Евгений Шкловский. Точка Омега

Евгений Шкловский. Точка Омега

  • Евгений Шкловский. Точка Омега.— М.: Новое литературное обозрение, 2015. — 400 с.

    В издательстве «НЛО» вышел новый сборник прозы писателя и литературного критика Евгения Шкловского. В центре внимания автора человек, ищущий себя в бытии, во времени, в самом себе, человек на грани чего-то иного даже в простых житейских ситуациях… Реалистичность и фантасмагория, драматизм и ирония создают в «Точке Омега» причудливую атмосферу полусна-полуяви, где ясность и четкость картинки лишь подчеркивают непредсказуемость жизни.

    Поющая душа

    1

    Я вижу, как она плачет.

    Плачет, вытирает глаза то платочком, то тыльной стороной ладони, низко наклоняет голову, стесняясь своего
    плача. Интересно все-таки устроен человек. Кто бы мог
    подумать, что завяжется такая ниточка, протянется через годы и страны, через… Даже трудно сказать, через
    что… Впрочем, если угодно, то и через смерть, и через
    пустоту…

    Мне видится тьма, изредка разрываемая звездными
    сполохами, туманная млечность, и внезапно — круг ослепительного света, как на сцене, когда тебя выхватывает
    из темноты мощный луч юпитера и ты один на один
    с замершим залом, пока еще почти не различимым. Уже
    прозвучали первые аккорды, уже родилась мелодия, ты
    с волнением готовишься взять первую ноту, разорвать эту
    набухшую тишину… Связки напряглись, откуда-то из глубины на двигается, нарастает первый, самый важный, самый
    главный звук, которому назначено отдернуть завесу, опрокинуть плотину немоты, осенить, покорить пытающуюся
    жить самостоятельно музыку. Слиться с ней, чтобы вместе
    сотворить чудо гармонии.

    Музыка — не от мира, а человеческий голос — прорыв
    туда, в запредельное, полет в стратосферу, в неизведанные пространства, которые вдруг оказываются близкими
    и одушевленными.

    Да, голос в согласии с музыкой способен творить чудеса.
    Я видел это, еще когда пел в нашей маленькой синагоге
    в Черновцах. Лица прихожан буквально преображались —
    столько в них появлялось нового, трогательного, возвышенного, печаль перемежалась с надеждой, радость
    с грустью, глаза загорались любовью… Люди становились
    нежными и кроткими, как ягнята, а то вдруг в их лицах
    возникали алые отблески пламени — не того ли самого,
    каким вспыхнул перед Моисеем терновый куст, сполохи
    огненного столпа, что вел ночью народ Израилев через
    пустыню из египетского плена?

    Добро бы еще она слышала мое пение в реальном исполнении — без шорохов, потрескиваний и прочих изъянов
    старой записи. Только в живом голосе первозданная чистота и глубина, только в нем можно расслышать душевную самость, которая доверчиво и страстно открывается миру.

    Увы, время нанесло на звук свою окалину. Но эта женщина слышит. Душа слышит душу даже через время и не-бытие, не это ли и есть прообраз вечной жизни, ее отсвет
    для тех, кто еще влачит земное существование?

    Впрочем, не так. Не влачит — живет! В этом слове кроется великая и сладчайшая тайна. Жизнь, какая ни есть,
    так ненадолго дарованная человеку, — прекрасна. Я это
    понял, впервые услышав музыку и ощутив прилив звука
    к горлу, звука, который должен был стать и стал песней.
    Только жизнь, только явь и свет! Даже когда музыка печальна и исторгает слезы, а песнь вторит ей тоскующими,
    безысходными словами, этот свет все равно пробивается,
    окрыляет душу, уносит ее в те волшебные сферы, где над
    всем торжествуют великое «есмь» и великое «да».

    Не знаю, что уж произошло у этой женщины, но в том
    крохотном зальце в гигантском незнакомом городе, где
    мне не привелось побывать, среди немногих собравшихся послушать записи моих выступлений она выглядела
    растерянной. Судя по всему, она оказалась здесь впервые.
    Видимо, ей нужно было куда-то выйти из своего одиночества, оторваться от семейных или каких-то других неурядиц, просто побыть среди людей.

