Давид Гроссман. Бывают дети-зигзаги

Давид Гроссман. Бывают дети-зигзаги

  • Издательство «Текст», 2012 г.
  • На свое 13-летие Амнон Файерберг — мальчишка озорной, бедовый, но вдумчивый и с добрым сердцем — получает не совсем обычный подарок: путешествие. А вот куда, и зачем, и кто станет его спутниками — об этом вы узнаете, прочитав книгу известного израильского писателя Давида Гроссмана.

    Впрочем, выдумщики взрослые дарят Амнону не только путешествие, но и кое-что поинтереснее и поважнее. С путешествия все только начинается…

    Те несколько дней, что он проводит вне дома, круто меняют его жизнь и переворачивают все с ног на голову.

    Юные читатели от удивления разинут рот, узнав, что с их ровесником может приключиться такое. Ну а родителям — которые, вне всякого сомнения, тоже с удовольствием прочтут роман — останется лишь развести руками.

  • Перевод с иврита Евгении Тиновицкой

«Поздравляем именинника с совершеннолетием, да продлят высшие силы
его годы, да укоротят его любопытный нос! Надеюсь, наш с папой небольшой
спектакль тебя не слишком напугал? А если и напугал — ты уж прости
поскорее нас, грешных».

И что мне оставалось делать? Закричать? Открыть окно и крикнуть
во всеуслышание: «Я идиот!»? Или обратиться с жалобой на Габи и на
отца в Организацию Объединенных Наций? Там ведь как раз занимаются
правами детей.

«В любом случае не спеши, по обыкновению, жаловаться на нас в
ООН: во-первых, им там, в ООН, уже надоело разбирать твои каракули;
а во-вторых, даже преступники имеют право на последнее слово».

Буквы плясали у меня перед глазами, пришлось отложить письмо в
сторону. Как Габи с отцом все это провернули? Когда успели?.. Я уткнулся
лбом в рваную обивку и зажмурил глаза. Ну какой же я дурак! Эти двое
наверняка были актеры. Можно, конечно, ринуться следом и поискать по
вагонам — но они небось уже переоделись, так что их и не заметишь среди
остальных пассажиров…

Я тупо смотрел в окно и никак не мог снова взяться за письмо. Идея,
вне всякого сомнения, принадлежала Габи. Мне было немножко стыдно,
что их сюрприз меня ничуть не обрадовал, а только напугал и расстроил, а
почему так вышло — этого я и сам не мог понять.

Вот были бы у нее свои дети… — подумал было я и осекся. Даже
думать так нехорошо. Но вообще-то Габи и вправду такая, ей нравится
иногда сбивать людей с толку, и морочить им голову, и говорить вслух
такие вещи, какие обычно не говорят. Отец как-то раз заметил, что утомительно,
наверное, все время быть такой необычной и неожиданной.
Она тут же отпарировала: «Да уж конечно, легче со стенкой сливаться,
как ты всю жизнь делаешь». Что-что, а спорить Габи умеет, и лучше не
попадаться ей на язык. Впрочем, отец тоже не немой: в каждом таком
споре он ухитряется сказать ей что-нибудь обидное, у Габи сразу по лицу
видно, что она обиделась, ей тогда сразу как будто воздуха не хватает,
и она только разводит руками, а сказать ничего не может. И потом она
еще годы спустя все вспоминает, чтo отец ей сказал, и обижается, и никак
не может ему простить, хоть отец и уверяет, что сказал это просто от
злости, а на самом деле вовсе так не думает. Как раз тогда отец заявил,
что ей не хватает чуткости и что она толстокожая, как слон, и вот на этом
«как слон» — что было конечно же намеком на ее упитанность — Габи
встала и хлопнула дверью.

Эта история повторялась раз в несколько месяцев. На работе Габи разговаривала
с отцом подчеркнуто уважительно и издевательски вежливо,
выполняла его просьбы, печатала его рапорты — и все. Никаких улыбок.
Ничего личного. Дважды в день она звонила мне — это, конечно, держалось
в страшном секрете, — и мы вместе обсуждали, как лучше взять
отца измором. Обычно отец сдавался через неделю: начинал ворчать,
что ему надоело обедать в рабочей столовой, и что он не предназначен
для того, чтобы гладить рубашки, и что квартира наша стала похожа на
камеру предварительного заключения. Ему явно хотелось поспорить, но
я молчал и не поддавался, хотя мог бы, конечно, сказать, что Габи нам
не уборщица, а если и прибирается иногда, то только потому, что она
хороший человек, да к тому же у нее аллергия на пыль. Я-то понимал,
что отец скучает не из-за готовки и глажки, а просто из-за того, что
Габи — это Габи, и он привык, что она дома, привык к ее нескончаемым
разговорам, к ее обидчивости и шуткам, над которыми он изо всех сил
сдерживается, чтобы не смеяться.

