Валентин Бобрецов

Валентин Бобрецов

Из поэтической антологии Виктора Топорова «Поздние петербуржцы»

В конце января Приемная комиссия Союза писателей на одном заседании приняла в СП сразу шесть «поздних петербуржцев» (Дмитрия Бобышева, Николая Голя, Геннадия Григорьева, Евгения Каминского, Олега Охапкина и Евгения Сливкина). Факт хоть не случайный, но знаменательный. Социальная реабилитация недавних аутсайдеров литературного процесса (или псевдопроцесса) идет полным ходом. Реабилитация, понятно, двусмысленна (вспомним старый немецкий анекдот: взять кусок мыла и сделать из него еврея) но все равно это лучше, чем никакая. Но и при нынешнем либеральном раскладе судьба кое-кого из подлинных поэтов остается загадочной и, по официальному счету, бесперспективной.

Таков и Валентин Бобрецов. Ему скоро сорок… На Западе он неизвестен. На Востоке тоже. Впрочем, его один раз напечатал журнал «Аврора». Да плюс еще подборка в альманахе, изданном за счет авторов. Да плюс горы написанного, которые самому разгребать стыдно, а остальным — недосуг. Меж тем, это один из лучших поэтов нашего не самого бедного на поэзию города.

Поэт-философ или, лучше было бы сказать, любомудр. Поэт-романтик или, лучше сказать, созерцатель. Поэт, которого я лично не призывал в ряды «поздних петербуржцев» только потому, что был; уверен в том, что он уже давным-давно — так же тихо и неназойливо, как в городе и в стране жил, — отсюда уехал. И в число престижных эмигрантов с их визгливыми разборками и методичными поучениями оставшимся, разумеется, не попал тоже. Помогла случайная встреча на Старом Невском…

Нет, никуда он не уехал. Пишет стихи, рисует чрезвычайно талантливые картинки, где-то служит. Верней, не где-то, а в Пушкинском доме. Но с таким же успехом мог бы работать и сторожем. Да и работал таковым. Стихи пишет, славы не ждет, хотя, понятно, не очень расстроится, если она настанет. Но если не настанет, не очень расстроится тоже.

Валентин Бобрецов производит впечатление человека абсолютно самодостаточного. В поэзии это редкость. И впечатление абсолютной самодостаточности производят его стихи. Здесь есть и Петербург, и поэт-одиночка, и жутковато-размеренный мир застоя, и фарсовый порыв перестройки, но все это вторично по отношению к «творению из ничего», каким и является подлинное творчество.

8.02.92

* * *

Окно венецианского покроя,

теперь пробьют подобное навряд.

Трепещешь, тронув переплет рукою,

как будто открываешь фолиант.

В стене, таким украшенной окном,

другое показалось бы прорехой.

А в это можно, выстроясь шеренгой, выбрасываться хоть вдесятером.

1981

* * *

Дотянуть бы до лета… А там — хоть трава не расти!

(Я-то знаю, проклюнешься, о неподвластная слову!

Я-то знаю, спалишь прошлогоднее сено-солому!

Я-то знаю…), — и все-таки, если обидел, прости!

Просто дело к весне. Но ее Золотая Орда

не иначе, в степях евразийских побита морозом.

Просто тридцать седьмая моя не торопится что-то сюда, —

не иначе, в Днепре захлебнулся ее Drang nach Osten.

Вот и злюсь, говоря: дотянуть бы до лета, а там…

Вот и злюсь, как законный наследник сенной лихорадки

(ибо если судить по болотистым нашим местам,

то с чем с чем, а с травою, конечно, все будет в порядке).

1989

* * *

Над помойкой моею, как прежде

над военною нивой,

вьется ворон с лиловою плешью,

глас у врана гугнивый.

Он вершит над добычею эллипс,

крив на правое око.

Упадет, в кучу мусора вперясь,

воспарит невысоко, костяными губами сжимая

— отыскавши насилу —

бандерольку господню, премалый

кус российского сыру…

1981

* * *

И.М.

Дойдя до ручки, то есть до стола,

где правнучка булатного кинжала

сама поверя в то, что умерла

(недаром кровь ее черна), лежала, —

итак, дойдя до вечного пера,

доставшегося, кстати, по ошибке,

ибо судьба лишь потому добра,

что Агасфер до пишущей машинки

дошел — и тычет пальцем в IBM,

как мы в грудину впалую бием, —

так вот, дойдя до ручки, до одной

из двух, предоставляющих свободу,

в союзе с первой складываю оду

той, до которой не дошел, — дверной.

1989

* * *

Мне снилось: в захолустном кинозале,

в залузганном — под смех и всхлип дверной,

я слушал фильм с закрытыми глазами

и жизнь свою смотрел, как сон дурной,

и порывался встать, когда валторна

звала туда, где ирис и левкой.

О, как я не хотел прожить повторно

мой черно-белый, мой глухонемой,

что был затянут, как канава тиной,

и как канава эта неглубок.

Но жизнь свою проспав до середины,

я на другой перевернулся бок.

И снова сплю, — и сон другой мне снится,

тот, чаемый давно и горячо:

как будто я освободил десницу

и почесал затекшее плечо.

