Работа: возможен ли компромисс?

Работа: возможен ли компромисс?

Тот, кто предлагает труд за деньги, продает себя и ставит в положение раба.
Цицерон

В том, что американцы так рвутся к золоту, есть какая-то туземная дикость, которая более пристала какому-нибудь индейцу; и эта лихорадочность в работе — сущее проклятие Нового Света — начинает распространяться, как зараза, по Европе, повергая ее в состояние дикости и поразительной бездуховности.
Фридрих Ницше

Никто и никогда не должен работать.
Боб Блэк

Тема слишком важная лично для меня и до неприличия актуальная для каждого. Потому так тягостно говорить о работе и еще более тягостно рассуждать о ней в письменном виде, рассуждать последовательно, неспонтанно, чередуя аргументы и примеры, следя за стилем, за адекватностью доводов. Тем самым опровергая собственные луддитские идеалы. Да еще вдобавок в телефонной трубке — приятный голос Арсения Шмарцева, мягко, но настойчиво напоминающий, что статью,— эту статью, которую я вот сейчас пишу, а вы, соответственно, читаете,— желательно («крайне желательно») сдать не позднее вторника. Эта тема — застрявший в горле крик, сжатые кулаки, стиснутые зубы — почему-то в любой момент готова обернуться штампом, повторением пройденного, переписыванием тех, кто до тебя уже все сказал: мудрецов дао и дзен, Фридриха Шлегеля, Карла Маркса, Фридриха Ницше, Герберта Маркузе, Боба Блэка.

Есть смысл сразу же понять: ради чего так кипятиться? Что тебе, вот лично тебе, хочется? Интересной работы? Более интересной, чем та, которую ты сейчас выполняешь? Или хочется получить работу, оплата которой соответствует твоим финансовым запросам, возрастающим по мере просмотра рекламных роликов? Или вообще не работать и ничего не делать? Видимо, всего сразу.

Условимся понимать под словом «работа» подневольный труд, не приносящий удовольствия, уводящий тебя от основания собственной личности. Труд тяжкий, изнуряющий, монотонный, продукты которого тебе не принадлежат, а присваиваются кем-то другим. Труд ради выживания, а значит, труд ради самого труда, ибо результат его тебе не так уж и интересен. Великие освободители труда — социалисты, коммунисты, анархисты, маоисты, полпотовцы — отнюдь не ставили и не ставят цели его упразднить. Упаси Бог! Освобождение человечества они начинают с того, что заставляют всех одинаково трудиться. Ради всеобщего блага и светлого будущего. Или просто, чтоб воспитать или, что чаще, перевоспитать. «Берите лопату и становитесь в строй!» — командует Павка Корчагин своей бывшей возлюбленной, павшей жертвой мелкобуржуазных настроений своего раскормленного супруга-инженера. Труд есть неотъемлемое право, почетная обязанность. Безработицу мы ликвидировали. А тунеядцев и трутней, в особенности окололитературных, не потерпим. Конечно, в современном свободном обществе все не так. Ты можешь всегда отказаться от обременительного труда, от непременного обязательства вставать ни свет ни заря, от необходимости угождать начальству. Но эта свобода — фикция. Ты вынужден себя продавать и добровольно ею жертвовать.

Работа всегда строго дисциплинарно организована. Тотальный контроль за правилами ее выполнения, за результатами порождает взаимное недоверие трудящихся, отчуждение, стукачество, сервильность. Природа удивительно многообразна, многовекторна, спонтанна и фантастически богата. Уподобившись ей, человеческая жизнь могла бы стать свободной игрой, вечно превосходящей себя и открывающей в себе новые возможности. Искусство быть собой, самоосуществляться, открывать удовольствие в творчестве — есть подлинный труд жизни. Но работа сводит человеческую деятельность к одному принципу, одной схеме, не имеющей к человеку отношения и ему насильственно навязанной. Она отнимает у человека бóльшую часть его времени, подчиняя себе даже недолгий отдых, за который ему становится неловко и который насквозь проникнут предчувствием возобновления работы в дальнейшем. Изначально богатая жизнь обедняется, ее безграничные возможности скрадываются. Спонтанность, творчество, свобода уступают место тяжеловесному усилию, серийному производству, рабству.

