Александр Терехов. День, когда я стал настоящим мужчиной

Александр Терехов. День, когда я стал настоящим мужчиной

Света, или День, когда я стал настоящим мужчиной

Если опустить устрашающий вес младенца, крещение, из деликатности про изведенное в восьмистах километрах от коммуниста отца, и описание родного панельного дома над истоком Дона
(вот она, израненная колода для рубки мяса справа от подъезда, доминошные столы возле бараков
и ряженые на свадьбах, среди которых особо выделялся милиционер с нарисованными усами), начать
следует с того, что прошлым летом моя дочь (назовем ее Алисс, что означает «цветочек бурачка»; Аверилл означало бы «сражение борова»), обменяв несколько тысяч фунтов своей матери, отданных репетиторам, на завидную двузначную цифру в графе «по итогам ЕГЭ» и не расслышав ни одного из моих,
так упорно испрашиваемых советов, встала в очередь за лотерейными билетами в приемные комиссии пяти университетов.

По окончании любого из них Алисс ждала жестокая гуманитарная нужда, — предрекал ей отец, — проедание родительского наследства, оскорбительная зависимость от мужа (есть вещи похуже, чем
развод, дитя мое!), вымаливание на ресторанных задворках хлебных корок и уборка помещений в до
мах богатых одноклассниц, чтивших в свое время
мнение родителей.

Что оставалось старику отцу? И так уже изогнутому межпозвоночной грыжей — адским порождением неумеренности в тренажерном зале?

Сопровождать. Ожидать возле заборов, «барьеров» и «рамок», покусывая картонные края опустошенного стаканчика — двойной эспрессо! Гадать:
какой выйдет Алисс? А вдруг — опечаленной? На
все вопросы успела ответить? Шпаргалка цела?
Скорее покормить! А вдруг в это самое мгновение
его цветочек прозрел, что мир несправедливо устроен, всё проплачено и раскуплено, и на лучшие
места все прошли регистрацию еще из дома?!

В те дни, полные мучений, я стоял среди подобных, в молчаливой толпе, словно ожидающей выноса тела. Впускали абитуриентов, предъявлявших
справки, выходили выпускники, прижимая к груди
дипломы. Казалось: это одни и те же люди, бесполезной, без последствий таблеткой проглотившие
за дверной взмах пять лет, одинаково чуждые Храму Знаний (поделив меж собой «еще» и «уже»); всего то разницы в паре сантиметров роста да в осанке — волнение входящих, равнодушие покидающих; и в сторонах — расходились в разные стороны.

Меня, всю предшествующую жизнь убеждавшего Алисс, что оценки, конкурс, скверное настроение или благодушие экзаменатора, зачисление
и наименование места учебы не имеют ни малейшего отношения к Судьбе, вдруг настигали воспоминания, а следом накатывал ужас животного (казалось: да, так, вот этим сейчас решаются жизнь
и судьба), и я шептал хвалу Господу: какое счастье,
что я больше не абитуриент!

Первыми выходили отличницы — некрасивые,
или красивые, но едва заметно хромающие, презрительно кося глазами: такая легкотня, даже скучно! — отличниц никто не встречал, первым движением на свободе они поднимали к уху телефон
и безответно пробирались сквозь вопросительные
стоны: что? Какая тема? По сколько человек в аудитории? Следом появлялись детки непростых, не
привычно усталые и привычно спокойные, их
встречали толстозадые адъютанты в розовых рубахах, выбираясь навстречу из недр «мерседесов»,
уже на ходу звоня: «Наши дальнейшие действия?
В какой подъезд? Ручкой писал фиолетовой!», а потом уже — «основная масса».