И вот красивый, тридцатитрехлетний,

и меч, и крест пихнувши под скамью,

я сладко сплю, как казачок в передней,

и авиньонскому внимаю соловью.

1987

Питер Брейгель

1. «Большие рыбы пожирают маленьких»

С начала до скончания веков

жует гусгерка тощих червяков,

клюет личинку, ладящую кокон,

затем, чтоб жировал трехлетний окунь.

Не в том ли назначение реки,

чтоб щука нагуляла балыки,

когда между крутыми бережками

волна кишит плотвой и окушками.

— О, как переливалась чешуя!… — 

припоминаю, рыбу-фиш жуя…

Большие рыбы пожирали малых,

чтоб я, венец творения, умял их.

Но первый, окажусь и я в конце,

когда живую замыкая цепь,

меня взашей с вершины иллюзорной

сгоняет червь, добыча рыбы сорной.

2. Святой Антоний

Ужели ты спасал от кривды,

попав Антонию во щи?

Увы, балтийские акриды

библейским не в пример тощи.

Но дьявольски прыгучи, бездна

измыслила трамплин — лопух.

И схимник поминает беса,

ловя кузнечика в клобук.

А зинзивер, поправ надежды,

стрекочет злобно из травы,

что ты и тела не натешишь,

и душу не спасешь, увы…

1984

* * *

Ю.Г.

Сапог железных десять пар

разбив о тот кремнистый путь,

Психея, легкая как пар,

ты и сама железной будь!

Стальной, моя голубка, стань!

И глядя прямо, а не вверх,

свиньей постройся и тарань

свой железобетонный век!

И через собственную хлябь,

явив неслыханную твердь,

без страха отправляйся вплавь,

теперь — бессмертная, как смерть.

1987

* * *

I

Огород

Тут луковицы византийские

соседствуют с готическим укропом,

и репа уживается с картошкой,

расправой инородке не грозя.

Горох на славу уродился: стручья

что огурцы — огромны, с желтизною,

а матовые томные томаты

размером с добрый поварской кулак.

Медовая морковка с чесноком

сосуществует в мире. Спеет, зреет

Всеовощной Союз, в тарелке только

меж овощей случается раздор.

И то, едок виною, — но не пища!

II

Телеграфный псалом

Меня отседа, милый Дедушка,

возьми к себе ради Христа!

Я кинут под ноги, как ветошка, —

душа, вестимо, нечиста.

Но ты же милый, добрый, родненький,

не верю, что тебе начхать,

что ты не вывел в огородники

златоволосого внучка.

Возьми! — я рад, куда ни денешь. Но

коль у тебя забот чрез верх,

заочно пособи мне,

денежно.

          Земля. Проездом. Человек.

1981

* * *

Веселяся да играя,

словно загулявший зять,

дожил я, дошел до края:

«Здравствуй» некому сказать.

Свечка папиросы тлеет

пред иконою окна.

Только силы не имеет,

за три шага не видна.

Пусто в сердце. Пусто в доме.

А в окно посмотришь днесь:

лик у Спаса зол и темен,

словно не Отец, а Тесть…

1986

* * *

В.М.

Во имя насекомое свое,

грозя войною до скончанья видов,

в мир явится апостол муравьев,

мессия пчел, пророк термитов.

И грянет бой, которому греметь

пока не станет небо островерхим,

пока под ним не обновится твердь

медоточивым пчеловеком.

1982

I

Республиканцы

диалог

— Послабленья даруют,

а свободу берут!…

Наливай-ка вторую,

не стесняйся, брат, Брут!..

— Если ты об Указе, —

я в гробу их видал!…

Допивай-ка, брат, Кассий!

Жажду третий фиал!

II

Теологи

диалог

Утверждаю: Бог есть.

И, конечно, Он добр!…

— Так хочу я поесть

в январе помидор…

— Ты не понял, Он Высшею

Мерою добр…

— Понимаю, не вышло

поесть помидор…

1986

Автопортрет в манере депрессионизма

Неповоротливей статуи конной,

словно в шубе на пляже нелеп,

мрачен, будто страдалец иконный,

не орел, не сокол, не лев, —

помесь членистоногого с жвачным,

тень, ползучий дым без огня, —

словно Девушкин и Башмачкин

совокупясь, породили меня,

1987

Март

Есть еще порох в пороховнице.

Только покудова не подсох.

Рано. Ведь даже ворона в Ницце

еще не пробовала голосок.

Мокрые молоньи сушит Юпитер.

Вместо грома грохает бром.

Рано. Сыро. И полон Питер

холмогорских тучных ворон.

1987

Третий Рим

Петербург, да что вам в этом имени?

Ветер, камень да щепоть земли.

Не сиделось в Устюжне да Тихвине, —

на болото черти понесли.

Чтобы тут, на вымышленном острове,

удержавшись чудом на плаву,

за тремя придуманными сестрами

как молитву повторять: — в Москву!.

А потом три постаревших грации

выйдут из нордических Афин

коридором третьей эмиграции

замуж в турку, ту, в которой финн, —

и въезжая с барственной развальцею

в сей освобожденный бельэтаж,

скажете: — Реченное сбывается!

