Ирина Врубель-Голубкина. Разговоры в зеркале

Ирина Врубель-Голубкина. Разговоры в зеркале

  • Ирина Врубель-Голубкина. Разговоры в зеркале. — М.: Новое литературное обозрение, 2014. — 576 с.

    В издательстве «НЛО» вышли «Разговоры в зеркале» — беседы, проведенные в течение почти двадцати лет главным редактором русскоязычного израильского журнала «Зеркало» Ириной Врубель-Голубкиной, а также записи дискуссий, проходивших во время редакционных «круглых столов». В итоге получилась книга о русском авангарде. Собеседники рассказывают о своем видении искусства, делятся мыслями о прошлом и настоящем культуры, о проблемах современности.

    «Я ВСЮ ЖИЗНЬ ВЫБИРАЮ ЛУЧШЕЕ. ЧАЩЕ
    ВСЕГО БЕССОЗНАТЕЛЬНО…»

    Беседа с Сашей Соколовым

    Ирина Врубель-Голубкина: Я хочу говорить о том, как
    ты создал свой новый язык, свои тексты, которые изменили всю русскую литературу. Ты родился в другой
    стране, в окружении чужого языка. Как ты начинал?

    Саша Соколов: Я молчал лет до трех. Наверное, оттого что в Оттаве вокруг меня говорили на разных наречиях — по-французски,
    по-английски и по-русски. И вообще, был необщительным, хотя
    любил слушать взрослые разговоры. В нашей московской квартире после войны люди были нервные, часто скандалили. Однако
    в каком-то возвышенном, театральном духе, вульгарные выражения
    не использовались. Отец — из дворян, мать — из простых, но зато
    фанатичка изящной словесности, и язык улицы был мне чужд, как
    и улица в целом. Воспитывала меня в основном тетка, сестра матери,
    женщина старорежимная, строгая. Она закончила классическую
    гимназию в Новониколаевске и точно знала, как должны вести себя
    хорошие господа. Прекрасно читала вслух, рассказывала чудные
    истории и пела сибирские песни. Книг в доме хватало. Главным
    писателем в семье был Гоголь.

    И.В.-Г.: Что для тебя было важнее — литература или
    жизнь?

    С.С.: Увлекало и то и другое. Я очень рано решил, что буду сочинять, лет в девять. У меня была явная тяга к письму.

    И.В.-Г.: А сейчас ты пишешь на компьютере или от руки?

    С.С.: Серьезное — только от руки. Что до первых опытов, то они
    были довольно беспомощными.

    И.В.-Г.: Они у тебя не сохранились?

    С.С.: Мне было бы весьма неудобно увидеть эти вещи напечатанными. Увы, я не Блок, чье первое стихотворение удивляет своим
    совершенством:

    Жил-был маленький котенок,

    Был совсем еще ребенок.

    Ну и этот котя милый

    Постоянно был унылый.

    Почему — никто не знал,

    Котя это не сказал.

    Такой техникой я не владел, но вдохновение посещало нередко,
    особенно за городом. Природа настраивает на тонкий лад, сообщает
    мелодию, интонацию.

    И.В.-Г.: А литература?

    С.С.: Естественно, если мне нравился какой-то текст, это влияло,
    но очень многое — от натуры.

    И.В.-Г.: И каким был твой набор чтения, когда ты уже
    начал писать серьезно? Почему ты начал писать? Что
    явилось импульсом — протест против банальности
    советской жизни? Презрение? Преодоление текста?
    Многие говорят, что, когда они прочли Платонова, это
    было началом. Вот ты что-то читаешь и понимаешь,
    что за этим стоишь ты? Для многих из современных
    русских писателей это был Платонов, а ты говоришь
    о Бунине?

    С.С.: Нет, Бунин был уже позже, его не печатали, а старых изданий не было. У нас дома имелись собрания сочинений русской
    и западной классики, потом появилась современная западная литература. И, конечно, влияла семейная атмосфера.

    И.В.-Г.: Но, ты знаешь, твои мама и тетушка, если бы
    не происходили все эти ужасы, они писали бы стихи
    в альбомы и вели бы себя так, как полагалось девочкам
    их эпохи. А в этой атмосфере хранения культуры был
    невероятный протест против действительности.

    С.С.: Они были хранительницами языка. Иногда мне кажется, что
    язык — это наше все, то есть едва ли не бесспорная национальная
    драгоценность.