Я жалел провинциалов — своих: юношей в отглаженных брюках, начищенные жаркие туфли, верхняя пуговица рубашки застегнута, чистые лица, отцы с тяжелыми сумками, котлеты в банках, стеснительный огуречный хруст и постукивание яичной
скорлупы о макушку заборной тумбы. Провинциалы преувеличенно вежливо обращались к прохожим, долго шептались в сторонке и распределяли
ответственность, прежде чем почтительно побеспокоить вахтера: куда нам? И когда царствующее
лицо им снисходительно указывало: по стрелке
(куда шагали местные без всякого спроса), провинциалы так благодарили и радовались, словно первый экзамен сдан, сделан первый из решающих
шагов — большая удача!

Провинциалы — пехота, бегущая на пулемет,
только наоборот: пехота вся остается на поле боя —
из провинциалов не останется ни один; заплачут
на бордюрах, в тамбурах, на родительском плече:
ноль пять балла — всего то не хватило! — обсаженные с первого шага на Курском вокзале следившими за ними стервятниками, протягивающими листовки: а давайте к нам — на платное.

Берегся, отворачивался: спиной к журфаку, лицом
к институту стран Азии и Африки — с него сбивали
штукатурку, обнажая исторический поседевший
кирпич, а на крыше ветер качал многолетний кустарник, — но всё равно вспоминал… Вот что на самом деле владеет людьми, вот где остались и плещутся мелеющими волнами те недели осени: у крыльца
и сразу за порогом; я испытывал жалость. Как по-другому это назвать? Волнение и легкую горечь. Да,
стало побольше припаркованных машин. Нет, машин я не помню. Да не было машин! С выходящих
я снимал двадцатилетнюю стружку: она? Он? Кто-то, кого бы я знал, на этом месте. Почему ты не заходишь? Только однажды я проследовал за Алисс
внутрь, и пламя охватило меня, тяжелый избыток
крови. Абитуриенты и болельщики сидели в бывшей
библиотеке слева от лестницы, факультет обшарпан,
паркет скрипуч. Я обошел с тылу лестницу; какой-то «отдел размещения» — куда подевалась газетная
читалка? Продуктовые ларьки как в вокзальных подземельях, лестница стала пологой, таблички «институт», еще выше; я вошел в аудиторию, и она словно
сама мне подсказала: «Триста шестнадцатая!» — доска, кусочек мела, здесь я поступал, и за соседним столом улыбалась самая красивая девушка на свете.
А теперь. А теперь. Обмазанный обезболивающим
гелем, старик стирал с пальцев мел, словно страшась
оставить отпечатки пальцев.

Алисс, я появился на факультете в одна тысяча
девятьсот, в ноябре, когда сплотившийся на картошке первый курс уже разделился на тех, кто заводит
будильник, и тех, кто не знает, что такое стипендия.

Владельцы будильников вставали «к первой паре», «мне сегодня ко второй», дожидались в студеных сумерках двадцать шестого трамвая, перевозившего жестоко сомкнувшиеся спины и тележки на
колесах, и запрыгивали, буравились, приклеивались, обнимали, повисали, размещали правую ногу
или прищемлялись дверьми, или, согнувшись навстречу бурану, брели наискосок дворами в сторону
«Академической» мимо кинотеатра «Улан Батор»,
где в душном зале по воскресеньям собираются нумизматы на городской фестиваль запахов пота.

Факультет они покидали с заходом солнца, проводив любимых преподавателей до метро, и после
вечернего стакана сметаны в столовой встречались
в библиотеке общежития, а когда она закрывалась,
занимали столы в читалках на журфаковских (со
второго по восьмой) этажах или кашеварили на
кухне, стирали, рисовали стенгазеты, писали мамам
в Днепропетровск или поднимались на девятый этаж, к почвоведам, спорить о политике — почвоведки (почему мужчины не поступали на почвоведение — и доселе одна из зловещих тайн кровавого
коммунистического режима) настолько радовались
любому мужскому обществу, что я до сих пор краснею, когда добродетельная жена и самоотверженная
мать громогласно и без стыда признается: а я закончила почвоведение МГУ! Кто же этим хвалится?!

