Александр Эткинд. Кривое горе: Память о непогребенных

Александр Эткинд. Кривое горе: Память о непогребенных

  • Александр Эткинд. Кривое горе: Память о непогребенных / Авториз. пер. с англ. В. Макарова. — М.: Новое литературное
    обозрение, 2016. — 328 c.

    Это книга о горе по жертвам советских репрессий, о культурных механизмах
    памяти и скорби. Работа горя воспроизводит прошлое в воображении, текстах и ритуалах; она возвращает мертвых к жизни, но это не совсем жизнь.
    Культурная память после социальной катастрофы — сложная среда, в которой
    сосуществуют жертвы, палачи и свидетели преступлений. Среди них живут
    и совсем странные существа — вампиры, зомби, призраки. От «Дела историков» до шедевров советского кино, от памятников жертвам ГУЛАГа до постсоветского «магического историзма», новая книга Александра Эткинда рисует
    причудливую панораму посткатастрофической культуры.

    8. ИСТОРИЯ ДВУХ ПРЕВРАЩЕНИЙ


    В самом важном фильме о сталинском периоде русской истории — «Хрусталев, машину!» Алексея Германа (1998) — его
    протагониста, генерала медицинской службы, везут в тюрьму.
    По дороге генерала Кленского насилует группа зэков, выполняя кровавый советский ритуал, прелюдию к дальнейшим пыткам. Но
    вдруг его, истекающего кровью и калом, переодевают в парадную форму,
    обрызгивают одеколоном и привозят к больному Сталину. Там к изнасилованному генералу возвращаются военная выправка и клиническая
    сосредоточенность. Сталин умирает у него на руках; доктору удалось
    лишь помочь старику испустить накопившиеся газы. Пока Кленский
    из мучимой жизни заключенного возвращается к своим обязанностям
    профессионала, офицера и гражданина, — за то же мгновение всемогущий диктатор испускает дух и газы, пройдя стадию голой, смердящей
    жизни. В этой центральной сцене вождь и отверженный встречаются,
    меняясь местами: один поднимается из гражданской смерти через голую
    жизнь к политическому бытию, другой — падает с вершин через голую
    жизнь в смерть. Встретившись на миг, траектории их движения образуют
    Х-образную схему.

    Герман был учеником Григория Козинцева, автора советского
    «Гамлета» (см. главу 7). До «Хрусталева» он снял несколько выдающихся фильмов, в частности «Мой друг Иван Лапшин» (1984) по
    повестям своего отца Юрия Германа, который и сам писал о врачах
    и чекистах. Террор не тронул его, и «Хрусталев» родился, по словам
    Алексея Германа, как фантазия о том, что произошло бы с отцом в случае его ареста: «Все идет из моего детства — лица, чувства, вообще
    все»2.
    В обоих этих фильмах Германа, «Лапшине» и «Хрусталеве»,
    рассказчиком является сын, но в «Лапшине» отец восхищается советской властью и прославляет НКВД (что он и делал десятилетиями),
    тогда как в «Хрусталеве» сын оплакивает отца, ставшего жертвой той
    же власти. Работая с этими гамлетовскими темами после Козинцева,
    Герман обращается к совсем другой культурной традиции — к плутовскому роману. Отту да он заимствует своего необыкновенного героя,
    просвещенного и властного, наделенного магическими способностями
    и уязвимого, как это свойственно человеку. Из плутовского романа
    пришел и контраст между героем и его варварским окружением, немотивированные перемещения этого героя-трикстера в социальном
    пространстве и общая атмосфера тоскливой, непроясненной горечи2.
    Эта особенная традиция, которую принимали за «мировую культуру»,
    была важна и для других позднесоветских авторов — Синявского,
    Свешникова, Козинцева; восходя к религиозным войнам постсредневековой Европы, эта традиция вполне выявилась в последнем фильме
    Германа, «Трудно быть богом». Значение этой плутовской традиции
    велико и в критической теории ХХ века; ее имели в виду Вальтер
    Беньямин и Михаил Бахтин, подчеркивая способность плутовских
    сюжетов высмеивать власть, проблематизировать статусы и поминать
    жертвы. Размышляя о связи между сталинским ГУЛАГом и бахтинским
    карнавалом, я стал замечать, что конструкция плутовского романа
    характерна для многих российских фильмов о советском прошлом.
    В некоторых и, возможно, наиболее примечательных постсоветских
    фильмах действие тоже развивается, как в «Хрусталеве», через превращения двух героев: гражданин становится жертвой, жертва становится гражданином и оба встречаются в центральной точке этого
    Х-образного пути.