И все же люди борются за право трудиться на кого-то или на что-то. Их даже не может удовлетворить порой богатое наследство или пособие по безработице, во много раз (вообразим такое) превосходящее зарплату. Обычная история, когда человек, всю жизнь трудившийся не покладая рук, переутомляясь и нервничая, человек, казавшийся умным, интересным, выйдя в один прекрасный день на пенсию, вдруг за какую-то неделю, к изумлению окружающих, непоправимо глупеет. Он никак в толк не возьмет, куда же теперь себя девать, и превращается либо в зрителя, потребляющего телесериалы отечественного и мексиканского производства, либо в понурого алкоголика, собирающего на улицах бутылки. Значит ли это, что необходимость трудиться заложена в человеческой природе? Значит ли это, что труд делает человеческую жизнь более осмысленной? Вовсе нет… Пример лишь подтверждает, что труд был в данном случае суррогатом жизни и позволял человеку не думать, не творить, не бороться за собственное «я», не бодрствовать. Он избавлял от необходимости жить, усыплял волю, упрощал жизнь, сводил ее к одному-единственному понятному наполнению. Лишившись этого наполнения, существование человека потеряло для него привлекательность и поставило перед невыносимой необходимостью остаться наедине с собой, то есть с жизнью. В то же время подлинное жизнетворчество, самоосуществление, едва ли зависит от таких незначительных обстоятельств, как потеря работы.

Я уже замечал выше, что размышления о работе, точнее о необходимости ее отмены, себя опровергают, поскольку предполагают процесс работы. Один мой добрый знакомый, панк-рокер, заявил мне однажды, что «работа — это для лохов», а он, мол, в жизни пальцем не пошевельнул ради денег. Вот уж сильно сомневаюсь. Когда почти сорокалетний мужчина, раскрашенный как попугай, вынужден, взвинчивая себя, трястись в гальваническом припадке перед толпой полупьяных подростков — тут уж не до отдыха. Это работа. Самая что ни на есть. Здесь ведь не офис, где можно украдкой зевнуть и почесаться. Ты должен быть бодрее всех: скакать козлом, вопить благим матом, кричать, что работать не надо. Иначе публика не поверит и разойдется восвояси. А продюсер, который обычно получает большую часть заработанных тобой денег, отнятых в свою очередь у глупых детей, не продлит твоего контракта. Здесь вместо отмены работы — хитрая увертка, подмена. Даже не подстрекательство при собственном неучастии. Хуже того — компенсация.

Показательно в этом отношении голливудское кино последних двух десятилетий. Прежняя протестантская по духу пропаганда работы, вознагражденного усердия, осуществления убогой звездно-полосатой мечты — добиться успеха в глазах таких же «тружеников», как и ты,— постепенно сходит на нет. Все оказывается сложнее. офис, куда перемещается работа, прежде гнездившаяся на территории завода, теперь изображается утомляющим, отупляющим, вызывающим невротическое сопротивление («Бойцовский клуб», «Матрица»). Люди, работающие в нем, выглядят теперь или покорными рабами, или подопытными кроликами. Иногда от них исходит,— если они у руля, разумеется,— почти мистическая угроза («Фирма», «Идеальное убийство»). Престижно-офисная работа у Голливуда явно не в чести. Гораздо более привлекателен лодырь Лебовски, почти даосец, предоставляющий жизни идти своим чередом («Большой Лебовски»). Его безногий антагонист-однофамилец, миллионер, якобы добившийся всего сам и в связи с этим проповедующий американское евангелие работы,— всего лишь пафосный лгун и мелкий мошенник. Но эта идея слишком тяжело досталась режиссерам, братьям Коэнам, богатым, преуспевающим в своей профессиональной деятельности и в жизни кинематографистам, чтобы мы могли в нее действительно поверить.