И Константинополь будет наш!

1989

Поэт

Плохие зубы и воловья

посадка черепа. И мга

очей, глядящих исподлобья

на всякого, как на врага…

Но стану близорук и вежлив:

— Какая встреча, сколько лет!… —

и не увижу этот, плеши

не покрывающей берет,

и это ухо восковое…

Но только, Боже, помоги,

чтобы забывшись в разговоре,

не глянуть вновь на башмаки.

          Как рыба с головы гниет,

          так человека с головою

          такая обувь выдает… Но Бог с тобою, Бог с тобою! —

          Увы, неограненный перл

          обязан кончить стеклорезом.

          И кто бы о тебе не пел,

          та пресса уж давно под прессом!

          И пусть густою трын-травой

          иные затянуло бреши, но…

          перелет трансмировой

          от Снегиревки до Скворечни…

но,.. снова шевелятся в луже

шнурков крысиные хвосты…

И пусть я стану втрое хуже, н

о только не такой, как ты!

Свои болотные, по пуду,

снести в ремонт потороплюсь.

Я никогда таким не буду!…

Но в зеркало глядеть боюсь.

1989

Баллада

Мой век на всех парах со скоростью экспресса

катился под откос.

А я уже бежал по насыпи вдоль леса

через какой-то мост.

Откуда взялся он? И что это за Волга?

Припомнить не могу

Неужто проезжал? Но разве я так долго

готовился к прыжку?…

Испью-ка я реки. С отвычки задыхаюсь,

бурна и солона.

Аттическая соль и первозданный хаос, —

ах, вольная волна!

До капельки ее слизав с ладоней пресных,

я поднимаюсь в рост.

И отряхнув с колен прах скорых и курьерских,

я забываю мост.

Я забываю все… Возле капустных кладбищ

и домино домов

кудлатый черный пес. — Зачем, дружище, лаешь

Ты лучше бы помог.

Недаром шерсть твоя горелой пахнет серой,

а пасть полна огня.

И если ты не сыт овсянкою оседлой, —

полцарства за коня!

И, кажется, он внял. И поотстал, как будто.

И поостыл, сердит…

И стрелка. Вроде та. И переезд. И будка,

где стрелочница спит.

(И только иногда — светла простоволоса —

в окошко поглядит,

и снова пропадет. А жизнь моя с откоса

на всех парах летит).

Вот ты мне и нужна! — толкаю дверь без стука.

Из темноты в ответ:

И ты, дружок, за ней? Пропала эта сука.

Простыл давно и след.

А больше хочешь знать, так спрашивай у ветра.

Ищи-свищи, изволь!

До только не забудь, что станция от века

зовется узловой!…

И прочь я уношу чугунные две гири

и голову-топор.

Мга. Тосно. Бежецк. Дно. Веселые какие

названья у платформ!

1987

* * *

Н.

Оттенки за окном меняет мгла.

Пространство в атлас юркнуло и полка

прогнулась. Стали ходики. Легла

на стрелки пыль и форточка заволгла.

Ни прошлого. Ни будущего. Только

два письменных, спина к спине, стола.

Да на двоих полуторная койка,

где нас лицом к лицу судьба свела.

Зарос быльем парадной вход в шато,

чтоб ты рождалась (лишь халат и тапки)

из мыльной пены, милая. О, акме

всех запахов!… (благодарю «Внешторг»,

и Вышнего, и…) Вот, примерно, так мы

живем пред превращением в Ничто.

1980

Мытие окна

И.М.

I

Луна ли, солнце — не пойму.

С ума сойти — какие стекла! — 

С такими терем на тюрьму

походит, сумеречен; столько

скопилось грязи! перламутр

помета птички, коя сдохла

уже, небось, лет пять тому,

пенициллина зелень, охра

табачная, и дождь, ему

благодаря, кровоподтека

имелась рыжина — Востока

ковер не так цветаст! Восторга,

однако, не было: в дому

соединялись краски в тьму.

II

И вот, впервые далеко не за год,

пространство заоконное, тот свет,

что был зашторен и заклвен, заперт,

замазан мглой и ухарски отпет

магнитофоном, свет окна на Запад

глядевшего украдкою, на ветр

в ботве берез, свет, в памяти кацапа

сходивший тихой сапою на нет, —

в промоину величиной в пятак

он возвращаться начал понемногу,

и вот, отмытый в десяти водах,

благодарящий щедро за подмогу

треть тополя, клок неба и помойку

освободителю пожаловал. Вот так.

1981

* * *

Двери как гробы, стоящие стоймя.

О, какой же некрофил их вырыл!

Если умирать или сходить с ума —

только это место я бы выбрал.

Что за трупоблуд надумал их лишить

умиротворения загробного!..

Если умирать… а если жить…

Я не знаю, я еще не пробовал.

1990

Поэтическая антология «Поздние петербуржцы»

Издательство «Европейский дом», 1995 год

Составление Виктора Топорова при участии Максима Максимова.

Автор вступительных заметок — Виктор Топоров.