Кирилл Кобрин. Разговор в комнатах

  • Кирилл Кобрин. Разговор в комнатах. Карамзин, Чаадаев, Герцен и начало современной России. — М.: Новое литературное обозрение, 2018. — 224 с.

Кирилл Кобрин — автор многих художественных и академических книг, редактор журнала «Неприкосновенный запас». Широко публикуется в российских и европейских изданиях. Его работы переведены на большинство европейских языков и на ряд восточных. Его новая книга о том, как русское общество становилось современным; о формировании языка, на котором до сего дня обсуждаются важнейшие вопросы — политические, культурные, социальные, этические. В книге три главных героя — Николай Карамзин, Петр Чаадаев и Александр Герцен; благодаря их усилиям появилась сама возможность такого рода дискуссий. Они не только выработали язык, но и сформулировали основные темы — от отношения России к Европе до возможности «русского социализма». Иными словами, книга о том, как Карамзин, Чаадаев и Герцен делали Россию европейской.

 

Провокации и имитации

Но вернемся на 20 лет назад, в 1830-е, и переберем инструменты, с помощью которых Чаадаев совершил то, что совершил.

Главный из них, конечно, провокация. Чаадаев гениальный провокатор; его гибкий, изощренный, сильный ум способен проникнуть в мысли любой из сторон, он как бы может «думать за других», оттого спровоцировать реакцию несложно. В этом смысле интересна «Записка графу Бенкендорфу», сочиненная Чаадаевым около 1832 года. Текст написан в виде письма Ивана Киреевского Александру Бенкендорфу и представляет собой ответ на правительственные меры в отношении издаваемого Киреевским журнала «Европеец». В 1832 году вышло два номера журнала, третий был запрещен. Причина запрета, как часто бывает в России, трагикомическая. Царь Николай прочел в первом номере «Европейца» программную статью Киреевского «Девятнадцатый век» (или скорее ему донесли о ней) и рассвирепел. Сегодня очень сложно понять, отчего император набросился на совершенно невинное сочинение; впрочем, если хочешь найти крамолу, всегда ее найдешь. Но все-таки логика Николая была слишком параноидальной; даже Жуковский, воспитатель наследника престола, решил вступиться. И верно, выглядит все это очень и очень странно: «Его Величество изволил найти, что все статьи сии есть не что иное, как рассуждение о высшей политике, хотя в начале оный сочинитель и утверждает, что говорит не о политике, а о литературе, — но стоит обратить только внимание, чтобы видеть, что сочинитель, рассуждая будто бы о литературе, разумеет совсем иное; что под словом просвещение он понимает свободу, что деятельность разума означает у него революцию, а искусно отысканная середина не что иное, как конституция» (из письма А.Х. Бенкендорфа министру просвещения князю Карлу Андреевичу Ливену). Похоже на не очень смешной анекдот, довольно тупой, вроде известного советского о солдате, который видит во всем только одно — и известно, что одно, потому как он все время это видит. Можно предположить, что Николай I как был не очень умным солдафоном, так им и остался, однако все-таки стоит сказать пару слов в его защиту. Подданные Российской империи (не говоря уже о допетровской Московии) часто попадали в опалу или лишались жизни по еще более смехотворным поводам. Достаточно вспомнить, за что пострадал, к примеру, тот же самый Новиков: даже московский градоначальник князь Александр Александрович Прозоровский, заваливший Петербург доносами на Новикова, не ожидал, что издателя упекут в Шлиссельбургскую крепость на 15 (!) лет (слава Богу, другой самодур, Павел I, взойдя на престол, распорядился бедного Новикова освободить). Более поздние примеры — внезапная опала и ссылка Александром I своего карманного реформатора Сперанского, ссылка им же Пушкина (имевшая, надо сказать, хотя бы чуть больше оснований), а затем — серийная бессмысленная жестокость самого Николая, от чудовищной истории Полежаева до изуверского издевательства над петрашевцами. На таком фоне закрытие «Европейца» из-за того, что государю примерещилась «революция» при чтении словосочетания «деятельность разума», выглядит вполне милой, умеренно экзотической глупостью. Впрочем, отсутствие «разума» в «деятельности» российской власти в конце концов вызвало революцию, но только значительно позже.