    Большой Икс


    Забавно работают эти превращения в эпической трилогии Никиты
    Михалкова «Утомленные солнцем» (1994, 2010, 2011). Первая, самая
    успешная в прокате часть трилогии заканчивается сценой, в которой
    красного командира Котова (его играет сам Михалков) арестовывают
    и избивают агенты НКВД. В одно мгновение блестящий Котов превращается в окровавленное тело, комок мучимой жизни. Через пятнадцать лет, во второй части фильма, зрители снова увидели Котова;
    в исполнении неутомимого Михалкова он, в белой парадной форме,
    принимает у себя на даче самого Сталина. Жена Котова (ее, в отличие
    от мужа, играет теперь другая актриса, так что героиня по-прежнему
    молода) испекла для гостя огромный торт: шоколадный портрет вождя плавает поверх белого крема. Рябой, но великодушный Сталин
    хочет попробовать торт, только никто не решается в его присутствии
    разрезать его портрет. Наконец вождь делает это сам, склонившись над
    своим шоколадным отражением; но тут Котов толкает его лицом в торт.
    Захлебываясь кремом, Сталин барахтается в торте, а Котов истерично
    кричит и просыпается. Он в лагерном бараке, и мы понимаем: все произошедшее было сном заключенного. В этом кратком и драматичном сне
    Сталин и Котов меняются местами: первый спускается с небес прямо
    лицом в торт, а второй, наоборот, возносится над жизнью заключенного, на миг возвращая себе чин, выправку и мужество. Перед нами вновь
    Х-образная схема двух превращений.

    Главный герой фильма Александра Прошкина «Холодное лето пятьдесят третьего» (1987) — бывший капитан военной разведки, выживший на фронте, а потом в ГУЛАГе. После смерти Сталина он живет
    в северной деревне и, отказываясь работать, питается подачками местных жителей. Все знают его как Лузгу, а его настоящее имя и прошлое
    никому не нужны. Он настоящий доходяга — истощенный, апатичный
    и молчаливый. Но когда банда амнистированных лагерников приходит
    грабить и насиловать деревенских, а советская администрация лебезит
    перед уголовниками, Лузга принимает бой и спасает деревню3. В микрополитике «Холодного лета…» доходяга становится сувереном. Он приносит мир своей земле, убивая врагов и принося в жертву друзей. Перед
    нами вновь Х-образное перемещение по политическому пространству:
    власти предержащие оказываются рабами, а низший из низших с достоинством осуществляет власть.

    Лузга ожесточен, но автономен и под конец даже доволен собой.
    «Холодное лето…» продолжает традицию британских и американских
    фильмов о шпионах: умелый герой сохраняет достоинство, невзирая
    на обстоятельства; кем бы он ни прикидывался, он остается чужд пространству, в котором оказался. Но в отличие от своих более удачливых
    коллег вроде Джеймса Бонда, Лузга принадлежит тому же политическому сообществу, куда входят и его враги-бандиты, и жители деревни.
    Конечно, маловероятно, чтобы истощенный, годами недоедавший герой
    мог уничтожить вооруженную банду. Но ведь непостижимо и то, что тысячи боевых офицеров победившей армии оказались в ГУЛАГе. История
    Лузги, как и множество других историй сталинской эпохи, невообразима и необъяснима. Этот конфликт между непостижимостью ГУЛАГа
    и его общеизвестной реальностью обеспечил успех фильму Прошкина.

    Итак, на наших глазах все три жертвы — Кленский, Котов и Лузга — превращаются в героев. Такую трансформацию можно считать
    гулаговской версией сказок о Братце Кролике, Иване-дураке или Принце и Нищем, в которых чудесное вмешательство поднимает низшего из
    низших на самый верх. Антропологи считают эти народные сюжеты
    «оружием слабых», скрытыми транскриптами, которые сочиняют угнетенные, чтобы отречься от подчиненного положения и подготовить
    в уме черновики будущих восстаний4. И все же никаких восстаний в этих
    трех фильмах мы не видим. Преображения их плутовских героев происходят в моральной, а не политической вселенной.