    И.В.-Г.: Ты уже тогда прочел много западной литературы; из чего ты вышел — из русской литературы или из
    западной?

    С.С.: Видимо, из их комбинации. В отрочестве, скажем, Куприн,
    с одной стороны…

    И.В.-Г.: Но то, чего ты достиг, не имеет истоков ни
    у Куприна, ни у Бунина?

    С.С.: Но даже Сэлинджер и Фолкнер — это не модернисты, у них
    не было формальных новаций, которых я искал.

    И.В.-Г.: А у кого они были?

    С.С.: У Джойса. У Эдгара По. Имена, которые нельзя не учитывать.

    И.В.-Г.: Мне кажется, Эдгар По оказал фантастическое
    влияние на русскую литературу, я уже не говорю о мировой вообще.

    С.С.: У некоторых молодых людей есть склонность к размышлениям о смерти, а По пронизан этим, и когда ты читаешь его
    замечательные о ней фэнтези, то начинаешь развиваться в этом
    направлении. Чем больше ты готов к приятию небытия, тем ты
    свободнее. Я думаю, самураи правы: человек всегда должен быть
    готов к исчезновению. В союзе летальная тематика в искусствах
    не поощрялась, и публикация По стала своего рода прорывом. Его
    мистика вдохновляет. Ведь жизнь без смерти ничего не значит, она
    одна из форм нашей вечности.

    И.В.-Г.: И то, что пишешь, — это преодоление смерти?

    С.С.: Это преодоление маленькой личной смерти, многими перьями движет эта надежда. И — клавиатурами.

    И.В.-Г.: Но как ты начинал? Вокруг была пустыня официальной литературы. Каков твой первый литературный круг, что значил для тебя СМОГ? Ты пришел туда
    уже сложившимся человеком?

    С.С.: Когда я познакомился со смогистами, они еще не были
    СМОГом — это была группа, которая только намечала путь. Судьба
    направила меня в тот вечер на Маяковку, где было очередное чтение, там мы все и познакомились. Я только что убежал из армии
    через сумасшедший дом, выписался, еще донашивал шинель, ходил
    пижоном. Я был счастлив, потому что кончилась моя неволя, в кармане — «белый билет», и, как перст указующий: ты свободен и иди
    туда. Года с 60-го мы с приятелями ездили по субботам на площадь
    Маяковского, слушали неофициальных поэтов, и я уже знал кое-кого
    из других завсегдатаев. Там появлялся Буковский, один из заводил,
    Галансков — в будущем значительные фигуры диссидентства. Окуджава не появлялся, но о нем уже говорили.

    И.В.-Г.: Но это уже другое.

    С.С.: Конечно, но на тот момент он был заметным элементом
    культуры. Необычный.

    И.В.-Г.: А что ты читал на Маяковке?

    С.С.: Вирши собственного сочинения. Так себе тексты. Сейчас их
    разыскивают филологи, я слышал. В тот вечер ко мне после чтения
    подошел некто, румяный и юный, и сказал: «Мы, группа литераторов
    и художников, идем писать манифест, в котором объявим себя независимой организацией. Ты — наш, идем с нами». Это был Володя
    Батшев.

    И.В.-Г.: Это уже был СМОГ?

    С.С.: СМОГ возник где-то через месяц. 19 февраля 1965 года
    состоялось наше первое выступление: улица Беговая, читальный
    зал библиотеки им. Фурманова. Если не ошибаюсь, нас было тогда
    семнадцать.

    И.В.-Г.: Но ты знал что-то о Красовицком, о Холине,
    о Сапгире?

    С.С.: Конкретно немного, но имена в воздухе носились.

    И.В.-Г.: А с кем ты был знаком? С Аксеновым?

    С.С.: Первое, что у него мне понравилось, была «Бочкотара». Он
    подражал западным образцам, модернистам, Дос Пассосу, к примеру, Доктороу.

    И.В.-Г.: А что ты читал тогда из западной
    литературы?