И еще из-за того, что при Габи отцу легче общаться со мной.

Трудно объяснить, почему ее присутствие так сближало нас. Но и мне,
и отцу было ясно: хорошо, что у нас есть Габи, ведь именно она превращает
нас с ним в некое подобие семьи.

В ворчании и брюзжании проходило еще несколько дней, на работе отец
искал повода сказать Габи что-нибудь приятное, а она упрямилась и отвечала,
что не понимает таких тонких намеков, потому что слишком толстокожа
для них. И тогда он уже впрямую просил ее вернуться и обещал, что теперь
все будет по-новому, а она сообщала, что его просьба принята к рассмотрению
и ответ поступит в течение тридцати дней. Отец хватался за голову и
кричал, что тридцать дней — это бред и он требует исполнения немедленно,
здесь и сейчас! Габи возводила глаза к потолку и таким голосом, каким в
супермаркете объявляют: «Наш магазин закрывается», заявляла, что прежде
всех остальных договоров она подготовит ему ПУДЗНО — Перечень
Условий Для Заключения Новых Отношений, — и удалялась из его кабинета,
задрав нос.

И тут же звонила мне и торжествующим шепотом докладывала, что
старик окончательно сдался и вечером мы все идем ужинать в ресторан.

В такие вечера мира отец казался почти счастливым. Он выпивал
кружку-другую пива, сверкал глазами и рассказывал нам в десятый раз,
как он поймал японского ювелира и выяснилось, что и сам ювелир не тот,
за кого себя выдает, и драгоценности его фальшивые; как целых три дня
прятался в собачьей конуре вместе с огромным псом-боксером, у которого
была родословная королевского дома Бельгии и вдобавок блохи, а все
для того, чтобы задержать профессиональных воров-собачников, которые
приехали специально за этим псом из-за границы. Время от времени он
спохватывался и спрашивал, не рассказывал ли нам об этом раньше, и
мы с Габи мотали головами, мол, нет-нет, что ты, продолжай, а я смотрел
на него и думал о том, что когда-то он был молодым и вытворял всякие
сумасшедшие штуки, а потом из-за одного-единственного события в его
жизни все это прекратилось.

Я сидел в мчащемся поезде и понимал, что пройдет не одна неделя, прежде
чем я смогу переварить все, что произошло: как они вошли, эти двое,
и как трясли передо мной своими руками в наручниках, и как спрашивали,
действительно ли заключенный смотрел на полицейского. И как заключенный
дал мне подержать пистолет, и как палец дрожал на спусковом
крючке, и как я был уверен, что заключенный выпрыгнет в окно…

Я был похож на мальчишек, которые только что вышли из кино и обмениваются
впечатлениями: «А помнишь, как…? А заметил, что…?» Но, в
отличие от этих мальчишек, никакой радости я не ощущал. Наоборот — чем
больше я вспоминал, тем сильней на меня накатывала злость. Как только
отец терпит Габи все эти годы?

Злость и обида терзали меня. Не из-за того, что ей удалось обдурить
меня. Нет. Просто вдруг стало очевидно, что я еще ребенок, раз взрослые
влегкую могут выкинуть со мной такую штуку.