Те, кто не заводил будильников (ветераны армии, ветераны производства и горцы, проведенные
в обход, через «рабфак» национальной политикой
КПСС — небритые племена!), спали долго, спали
почти всегда, сутками, и пили почти всегда, иногда работали сторожами, уборщиками или мелко мошенничали, отчислялись, восстанавливались, занимали деньги, принимали гостей, роняли моральный
облик в первом корпусе, где жили психологи, писали объяснительные участковому и в университете появлялись только на сессию, а в основном спали, ели и пили, и — не знаю, как выразиться современно и точно, — короче, у них было много
знакомых девушек. Те, кто не заводил будильников,
искали этих знакомств. Не всегда успешно. Но постоянно. Получается, они жили в раю, улица Шверника, девятнадцать, корпус два.

Последние, дремотные и неподвижные годы
советской власти лишили остатков смысла учебу,
поиск должностей, уважение к государственной
собственности, послушание закону, честную жизнь, службу Родине — нет, никто не знал, что очень скоро дорога к окончательной справедливости в виде
бесплатного потребления упрется в стену, и пойдем назад, поэтому первые станут последними, но
все как-то чувствовали, что ехать смысла не имеет.
Немного пионерия, побольше комсомол, а лучше
всех армия (партия нас не дождалась, двух сантиметров не хватило!) объясняли человеку: хочешь
остаться полностью живым — уклоняйся и припухай. Малой кровью, не выходя на площадь, отцепляй от себя потихонечку веления времени, как
запятые репейника: надо числиться — да пожалуйста, на бумаге — участвуй; голосуй — если прижмут; попросят — выступи; заставят — приди и подремли
в последнем ряду, но держи поводок натянутым,
чуть что — уклоняйся, возьми больничный, забудь
или проспи и припухай себе помаленьку, не взрослей, оставайся беззаботным и молодым среди смеющихся девушек.

Вот так поделился и наш курс, когда я появился в первых числах ноября в учебной части, уничтоженный потерей комсомольского билета. Мне
еще повезло, из части меня уволили первым. Моя
армейская служба текла в подвале штаба на Матросской Тишине под грохот вентиляции. Единственное окно выходило в бетонный колодец, в который спускались голуби умирать; снега и листьев
не помню. Спали мы в том же подвале, тридцать
метров вперед по коридору и налево, выдержав за
полтора года нашествие крыс и вшей.

По утрам, до появления офицеров и генералов,
я поднимался в туалет на второй этаж почистить зубы, умыться, постирать по мелочам (по крупному
стирались по субботам в бане в Медвежьих Озерах),
или на третий этаж, если второй захватывала уборщица, или на четвертый, где сидела служба тыла.

Тот день был особенный — я потратился на зубную пасту. Хватит ради сохранения денег клевать
щеткой зубной порошок — до конца никогда не
смоешь потом его крапины с рук и лица! Скоро конец казенной нищете, ждет нас другая жизнь — так
радостно чувствовал я и сжал с уважением тяжелый тюбик, пальцами слегка так прихватил, чтобы
не выдавить лишнего. Но паста наружу не лезла.

Оказывается, горлышко зубной пасты запаяли
какой-то блестящей… типа фольгой — сперва полагалась протыкать, а не жать со всей дури. Вот такая паста в Москве. Мы, конечно, отстали. Проткнуть чем? Я поковырял мизинцем, понадавливал
рукояткой зубной щетки — фольга вроде промялась, но не порвалась. Нужно что-то острое. Топать
в подвал за гвоздем времени уже не было, вот-вот
повалят на этажи лампасы и папахи, и я догадался, что, если резко сжать тюбик обеими руками,
паста сама вышибет преграду и вывалится наружу.
Конечно, я слегка разозлился. Если продаете товар
недешевый, так делайте его удобным.

Сжатие должно быть резким.

Я прицелился, вытянул руки к раковине… Чтоб
если излишек… Если вдруг капнет, то не на пол…

Раз!