    Возможно, она уже кое-что слышала про эти музыкальные лекции, да и не столь важно. Ну что ей до моей так
    и несложившейся жизни, до всех моих удач и поражений,
    которых было гораздо больше и которые, покатившись
    снежной лавиной, в конце концов слились в одну-единственную, все обрушившую катастрофу? Что ей до нее?

    Впрочем, это я так, пустое брюзжание. На самом
    деле тут-то, возможно, и кроется загадка человеческой
    души — в способности раскрываться и откликаться навстречу далекому, принимать его в себя поверх всяких
    барьеров. Конечно, музыка — великая вещь, в основном
    это ее заслуга. Ну и, не буду скромничать, мой голос тоже
    чего-то стоил, им восхищались многие, с нетерпением
    ждавшие моих выступлений, готовые за любые деньги
    покупать билеты на концерты, даже не раз смотревшие
    жалкие (сам это понимаю) фильмы с моим участием.

    Воистину неисповедимы пути. Робко ступает она на порог Еврейского общинного дома. Что делает здесь эта крещеная православная русская? Она поднимается по широкой
    лестнице на третий этаж в читальный зал библиотеки, она
    спрашивает у худощавой приветливой библиотекарши
    материалы не о ком-нибудь, а обо мне.

    Ей мало слушать записи. Ей хочется побольше узнать:
    каким я был, как жил, чему отдавал предпочтение? Про все,
    что сопровождает нас в земных странствиях. Голос трудно
    отделить от человека. Не значит ли это, что и в самом певце,
    в глубинах его существа кроется первоисточник? Вроде как
    и сама личность должна быть какой-то необыкновенной.

    Еще одна иллюзия.

    Но ведь откуда-то же берется в этом голосе, в его
    тембре, в его поразительных модуляциях, в его объемности, силе и свободе нечто, к физиологии не имеющее
    отношения?

    А может, она хочет ближе узнать мою религию, почувствовать мою веру, где, помимо природной одаренности, как
    она предполагает, таятся ключи к моей певческой уникальности. Она хочет узнать ближе нашего Б-га, хотя разве Он
    только наш?

    А был ли я таким уж верующим? Не знаю. Моей верой
    была музыка, в самые лучшие, самые вдохновенные минуты, когда душа вся растворялась в пении (тоже своего
    рода транс), когда буквально сгораешь в охватившем тебя
    пламени и вправду ощущаешь себя в единении с чем-то
    великим и непостижимым.

    Незабываемое, неповторимое переживание, которое
    хочется длить и длить сколько хватит сил! И откуда-то эти
    силы берутся, словно их черпаешь из какого-то поистине
    чудесного кладезя.

    Наверно, это состояние может передаваться, заражать
    других. Женщины вообще эмоциональней, чувствительней,
    восприимчивей к такого рода вещам. Она же способна слушать мое пение бесконечно — возясь на кухне, пришивая
    оторвавшуюся пуговицу, занимаясь привычными обыденными делами. Или, наоборот, замерев и закрыв глаза,
    словно что-то видит там, в облаках своих чувств и мыслей.
    Лица ее в эти минуты будто касается луч солнца.

    Кто-то скажет: типичный фанатизм, кто-то усомнится
    в правильности такого слушания — ведь музыка требует
    определенного настроя, внутреннего сосредоточения.

    И тем не менее.

    2

    Голосом природа действительно одарила меня редкостным. Знатоки сравнивали с самыми великими певцами,
    но, увы, при этом я был лишен прочих далеко не лишних
    качеств. Маленький рост и вообще невзрачность отняли
    у меня возможность петь в опере — несколько спектаклей,
    и всё, а ведь я обожал оперу, восхищался знаменитыми
    певцами, мечтал петь на сцене…

    Не сложилось.

    Продюсеры и режиссеры, отдавая должное моим уникальным вокальным данным, так и не смогли преодолеть
    диктата зрелищности. Не подходил я им. Утешением стали
    сольные концерты и, конечно, радио, при, увы, тогдашнем
    акустическом несовершенстве.