    С.С.: Кроме Джойса, кое-каких американских прозаиков, у них
    меня интересовала техника: Шервуда Андерсона, Эрскина Колдуэлла, Гертруды Стайн. Кого-то из скандинавов. Из французов — Мопассана, Флобера, хотя они реалисты. Из поэтов — Уитмена, Аполлинера. Я долго не мог решить, что писать — прозу или поэзию,
    хотел найти что-то среднее, тянуло к верлибру, к стихопрозе. Я,
    надо сказать, достаточно однозначен, в смысле однолюб. Вот Миша
    Гробман — ему хорошо: он и поэт, и художник, и теоретик, и вообще
    «Левиафан». Такая многоликость для него органична, а для меня
    была бы просто обременительна психологически. Говоря еще о влияниях: часто узнаешь писателей опосредованно, через тех, которые
    в себя их вобрали, усвоили и использовали их опыт. Например, после
    Лимонова читать Генри Миллера было уже не слишком любопытно.
    Мне кажется, кстати, самая его важная вещь — «Колосс Марусский»,
    мемуары о предвоенной Греции. Дивный стиль. Года с 59-го я ходил
    к математику Аполлону Шухту. В той квартире, возле литинститута,
    сходились молодые свободомыслы, читали и обсуждали неподцензурное, недозволенное, скажем Кафку, Рильке, Ницше, французских символистов. Те собрания давали ощущение причастности к чему-то значительному.

    И.В.-Г.: Ты прочитал уже Артема Веселого, Платонова,
    Пильняка, футуристов. Что это для тебя было — новое слово в новой литературе?

    С.С.: Я читал Пильняка, Платонова; они были очень популярны
    в той среде.

    И.В.-Г.: А для тебя?

    С.С.: Важны, но не особенно. Все относились к Платонову с придыханием, я — спокойно. Его язык казался корявым. Я знал, что буду писать по-другому. Хотя можно сказать, что в «Между собакой и волком» слог тоже местами негладкий, но тут уж я не виноват — так на волге объясняются, а я это сконденсировал.
    Джойс и компания для меня важнее Платонова.

    И.В.-Г.: А обэриуты, футуристы?

    С.С.: Обэриуты мне никогда не нравились. Какие-то отдельные
    кусочки, детали, может быть. Впечатлял Хлебников, конечно, его
    формальные находки прекрасны. Однако большие поэмы излишне
    сумбурны, смутны. А Маяковский — самый близкий.

    И.В.-Г.: Саша, писать — это игра или серьезно? Существует понимание литературы как игры интеллектуальных ситуаций. А ты, когда пишешь, это реально?

    С.С.: Это серьезно. Ведь это мое, личное. Я связал с этим всю
    жизнь.

    И.В.-Г.: Толстой говорил, что важно что, как и с какой
    страстью написано. Важно — с какой страстью! Для
    чего ты хотел сказать что-то?

    С.С.: О, понятно, страсть необходима, но мне еще нужна музыка,
    звук: вещь должна звучать, как симфония. Задача мастера — показать
    возможности языка. Что дальше? СМОГ был для меня слишком угарным, богемным, через год я отошел. Резко изменилась среда. Я написал
    «Школу для дураков» уже после университета, после «Литературной
    России». Этот еженедельник многому научил: прежде всего —
    работе над стилем. Там служили люди грамотные, творческие. Как
    и в толстых журналах, имели хождение тексты и авангардные,
    и антисоветские, велись довольно смелые разговоры. Авторы,
    в большинстве своем члены союза писателей, писали неважно, их
    материалы приходилось переделывать. В соответствии с установкой,
    конечно.

    И.В.-Г.: Значит, ты редактировал себя?

    С.С.: Да, я знал планку, знал, что требуется, но не в смысле
    цензуры.

    И.В.-Г.: Да, мы были в этом смысле абсолютно свободны! Ты хотел печататься?

    С.С.: в пору СМОГА. Потом понял, что то, что я хочу и умею делать,
    в той системе не опубликуют.

    И.В.-Г.: То есть понял сразу?

    С.С.: Понял довольно рано, решил, что пора сочинять только
    то, что мне самому интересно. И ориентировался на западные возможности.

    И.В.-Г.: А когда установились первые связи? Кто из западных издателей первым прочитал, кто вообще первым прочитал?

    С.С.: Первый, кто прочитал, — моя первая жена.

    И.В.-Г.: Кто она?

    С.С.: Это была Тая Суворова. Коллега. Мы вместе учились на
    факультете журналистики, исключительно талантливая, с потрясающим чувством языка. В 90-е издавала два гламурных журнала: «Он»
    и «Она». Сейчас работает в Калифорнии. У нас были друзья, ставшие
    цветом журналистики. А кое-кто и в прозе преуспел. Скажем, Игорь
    Штокман, лауреат всяких премий.

