Гильермо Кабрера Инфанте. Три грустных тигра

  • Гильермо Кабрера Инфанте. Три грустных тигра / Пер. с исп. и коммент. Д. Синицыной. — СПб.: Издательство Ивана Лимбаха, 2014. — 576 с.

    «Три грустных тигра» (1967) – один из лучших романов «латиноамериканского бума», по праву стоящий в ряду таких произведений, как «Игра в классики» Хулио Кортасара и «Сто лет одиночества» Гарсии Маркеса. Сага о ночных похождениях трех друзей по предреволюционной Гаване 1958 года озаглавлена фрагментом абсурдной скороговорки («Tres tristes tigres»), а подлинный герой этого эпического странствия – гениальный поэт, желающий быть «самим языком». Автор, ставивший своей задачей сочетать «Пруста с Ньютоном», говорил, что главной темой романа является кубинский язык: живое богатство устных говоров, местных словечек, англо-испанских гибридов, уникальных ритмов, интонаций, особого рода юмора, словесных и телесных жестов, неотделимых от пространства, в котором они родились – от Кубы и ее сердца – ночной Гаваны.

    Она пела болеро

    Чего же вы хотите от меня? Я почувствовал себя Барнумом и последовал мудреным советам Алекса Байера. Мне подумалось, что Звезду нужно открыть — это слово вообще-то придумали для Эрибо и, как бишь их, супругов Кюри, которые всю жизнь только и делают, что открывают элементы, ради радия, ради радио, ради кино и телевидения. Я сказал себе, надо намыть золото ее голоса из песка, в который его заключила Природа, Провидение или что там еще, надо извлечь этот брильянт из горы дерьма, под которой он захоронен, и я устроил вечеринку, взятие штурмом, сходочку, как сказал бы Рине Леаль, и тому же Рине я велел позвать всех кого сможет, а остальных позову я сам. Остальные были Эрибо и Сильвестре и Бустрофедон и Арсенио Куэ и Эмси, тот еще жополиз, но он мне вот так был нужен, он конферансье в «Тропикане», а Эрибо привел Пилото и Веру и Франэмилио, последнему должно было быть интереснее всего, он пианист, очень тонко чувствующий и слепой, а Рине Леаль притащил Хуана Бланко, хоть он и сочинитель музыки без чувства юмора (это я о музыке, не о Хуане, также известном как Йоханнес Вайт, или Джованни Бьянко, или Жуан Бранко: он сочиняет то, что Сильвестре и Арсенио Куэ и Эрибо — в те дни, когда ощущает себя раскаявшимся мулатиком, — величают серьезной музыкой), и чуть ли не Алехо Карпентьера, и нам не хватало только импресарио, но Витор Перла меня продинамил, а Арсенио Куэ напрочь отказался даже поговорить с кем-нибудь на радио, на том все и застопорилось. Но я надеялся на рекламу.

    Вечеринку-невечеринку я устроил дома, в единственной довольно большой комнате, которую Рине упорно называет студией, и народ рано начал собираться, пришли даже люди, которых я не приглашал, например Джанни Бутаде (или что-то в этом роде), то ли француз, то ли итальянец, то ли монакец, то ли помесь, король травы, не потому, что имеет дело с сеном, а потому что имеет дела с марихуаной, именно он как-то раз попытался стать апостолом для Сильвестре и повел его слушать Звезду в «Лас-Вегас», когда все уже давно ее знали, а он-то искренне считал себя ее импресарио, и с ним пришли Марта Пандо и Ингрид Бергамо и Эдит Кабелл, по-моему, это были единственные женщины тем вечером, уж я позаботился, чтобы не появились ни Иренита, ни Манолито Бычок, ни Магалена, никакое другое создание из черной лагуны, будь оно кентавром (полуженщиной, полулошадью — сказочной зверюгой из ночной зоологии Гаваны, которую я не могу и не хочу сейчас описывать) или, как Марта Велес, крупная сочинительница болеро, полностью лошадью, и еще пришел Джессе Фернандес, фотограф-кубинец, работавший в «Лайфе», он как раз был на Кубе. Не хватало только Звезды.

    Я приготовил камеры (свои) и сказал Джессе, что он может взять любую, если ему понадобится, и он выбрал «Хассельблад», которую я купил недавно, и сказал, что хочет ее сегодня испробовать, и мы пустились обсуждать качества «Роллея» и «Хасселя», а потом перешли к преимуществам «Никона» перед «Лейкой» и к тому, какой должна быть выдержка, и бумаге «Варигам», тогдашней новинке, и всему тому, о чем мы, фотографы, говорим, это как мини и макси и всякие моды для женщин, или иннинг и база для бейсбольных фанатов, или ферматы и тридцать вторые для Марты и Пилото и Франэмилио и Эрибо, или печень, или грибки, или волчанка для Сильвестре и Рине: темы для разбавления скуки, словесные пули, чтобы убивать время, когда оставляешь на завтра мысли, которые можно высказать сегодня, бесконечно оттягиваясь, вот гениальная фраза, Куэ явно где-то ее свистнул. Рине между тем обносил народ выпивкой, шкварками и оливками. И мы говорили, говорили, и время пролетело, и с криком пролетела мимо балкона сова, и Эдит Кабелл крикнула: Чур меня! — и я вспомнил, я ведь сказал Звезде, что собираемся в восемь, чтобы уж к половине десятого она пришла, и взглянул на часы, десять минут одиннадцатого. Я зашел на кухню и сказал: Спущусь за льдом, и Рине удивился, потому что в ванне еще было полно льда, и я отправился искать по всем ночным морям эту сирену, обернувшуюся морской коровой, Годзиллу, распевающую в океанском душе, моего Ната Кинг Конга.