    И все-таки я познал вкус славы, хотя, честно говоря, не
    очень к этому стремился. Конечно, любой артист жаждет
    признания, настоящего, безраздельного. А чего больше
    всего мог хотеть низкорослый некрасивый еврей из провинциального захолустья? Еврей, запуганный историей
    своего богоизбранного народа, народа-изгоя, постоянно
    опасающийся очередного унижения или даже зверства.
    Тошнотный, тлетворный дух кровавых кишиневских погромов еще носился в воздухе — об этом помнили и те, кто
    слушал мое пение в черновицкой синагоге, где все начиналось, помнили и забывали, молились и черпали забвение.
    Голос уводил их в другой, чудный мир. Страх и отчаянье
    отступали.

    А мне, мне тоже хотелось, может, даже и не признания…
    просто — любви. Да, именно любви, большой, безраздельной, самопожертвенной. Такой, какую может дать, наверно,
    только женщина. Или любовь Б-га, но не суровая ветхо-
    заветная, а кроткая и всепрощающая. Такая, для которой
    несть ни эллина, ни иудея.

    Влекло и другое — мысль, что мой голос, этот бесценный и, увы, преходящий, как все смертное, дар, принадлежит не только мне, что он нужен другим, жаждущим
    преображения, причащения чему-то высшему.

    В какое-то мгновение помстилось, а, впрочем, возможно, именно так и было: вся Германия, родина великой
    музыки и великих музыкантов, утонченная ценительница
    искусств, у моих ног. Взыскательный Берлин, где я появился незваный-непрошеный, сдался, уступил. Музыка
    сама по себе страсть, а с голосом она больше, чем страсть,
    она — молитва.

    Да, был миг, когда так и показалось: мой голос, мое пение зажгли пламя в душах слушателей, в нем должны были
    расплавиться все различия между людьми — здоровыми,
    больными, немцами, евреями, поляками, русскими… Одна
    общая человеческая душа — возвышенная, прекрасная,
    какая только и могла быть угодна Б-гу. Только такая и способна исполнить свое предназначение.

    Увы, как же я заблуждался!

    Ходил слух, что мое пение слушал даже главный изверг,
    сумевший погрузить сытую, благополучную Европу в мрак
    и хаос. Он еще только подбирался к власти, только раскидывал свою паутину, еще только варил в своем дьявольском
    котле ядовитый дурман.

    Между тем уже нельзя было петь ни на сцене, ни на
    радио — нужно было срочно бежать из сатанеющей Германии, где начинались гонения и расправы. Успех, слава?
    Пустяки, тлен… Зверю крови и почвы требовались жертвы.
    Гекатомбы жертв.

    Увы, здесь уже верховенствовала другая музыка. Гимны,
    марши и под сурдинку бесовской хохоток с подвизгом,
    подвыванием и кряком. Ночь и шабаш…

    Хорошо, нашлись люди, которые поняли это и помогли вовремя уехать. Франция, Швейцария… Однако даже
    в свободной Швейцарии не удалось избежать лагеря —
    пусть и не концентрационного, не лагеря смерти, где людей
    превращали в жалких рабов, мучили и педантично стирали
    в прах. Но и лагерь для беженцев, для перемещенных лиц
    не был пансионом. Все, кто оказался здесь, томились и бедовали, чувствуя себя шлаком, который не выбрасывают
    только из милости.

    За меня хлопотали: как же, все-таки известный певец!
    Но тех, кто заправлял делами, не слишком это волновало.
    А когда я, изнуренный всеми передрягами, серьезно занемог,
    увы, никто не поспешил с помощью…

    Так все и кончилось, остались только голос и песни…
    С шипением и хрипотцой старых звукозаписей, которым
    эта женщина так вдохновенно внимает. Иного слова, пожалуй, и не подберешь. Именно вдохновенно. Ей не помеха
    потрескиванья, шуршание, шорох… Она внимает самому
    важному — именно тому, что способна услышать только
    одаренная, поющая душа.