    Это различие особенно отчетливо в фильме Павла Лунгина «Остров» (2006). Фильм был снят в Кеми, где находился транзитный лагерь
    ГУЛАГа на пути в Соловки; но в нем почти нет отсылок к ГУЛАГу
    и сталинизму. Действие картины начинается во время войны, в 1942-м.
    Главный герой, моряк Анатолий, оказывается жалким трусом. Он предал немцам своего капитана и по их требованию убил его, чтобы спасти
    свою жизнь. Эта вводная сцена снята в черно-белой гамме, знакомой
    по советским фильмам о войне. Потом из 1942 года мы переносимся
    в 1974-й, картинка становится цветной, а Анатолий — мудрым и набожным старцем, живущим в православном монастыре. Он творит чудеса,
    говорит правду властям и вызывает у других монахов благоговейный
    трепет. Все в фильме — сценарий, режиссерское решение фильма, игра
    двух очень разных актеров, показывающих героя в разные периоды
    жизни, — подчеркивает преображение Анатолия.

    В центральной сцене «Острова» Анатолий снова встречается со
    своим бывшим капитаном. Чудом пережив когда-то выстрел Анатолия,
    тот стал теперь адмиралом. Дочь его одержима бесами, и он привозит ее
    к святому старцу на исцеление. Тут, на сеансе экзорцизма, они и узнают
    друг друга. Фильм старательно подчеркивает трудности узнавания: на
    роли героев в старости подобраны актеры, которые совсем не похожи на
    тех, кто играет их в молодости. Две жизненные траектории пересеклись
    и почти что поменялись местами. Трус и предатель превратился в святого, а герой, смело встречавший смерть с папиросой в зубах, — в страдающего отца и нервного бюрократа. «Не бойся», — говорит Анатолий
    своему бывшему командиру, который когда-то ничего не боялся. Так
    Анатолий узнает, что он не убил капитана; теперь и ему бояться нечего.
    Он не совершил смертного греха, поэтому он готов умереть. На наших
    глазах он умирает без страха.

    В этом фильме мы снова видим траектории, ведущие с самого низа
    на самый верх и наоборот, с самого верха в самый низ: пути обмена
    между голой и суверенной жизнью. Мир лежит между этими полюсами,
    но он в этих фильмах отсутствует. Плутовской сюжет, неожиданно появившийся в коммерчески успешных постсоветских фильмах, нуждается
    в объяснении. Я полагаю, что мы имеем дело не с отражением истории,
    а с механизмами памяти5.


    1 Эти строки первоначально были вычеркнуты цензурой. В неподцензурном издании 1918г. Маяковский заменил «который-то» на «шестнадцатый». Он хотел показать, что предсказывал революцию, но не хотел, чтобы пророчество выглядело подозрительно точным.
    1 «Алексей Герман», документальный фильм Петра Шепотинника (канал «Рос-
    сия», 2005).

    2
    О трикстерах в советской и постсоветской литературе см.: Lipovetsky M. Charms of
    the Cynical Reason: Tricksters in Soviet and Post-Soviet Culture. New York, 2010.

    3
    Об историческом контексте амнистии 1953 года см.: Dobson M. Khrushchev’s Cold
    Summer: Gulag Returnees, Crime, and the Fate of Reform aft er Stalin. Ithaca, N.Y.: Cornell
    University Press, 2006.

    4
    См.: Scott J.C. Weapons of the Weak: Everyday Forms of Peasant Resistance. New Haven,
    Conn.: Yale University Press, 1985; Levine L.W. Th e Unpredictable Past: Explorations
    in American Cultural History. Oxford: Oxford University Press, 1993.

    5
    О горе и кинематографической памяти см.: Santner E. Stranded Objects: Mourning,
    Memory and Film in Postwar Germany. Ithaca, N.Y.: Cornell University Press, 1990; Rosenstone
    R.A. (ed.). Revisioning History: Film and the Construction of a New Past. Princeton, N.J.:
    Princeton University Press, 1995; Lowenstein A. Shocking Representation: Historical Trauma,
    National Cinema, and the Modern Horror Film. New York: Columbia University Press, 2005.