И отец был с ней заодно, это уж точно. Габи придумала спектакль
и написала роли для актеров, а всю организацию отец взял на себя.
Сначала, конечно, ей пришлось убедить его, что это несложно. Чтобы
он перестал колебаться, она еще сказала, мол, неужели такой человек,
как он, не справится с такой простой операцией. Я уверен, именно так
она это и назвала — «операция». Специально, чтобы пробудить в нем
интерес. Потому что отец точно поначалу сомневался. В каких-то вещах
он понимает меня лучше, чем Габи, как-никак я его сын. Наверняка
он говорил, что странно устраивать целое представление для одного-
единственного ребенка и что я, скорей всего, не пойму такого юмора.
А она назвала его занудой и консерватором и добавила, что хорошо бы
у него самого была хоть четверть моего чувства юмора, и еще заметила
как бы про себя, что ведь и он, прежде чем сделаться сухарем и блюстителем
закона, был тем еще хулиганом — или это все выдумки? И
тут уже у него действительно не было выбора, надо было доказать ей,
что он смельчак и выдумщик и понимает шутки не хуже, чем понимал
в юности, когда еще рассекал по иерусалимским улицам с собственным
помидорным кустом, вот они и начали соревноваться в смелости и изобретательности,
а каково будет жертве их остроумия, то есть мне, —
про это они и думать забыли.

В купе все еще стоял резкий запах пота. Спросить бы этих актеров,
как они готовились к своему спектаклю! Интересно, трудно было учить
роли наизусть? И где они взяли такие костюмы и ядро с цепью и сколько
стоило все это представление, представление для одного-единственного
меня? А еще Габи с отцом, наверное, заранее выкупили все места в купе,
чтобы никто посторонний не испортил им шутку… И впрямь сложнейшая
операция.

Злость моя понемногу улеглась. Отец и Габи, конечно, хотели как
лучше. Хотели меня обрадовать. Потратили кучу сил. Очень мило с их
стороны. Кто другой на моем месте наверняка был бы в восторге. Так я
сидел и спорил сам с собой, пока не оклемался чуть-чуть и не смог снова
взяться за письмо, и тут же увидел, что почерк сменился, и узнал крупные
и неровные отцовские буквы: «Идея, конечно, принадлежала госпоже
Габриэле; правда, после того как ей удалось склонить меня на свою сторону,
наша выдумщица вдруг струхнула: мол, рановато устраивать для тебя
такой спектакль, поскольку ты перепугаешься насмерть. А я сказал ей —
да ты и сам знаешь, что я ей сказал…» Что он, когда был чуть постарше
меня, уже управлял отцовским бисквитным заводом, и вообще, жизнь —
это не страховая компания.

«Это точно! — продолжала аккуратным округлым почерком Габи. — 
И раз уж отец твой работает в полиции и не оставит тебе даже четверти
бисквитного завода, а оставит разве что долги (здесь Габи капнула чем-то
на листок, обвела капли в кружок и приписала сбоку: „Слезы крокодила
сотоварищи“), то долгом его является укрепить твой дух по достижении
совершеннолетия и подготовить тебя к жизни, наполненной борьбой,
вызовом и опасностью. И в первую очередь, цыпленок, я должна сообщить,
что, вопреки твоим ожиданиям, встретиться с дядюшкой Шмуэлем
тебе сегодня не суждено. На этом месте делаю паузу, чтобы оставить тебя
наедине с твоей скорбью».

Вдовствующий земледелец, седой, высушенный солнцем, проезжавший
на своей телеге неподалеку от железнодорожного полотна, вздрогнул,
услышав вопль счастья, вырвавшийся из глотки коротко стриженного
мальчишки в вагоне поезда.

«Жаль, пострадавший ты наш, что пришлось так вопиюще нарушить
твои права и заставить тебя поверить в то, что нынче вечером ты окажешься
в лапах великого воспитателя из семейства совиных, но сюрприза
ради, увы, пришлось пойти на крайние меры. Смиренно склоняем головы
и надеемся испросить твое прощение».

Я тоже наклонил голову и представил их обоих: как отец стоит, большой
и неловкий, и в замешательстве гнет пальцы, а Габи изящно, по-балетному,
кланяется, и в глазах у нее смешинка. Все эти перемены, случившиеся за
последний час, совсем свели меня с ума. Но досада из-за поездки в Хайфу
и этого дурацкого розыгрыша уже начала из меня вытекать, а вместо нее
я вдруг наполнился волнением и ожиданием чего-то хорошего. Как тот
бассейн из задачки по математике.

В нетерпеливые круглые буковки снова вклинились упрямые, написанные
черной пастой строки: «Тринадцать лет — это особый возраст, Нуну.
Сейчас ты должен принять на себя ответственность за все свои поступки.
Мне в твоем возрасте пришлось из-за беды, обрушившейся на еврейский
народ…»