Итак, Чаадаев как бы от лица Киреевского пишет объяснительную записку Бенкендорфу и распространяет ее среди знакомых в Москве. Шаг довольно странный, учитывая, что пострадать мог не только (и не столько) настоящий автор, сколько номинальный. Помимо всего прочего, Киреевский, один из основателей раннего славянофильства, думал совершенно по-другому, нежели Чаадаев, — и нежели автор письма Бенкендорфу.

Поначалу «Киреевский» расшаркивается перед генералом, совершенно с восточными церемониями, будто провинившийся паша перед визирем: «На мою долю выпало самое большое несчастье, какое может выпасть в монархии верноподданному и доброму гражданину, а именно — быть опозоренным в глазах своего государя». Дальше автор послания переходит к объяснениям — ему важно растолковать «правительству», что он на самом деле имел в виду и вообще кто он такой. Здесь текст становится исключительно интересным, ибо в нем Чаадаев, избегая риска выдать свое авторство, не уходит в религиозно-философские дебри, а пишет — насколько это возможно в данном случае — прямо на общественно-политические темы. Прежде всего он указывает, что принадлежит (Киреевский принадлежит, конечно, — Чаадаев был старше издателя «Европейца» на 12 лет) к «молодому поколению», некогда «мечтавшему о реформах в стране», то есть о «системах управления, подобных тем, какие мы находим в странах Европы». Более того, составитель «Записки графу Бенкендорфу» признается, что эти мечты объединяли его с теми, кто «преступными путями» пытался воплотить их в жизнь, устроив «ужасный бунт», — с декабристами. Именно здесь главная точка «объяснений» «Киреевского» — и именно здесь исходный пункт, тот нулевой уровень, откуда Чаадаев стал формировать новую повестку дня общественного мнения. Как мы уже говорили, старая повестка исчезла вместе с декабристами. И вот псевдо-Киреевский намечает новую.

Она несет в себе отпечаток старой и состоит из трех пунктов. «Серьезное и основательное классическое образование». «Освобождение наших крепостных». Наконец, «я желал бы для нашей страны, чтобы в ней проснулось религиозное чувство, чтобы религия вышла из того состояния летаргии, в которое она погружена в настоящее время». На первый взгляд немного рискованно, но ничего особенно подрывного. «Образование» власть поддерживала, но только определенного рода образование, нужное ей. Главное, что «Киреевский» не использует опасное слово «просвещение». Сюжет с освобождением крепостных был тогда очень актуален для Николая, так что здесь тоже все спокойно. Что касается «религии», то кто же будет против?

На самом деле главным пунктом был именно последний. «Записка» сочинена примерно через три года после «Философических писем», в которых прямо говорится о том, что главной причиной довольно печального состояния нынешней России и ничтожности ее истории является именно религия, то есть православие, отпавшее от универсального пути христианства, то есть католичества. Отсутствие мощного религиозного влияния, даже просто христианских основ жизни — вот главная беда страны и особенно общества (любопытно, что в «Письмах» Чаадаев не упоминает «правительство» вовсе). Соответственно, вывести религию из состояния летаргии — значит... непонятно, конечно, что на самом деле это значит то ли принять католицизм, то ли сблизиться с ним, то ли устроить реформу православия. Естественно, ничего подобного Киреевский не думал и у него были все причины недоумевать.