Не поддается.

И р-р-раз!!!

Получилось, как я и предполагал. Даже с перебором.

Да, тюбик — да он просто взорвался в моих
руках!

Словно внутри в нем всё давно кипело, распирало и томилось, и радо было брызнуть наружу, всё,
вывернуться до капли, крохи малой — всё! — оставалось только скатать отощавшую упаковку трубочкой и выбросить: так и сделал. Вот тебе и на
давил. Вот тебе и на «разок почистить зубы»…

Я сунул щетку в раковину — зацепить пасты на
щетину. Но — пасты в раковине не было! Ни кап
ли. Она вся куда-то делась. Я огляделся: да что же
это такое? Как всякий невыспавшийся человек,
которому кажется, что он видит всё, а он не видит
всего… Да еще столкнувшийся с бесследным исчезновением вещества в закутке над раковиной
возле трех кабинок… Напротив зеркала… Над коричневым кафелем…

Словно и не просыпался — дурной, невероятный сон.

Да еще пора уносить ноги со второго этажа.

Тюбик, похоже, вообще был пустой! Бракованный! Просто лопнул.

И вдруг, уже прозревая жуткое, прежде чем начать понимать, я обратил свой взор на самого себя… О, так сказать, боже!!! — оказывается, своими
ручищами я так даванул на бедную пасту, что она
бросилась и вырвалась из тюбика не вперед, через
горлышко, а назад, разворотив шов, плюнула не
в раковину, а влепилась мне в живот и вот сейчас
жирной мятной нашлепкой растекается по кителю
и отращивает усы на брюках.

Бежать! Я наскоро вычистил зубы, обмакнув
щетку в пахучее месиво на животе, два раза намочил под краном руку — протер лицо и пригладил
волосы, схватил свои пожитки и — на лестницу (надо было, как всегда, сперва прислушаться, а потом
выглянуть), где все неразличимые стояли навытяжку потому, что двигался один — поднимался, шагал
себе Маршал, Командующий нашего Рода Войск,
высокий, отрешенный, никогда не глядящий по
сторонам, глаза словно отсутствовали на красиво,
нездешне вылепленном лице, погруженный в размышления о трудностях противостояния армий
стран Варшавского договора агрессивным замыслам… Я отшатнулся, юркнул, переждал: а теперь? —
теперь дежурный по штабу, полковник Г., прославленный предательствами друзей по оружию — алкоголиков, почему то шепотом повторял мне: иди
за ним! Командующий Рода Войск сказал, чтобы ты
шел за ним! Полковника Г. трясло, он не мог показать рукой (в его дежурство!) и твердил: за ним!

Срочно за ним!

Что мне оставалось делать? Идти чистить сапоги и искать под кроватью фуражку? Чудовищная
волна подхватила и с ревом потащила меня, ускоряясь, прямо в грозно гудящее жерло Судьбы —
в приемной, еще не расслабившиеся после приветствия, два адъютанта майора хором вскрикнули:
куда?! Я обморочно промямлил: товарищ командующий сказал зайти, — и прыгнул в пропасть.

И книге и об авторе

Это истории о мальчиках, которые давно выросли, но продолжают играть в сыщиков, казаков и разбойников, мечтают о прекрасных дамах и верят, что их юность не закончится никогда. Самоирония, автобиографичность, жесткость, узнаваемость времени и места — в этих рассказах соединилось всё, чем известен автор.

Александр Терехов — автор романов «Крысобой», «Немцы», Каменный мост«. Выпускник МГУ, ещё в студенческие годы стал популярным журналистом «перестроечных изданий» «Огонёк» и «Совершенно секретно». Книги Александра Терехова переведены на английский и итальянский языки.

Терехов, как все дети застоя, — рыба глубоководная. Он не виноват, что его тянет на глубину, хотя ему отлично известно, какие чудовища там таятся.

Дмитрий Быков