    И.В.-Г.: А почему вы с Таей разошлись?

    С.С.: Ну, рядом ведь были и другие коллеги.
    Если не считать дурдомов, факультет журналистики был самым
    Свободным учреждением. Благодаря Ясену Николаевичу Засурскому,
    который, единственный из всех деканов страны, не состоял в партии,
    разрешалось на занятиях обсуждать все что угодно. Самиздат ходил
    по рукам без утайки. Меня те тексты художественными достоинствами не удивляли, удивляла смелость авторов.

    И.В.-Г.: Ты писал тогда? Что?

    С.С.: В годы студенчества и позже — этюды, новеллы, работал
    над формой. Идея «Школы» уже в голове клубилась, но я выматывался на литературных галерах, в редакциях, работать приходилось
    часов по двенадцать в день, на то, чтобы писать свое, большое
    и честное, сил не оставалось.

    И.В.-Г.: Ты ушел в егеря, потому что почувствовал, что
    больше не можешь в этой напряженной обстановке?

    С.С.: Нужна была свобода, чтобы спокойно думать. Я понял, что
    больше не смогу ходить в присутствие. Но на что жить?

    И.В.-Г.: А родители?

    С.С.: У нас к тому времени отношения совсем испортились.

    И.В.-Г.: А детство было все-таки прекрасным?

    С.С.: Отнюдь, оно было полно неприятностей. Считалось, что у нас
    гениальная семья, все родственники по отцовской линии — великие
    математики, ученые, а я получился мальчиком правого полушария,
    в теоремах не смыслил — не вписывался, словом, в традицию. Но
    мать все же надеялась, что из меня что-нибудь да выйдет. Она часто
    говорила: «Учеба кажется тебе сейчас бесполезной и скучной, но
    все, что ты узнаешь, когда-нибудь пригодится».

    И.В.-Г.: Все пригодилось, когда ты начал писать?

    С.С.: Абсолютно. Мне нужно было найти место, где жить и думать. Я вспомнил о прекрасной местности к северу от Москвы, за
    волгой. Там была дача моего школьного друга, то есть его семьи,
    рядом охотничье хозяйство, небольшая деревня. Мы с ним ездили
    туда с давних пор и зимой, и летом. Я снял там избушку за 10 рублей
    в месяц. Хозяин устроил егерем: в охоте я уже немного разбирался.
    служба особенно не обременяла, появилось свободное время.

    И.В.-Г.: Ты сидел и писал?

    С.С.: Серьезные тексты я больше трех-четырех часов кряду писать
    не могу, надо отдыхать, отвлекаться.

    И.В.-Г.: А потом ты выдаешь продукцию?

    С.С.: Да, но для выдачи добротного текста требуется совершенно
    свежая башка. Тверской пленэр очень даже способствовал. Сельчане
    при всей своей необразованности — народ толковый. Пьянь, конечно, но какие характеры. Философы, эксцентрики, знатоки библии.
    Короче, деревенская жизнь скучной не показалась.

    И.В.-Г.: Ты в ней участвовал?

    С.С.: Положение обязывало. Егерь должен вникать, входить
    в обстоятельства, а то ведь уважения не будет. Но связь с Москвой
    не прерывалась, коллеги наезжали нередко.

    И.В.-Г.: Ты приблизился к религии, читал Евангелие?

    С.С.: Да. Это было откровение. И формально Писание важно.
    Многие не понимают, даже верующие. Неинтересно, мол, там все
    время все повторяется. Так ведь это и есть то самое.
    Литературная среда 50-х была рассеянная, в 60-е сгустилась —
    добавился Солженицын, самиздат, веяния с Запада. В 70-е уже для
    меня начался пик — я писал «Школу для дураков».

    И.В.-Г.: Ты понимал, что создал новое, совершенно новое?

    С.С.: Я понимал, что это хорошо, что это надо печатать. Так получилось, что возникла женщина из Австрии — в будущем моя вторая жена, славистка. Она предложила переправить рукопись за границу.
    Отправили по австрийской диппочте, потом рукопись почему-то оказалась в Египте, а потом в Америке — кто-то пошутил, что рукопись
    пришла туда с египетской маркой.