    Я искал ее в баре «Селеста», между столиками, в «Закутке Эрнандо», словно слепой без белой трости (она была бы ни к чему, там и белую трость не разглядеть), и вправду ослепнув, когда выпал под фонарь на углу Гумбольдта и Пэ, в «Митио», на террасе, где вся выпивка отдает выхлопной трубой, в «Лас-Вегасе», стараясь не наткнуться на Ирениту или еще на кого или еще на кого, и в баре «Гумбольдт», и, уже утомившись, я дошел до Инфанты и Сан-Ласаро и не нашел ее и там, но по дороге назад опять завернул в «Селесту», и там, в глубине зала, оживленно беседуя со стеной, сидела она, пьяная вдрызг, одна. Видимо, она все напрочь позабыла, потому что одета была, как всегда, в свою сутану ордена Обутых Кармелиток, но, когда я подошел, она сказала: Здорово, милок, садись, выпей, и улыбнулась самой себе от уха до уха. Я, конечно, глянул на нее волком, но она меня тут же обезоружила, Ну не могу я, друг, сказала она. Страшно мне: больно вы городские, больно культурные, больно много чести для такой черномазой, сказала она и заказала еще выпить, опрокидывая стакан, держа его, как стеклянный наперсток, обеими руками, я сделал знак официанту, чтобы ничего не приносил, и сел. Она снова мне улыбнулась и замурлыкала что-то, я не понял, но это точно была не песня. Пойдем, сказал я ей, пойдем со мной. Нетушки, сказала она, фигетушки. Пошли, сказал я, никто там тебя не съест. Меня-то, то ли спросила, то ли не спросила она, это меня-то съест. Слушай, сказала она и подняла голову, да я первая вас всех съем вместе взятых, раньше, чем кто-нибудь из вас пальцем тронет хоть один волосок моей аргентинской страсти, сказала она и дернула себя за волосы, резко, серьезно и смешно. Пошли, сказал я, у меня там весь западный мир тебя дожидается. Чего дожидается, спросила она. Дожидается, чтобы ты пришла и спела, и тебя услышат. Меня-то, спросила она, меня услышат, это у тебя дома, они же у тебя еще, спросила она, ну так они меня и отсюда услышат, ты тут за углом живешь, вот я только встану, и она начала подниматься у дверей и как запою от души, они и услышат, сказала она, что не так, и упала на стул, не скрипнувший, потому что скрип не помог бы ему, покорному, привыкшему быть стулом. Да, сказал я, все так, но лучше пойдем домой, и напустил таинственности. Там у меня импресарио и вообще, и тогда она подняла голову или не подняла голову, а только повернула ее и приподняла тонкую полоску, нарисованную над глазом, и взглянула на меня, и клянусь Джоном Хьюстоном, так же взглянула Мобидита на Грегори Ахава. Неужели я ее загарпунил?