Мне кажется, что я в самом деле люблю свою работу. Как научную, так и преподавательскую. За первую мне совсем ничего не платят. За вторую платят, но очень мало, как и всем остальным. Впрочем, не зарплата — эта позорная подачка — меня сейчас волнует. В конце концов, мы ее заслужили: собственной трусостью, сервильностью, отсутствием элементарной солидарности. Меня интересует сам процесс моей преподавательской работы, мои внутренние ощущения. Когда-то она была поиском, часто спонтанным и интуитивным движением к неведомому, настоящим путем, на котором меня ждали сплошные открытия. Теперь все это в прошлом. Кое-что, впрочем, осталось. но основной своей частью она стала рутинной. Я повторяюсь, пережевываю то, что говорил пять лет назад, три года назад, год назад, в прошлом году. Я воспроизвожу уже остывшие для меня идеи. и не важно, что всем это нравится, что никто ничего не замечает и никогда не заметит,— ни студенты, ни коллеги. Важно, что я это замечаю. Для меня моя деятельность постепенно перестает быть интересной. Ведь работа, профессия создана не мной. Она была мне предложена, мной освоена и мною же исчерпана в творческом отношении. На лекциях я уже не творю, не созидаю, а функционирую. Моя работа, как и всякая другая, предполагает монотонность, серийность. Я читаю много лекций, слишком много, и многие из них похожи друг на друга. Меня сдерживает много других, внешних факторов: сокращение объема курсов, обязательная программа, необходимость придерживаться границ роли и статуса, точнее не границ, а возможностей. Да и сама ситуация не всегда располагает к творчеству. Студенты приходят на мои лекции по истории литературы не добровольно, а в соответствии с указаниями деканата. В свою очередь, я сам тоже не выбирал их, этих студентов. Стало быть, самое важное условие для творчества — свобода — отсутствует. Преподавание — какой-то странный гибрид свободы, принуждения, творчества и работы.

Научная деятельность — такая же территория этого странного компромисса. Сама гуманитарная наука давно уже занимается не поиском истины, не творчеством, а распределением и перераспределением денег. Сейчас «известным» ученым считается не тот, кто публикует яркие работы, или блестяще читает лекции, или воспитывает достойных учеников, а тот — только не падайте! — кто больше всех получает грантов и пишет по ним правильных отчетов. Жалкое зрелище! Меня эти глупости не интересуют. Я занят своими, собственными темами. Но уже в процессе написания научных статей я начинаю смотреть на них глазами редактора или коллег, останавливать себя там, где этого делать не следует, или, напротив, торопиться там, где следует выждать и подумать; чтобы доказать свой профессионализм, мне приходится выстраивать частокол ссылок, препятствующих движению моей мысли. Интуиция, спонтанное творчество здесь остаются. Но в каких-то вымученных формах. Есть строгие регламентации, с которыми надо считаться. И я стараюсь считаться, уродую собственные мысли, использую там, где необходимы живые метафоры, вымороченные научные штампы.

Итак, мой жизненный проект не вполне состоялся. Я пошел на компромисс в отношении работы и проиграл. По крайней мере, все к тому идет. Видимо, правы были левые интеллектуалы и битники, полагавшие, что работа в нашей жизни, коль скоро она необходима, должна быть максимально тупой, отчужденной, не затрагивающей в человеке личной заинтересованности. Лишь в этом случае человек сможет вернуться к самому себе, к жизни.

Иллюстрация: Г. Клуцис, 1930 г.

Дата публикации:
Категория: Общество
Подборки:
0
0
5142
Закрытый клуб «Прочтения»
Комментарии доступны только авторизованным пользователям,
войдите или зарегистрируйтесь