в процессе моего полета двинула мне коленкой по морде. Дурная,
дурная картина! Надоело, прости господи! Стоит еще
добавить, что мы сосали (и это тоже) ананасные доли
и пили ЕЕ, незарегистрированную торговую, потому
что по трезвянке ненавидели друг друга, а под кайфом
улетали в то самое измерение, где нам суждено было
друг другом восхищаться. Вот что жизнь делает. Остается только развести руками, если вам их еще не оторвали, конечно.

Все просто: Химия

и

Жизнь.

*

Мы думали о том, что со шкафом и Пашей надо кончать. Они нам надоели. Оба были высокие, узкие, лакированные и непьющие (ничего, кроме мочи), а мы таких не любили.

Мы держались до вечерухи кое как, чтоб не впадать в коматозное состояние, и кое что замыслили.

Едва Паша вошла в квартиру, Станиславочка подковыляла к ней на своих кавалерийских ножулечках и
начала зазывать ее к нам на пир.

— Ну что, Пашута, — вопрошала она, — бабок в
«Макдоналде» настреляла, а? Да ты не ссы — выдай на
общачок пару гамбургеров, а остальное — наши проблемы!

Она была уже поддатенькая, глупенькая — отлеживалась и прикладывалась, а я в это время хотя бы белье
стирала (иногда, кажется). Я боялась, что она все испортит, но нет: таблеточку мы растворили. В десять
она отключилась, а в одиннадцать мы сволокли ее с
нашего двуспального диванчика и водрузили на
шкаф. Это было несложно: мы же широкие, мы же прошли огонь, воду и камеру предварительного заключения (где нас, кстати, очень уважали).

Мы легли со Станиславочкой на наш диван в чистое белье и замерли на несколько минут от блаженства. А потом — вот вам и прелесть комфорта! — повернулись друг к другу жопами, повозились еще, как
собаки, устраивающие себе ямку в песке и — …… Как
я спать люблю, еп ы мать! Ведь нету никакой этой
жизни (там), и нет меня, похожей на остатки веника, и
нашей любви, похожей на спиртовой фитилек в кабинете химии. Мне снилось, что я больше не ворую, не
пью, а покупаю в маленьком светлом магазине босоножки со множеством тончайших ремешков, а свои ботинки отдаю окончательно спившейся переводчице с
нижнего этажа. Ведь должно же что то поменяться.

В четыре часа утра в соседней комнате раздался
жуткий грохот. Затем легкий стон. И молчание.

Мы встрепенулись, как по команде, побежали, увидели желанную бордовую струйку из Пашиного рта —
и добили ее табуреткой. Я все таки удивляюсь Славусиной силе: добить человека табуреткой! Ну а дальше —
все как обычно: выпустили кровь в ванную, дальше Славуся сама заправляла: целлофан, коробки. В контейнер
носили вместе. Ментяра напротив посольства дрых. Утром оставалось еще три коробки.

— Что, девочки, переезжаете? — спросила нас старушка с нижнего этажа. — Я смотрю — шкаф внизу
стоит, а вы с коробочками…

— Нет, обновляемся, Мария Марковна. Меняем мебель, хлам ликвидируем.

В ее резиновую улыбку просунулась злобная претензия: откуда деньги? То они трясущимися руками
толкают перед собой тележку с бутылками, низко надвинув шапочки на побитые лица, а то, понимаешь, обновляются…

Пашиных брюликов и тугриков нам хватило не
очень надолго, но мы успели сделать много кардинальных покупок и отдать долги. Мы сделали ремонт,
купили фланелевые джинсы и дорожные часы.

Однако Одинцова совсем ополоумела (Славуся то
есть). Мне и так было тошно, а тут еще у нее активно
стала ехать крыша. Она поддавала в самых экзотических местах (в шкафу, в туалете, в холодильнике, предварительно вынув из него все полки и продукты), пос
ле чего начинала с воем бегать по коридору и биться
об двери с такой силой, что с потолка сыпалась штукатурка.

— Что, милый… и Пашеньки кровавые в глазах? — 
спрашивала я. Она кидалась на меня с визгом, достойным лучшего применения.

Мне пришлось коротко подстричься.

Иногда она не билась, а произносила длинные рифмованные монологи, где некрасовское пасторальное
нытье перемежалось рифмами типа «и кровищи до хуищи». Это было что то вроде припева.

Я стала относиться к ней с прохладным любопытством, переходящим в отвращение, и когда она среди
ночи вдруг стремительно прижималась ко мне —
жалкая, дрожащая, хватала меня холодными руками и
кричала:

— Санька! Санька! Вот она стоит! — я брезгливо
отталкивала ее и уходила в другую комнату.
Ну, стоит. И здесь стоит. И духи эти, еп их мать. Мне
легче?

Когда то она считалась сильнее. Когда то я исполняла ее прихоти, думая, что так будет проще.

А эта лужа жидкого говна…

И тогда я решила завязать с нашей amor spiritus,
перестала пускать ее в дом, покрасилась, потому что от
седины не было уже никакого спасения, нашла выход
из этой бездны, нашла себе кое что невинное и покладистое.

И на шкафах больше не сплю.