    Честное слово, мамой клянусь и Дагером, я было подумал свезти ее на грузовом лифте, но там ездят служанки, а я ведь Звезду знаю, не хотел, чтобы она взъерепенилась, и мы вошли с парадного входа и вдвоем погрузились в маленький лифт, который дважды подумал, прежде чем поднять такой странный груз, а потом прополз восемь этажей с печальным скрипом. С площадки было слышно музыку, и мы вошли в открытую дверь, и первое, что услышала Звезда, был этот сон, «Сьенфуегос», а в середине стоял Эрибо и все распространялся насчет монтуно, а Куэ одобрительно покачивал мундштук во рту вверх-вниз, а Франэмилио у двери, заложив руки за спину, держался стенки, как делают слепые: чувствуя, что они и в самом деле здесь, больше подушечками пальцев, чем ушами, и, завидев Франэмилио, Звезда взвивается и кричит мне в лицо свои любимые слова, выдержанные в спирте: Черт, ты меня обманул, зараза, а я ничего не понимаю, да почему, говорю, а она, Потому что здесь Фран, а он точно пришел играть на пианино, а я под музыку не пою, понял ты, не пою, и Франэмилио услышал и, прежде чем я собрался с мыслями и смог сказать себе, Да она, мать ее, совсем чокнутая, сказал своим нежным голосом, Проходи, Эстрелья, заходи, ты у нас за музыку, и она улыбнулась, и я велел выключить проигрыватель, потому что прибыла Звезда, и все обернулись, и люди с балкона зашли внутрь и зааплодировали. Вот видишь? сказал я ей, вот видишь? но она не слушала и уже совсем собиралась запеть, когда Бустрофедон вышел из кухни с подносом стаканов и за ним Эдит Кабелл с еще одним подносом, и Звезда на ходу взяла стакан и спросила у меня, А эта что тут делает? и Эдит Кабелл услышала и развернулась и сказала, Я тебе не «эта», понятно, я не ошибка природы, как некоторые, и Звезда тем же движением, которым брала стакан, выплеснула его содержимое в лицо Франэмилио, потому что Эдит Кабелл увернулась, а уворачиваясь, споткнулась и попыталась уцепиться за Бустрофедона, схватила его за рубашку, и он запутался в ногах, но, поскольку он очень подвижный, а Эдит Кабелл занималась пластическим танцем, никто из них не упал, и Бустрофедон раскланялся, как воздушный акробат после двойного сальто мортале без страховки, и все, кроме Звезды, Франэмилио и меня, зааплодировали. Звезда, потому что извинялась перед Франэмилио и вытирала ему лицо своим подолом, задрав юбку и открывая огромные темные ляжки теплому воздуху вечера, Франэмилио, потому что был слепой, а я, потому что закрывал дверь и просил всех успокоиться, уже почти полночь, а у нас нет разрешения на проведение вечеринки, полиция нагрянет, и все замолчали. Все, кроме Звезды; закончив извиняться перед Франэмилио, она повернулась ко мне и спросила, Ну и где твой импресарио, и Франэмилио, не успел я что-нибудь придумать, возьми и скажи, А он не пришел, потому что Витор не пришел, а Куэ разругался со всеми на телевидении. Звезда бросила на меня взгляд, исполненный серьезного лукавства, и глаза у нее стали той же ширины, что брови, и сказала, Значит, обманул все-таки, и не дала мне поклясться всеми моими предками и былыми мастерами, начиная с Ньепса, что я не знал, что никто не пришел, в смысле, что импресарио не пришел, и сказала мне, Ну так я и петь не буду, и отправилась на кухню чего-нибудь себе налить.

    Стороны, похоже, были едины в своем решении: и Звезда, и мои гости были рады позабыть, что живут на одной планете, она на кухне пила и ела и гремела, а в комнате теперь Бустрофедон сочинял скороговорки, и я услышал одну, про трех грустных тигров в траве, и проигрыватель пел голо сом Бени Море «Санта-Исабель-де-Лас-Лахас», а Эрибо наигрывал, стучал по моему обеденному столу и по стенке проигрывателя и объяснял Ингрид Бергамо и Эдит Кабелл, что ритм — это естественно, как дыхание, говорил он, всякий обладает ритмом так же, как всякий обладает способностью к сексу, а ведь, как вы знаете, есть импотенты, мужчины-импотенты, говорил он, и фригидные женщины, но никто из-за этого не отрицает существование секса, говорил он, Никто не может отрицать существование ритма, просто ритм, как и секс, — это естественно, и есть люди приостановленные, так и выражался, которые не умеют ни играть, ни танцевать, ни петь в такт, и в то же время есть люди, лишенные этого тормоза, и они умеют и танцевать, и петь, и даже играть на нескольких ударных инструментах зараз, говорил он, и точно так же, как с сексом, ведь вот примитивные народности не знают ни импотенции, ни фригидности, потому что им незнакома стыдливость в сексе, и так же, говорил он, им незнакома стыдливость в ритме, вот почему в Африке у людей столько же чувства ритма, сколько чувства секса, и, говорил он, я так считаю, если человеку подсунуть специальный наркотик, не обязательно марихуану, ни боже упаси, а вот, к примеру, мескалин, выговаривал он снова и снова, чтобы все знали, что он такое слово знает, или ЛСД, заорал он поверх музыки, то он сможет сыграть на любых ударных относительно неплохо, так же как любой пьяный может относительно неплохо танцевать. Это если на ногах устоит, подумал я и сказал себе, чтó за словесный понос, вот говно-то, и, когда я додумывал эту мысль, как раз когда я додумывал это слово, из кухни вышла Звезда и сказала, Вот говно-то Бени Море, и побрела со стаканом в руке, на ходу выпивая, в мою сторону, а все слушали музыку, разговаривали, беседовали, а Рине бился на балконе, вступил в любовную схватку, в Гаване это называют «биться», и она уселась на пол, прикорнула у дивана, а потом разлеглась с пустым стаканом и задвинулась под диван, а диван был не новый, что с него взять, кубинский, старенький, деревяшка да две соломинки, целиком забралась под него и уснула, и я слышал там, под собой, храп, словно вздохи кашалота, и Бустрофедон, который Звезды не заметил, сказал мне, Ты что, старик, матрас надуваешь, имея в виду (я-то его знаю), что я пержу, и мне вспомнился Дали, который сказал, что ветры суть вздох тела, а мне стало смешно, потому что раз так, то вздох есть ветры души, а Звезда все храпела, и на все ей было плевать, и выходило, что опростоволосился вроде один я, и я встал и пошел на кухню выпить, выпил в молчании и молча направился к дверям и ушел.

Дата публикации:
Категория: Отрывки
Теги: Гильермо Кабрера ИнфантеЗарубежная литератураИздательство Ивана ЛимбахаТри грустных тигра