Далее «Киреевский» излагает «свои» взгляды на такие вещи, как «цивилизация», «разум», действительно пытаясь растолковать власти, что ничего плохого в «Девятнадцатом веке» зашифровано не было. Но даже здесь возникает — пусть очень осторожно и тонко — главная тема, точнее главный повод будущего «телескоповского скандала». Это рассуждения на тему «Россия и Европа». Здесь оно дается несколько в ином виде, с указанием на те преимущества, что дарует России ее нынешнее политическое устройство, и на те беды, причинами которых стала прискорбная европейская склонность к свободе, революциям и прочим неприятным вещам. Но Чаадаев ловко переводит разговор с этой темы на другую — «искать уроков» надо у «старой Европы», Европы христианской — именно поэтому направление умов в нашем XIX веке, изложенное, мол, в моей статье, вами столь жестоко раскритикованной, как раз и порицается. Конечно же, настоящий Киреевский ничего этого в виду не имел. Завершается «Записка» выражением надежды, что неприятное недоразумение будет как-то разрешено в пользу его, Киреевского: «Я не смею сомневаться в справедливости моего государя; я не могу поверить, что, если Он нашел в способе выражения моих мнений что-либо неприличное, заслуживающее наказания, Он и ныне может оставить тяготеть на мне удручающую тяжесть своего неблаговоления. Я думаю, напротив, что обнаружил бы неспособность оценить по достоинству великодушие Его Величества и благожелательное покровительство, которое Он оказывает литературе, если бы и ныне отказывал себе в надежде на то, что мне будет дано позволение вновь взяться за перо. А вас, генерал, прошу принять уверение в глубокой и искренней моей признательности за то, что вы благоволил с такой отменной добротою протянуть мне руку». На сегодняшний слух концовка звучит довольно издевательски, а по интонации напоминает финал рассказа Владимира Набокова «Адмиралтейская игла»: «Если так, то прошу Вас извинить меня, коллега Солнцев»*.

Так зачем же все это было написано и распространено? Кажется, по двум причинам. Первая — так сказать, общая, как бы сейчас сказали, «рамочная». Одним из условий любой дискуссии, а уж тем более общественной является понимание. Вроде бы банальность, но иногда следует напоминать очевидное. Дело не в том, что все всех должны понимать, отнюдь, тогда и разговора быть не может, если все и так ясно. Дискуссия возникает, когда есть зазор — и зазор между позициями оппонентов, и зазор между интенцией, высказанным мнением и восприятием этого высказывания другой стороной. Собственно, настоящая дискуссия может начаться только тогда, когда зазоры эти имеются, но они не становятся пропастями — и, более того, стороны хотят их преодолеть, пусть даже за счет молодецкой атаки на чужие позиции. Дискуссии не бывает без общей почвы, без каких-то заранее определенных — пусть по умолчанию — правил, без принимаемого оппонентами тезауруса. Все это априори должно быть в наличии. Соответственно, — мы здесь возвращаемся к Чаадаеву — он от имени Киреевского пытается объяснить власти, что именно имелось в виду, причем не только в статье «Девятнадцатый век» или даже в журнале «Европеец», но и вообще, что имеется в виду в головах поколения, рожденного в самом начале века. Более того, Чаадаев как бы разворачивает картину того, что вообще имеется в виду и что должно иметься в виду в сегодняшнем разговоре по поводу России, ее перспектив, ее состояния, ее места в Европе и т.д. Собственно, он обрисовывает ту самую повестку, что отчасти связана с предыдущей (условно «декабристской»), но в то же время от нее отличается, ибо сделать вид, что катастрофы 14 декабря 1825 года не было, невозможно. Набросав примерный состав этой повестки, он предлагает ее власти. В этом была ошибка — и Чаадаев быстро это понял. «Правительство» в подобном процессе совершенно лишнее — и четыре года спустя первое «Философическое письмо» апеллирует исключительно к «даме» и к читателям «Телескопа».

Вторая причина сочинения и распространения «Записки графу Бенкендорфу», видимо, заключается в том, что Чаадаев осторожно пытается ввести новые темы в эту самую повестку — даже не темы пока, а слова. Их две/два. Первая тема — необходимость вывести религию в России из летаргического сна. Ничего подобного в предыдущей повестке не было; религия, церковь вообще были по части императора Александра I и его мистически (а то и просто мракобесно, см. Михаил Магницкий) настроенных сподвижников последнего периода царствования. Чаадаев как бы намекает, что «реформы», преобразования в России невозможны в качестве светских — порукой чему может служить «потрясаемая волнениями» Европа, где перемены стали результатом зловредных идей энциклопедистов и все это кончилось кровавыми революциями. Отсюда мостик к необходимости реформы как самой церкви, так и места церкви в обществе и государстве — но здесь автор «Записки» молчит. Вторая тема, даже не столько тема пока, сколько словосочетание — «старая Европа». Должно показаться, что имеется в виду Европа до Великой французской революции, Ancien Régime, но мы-то, те, кто читал «Философические письма», знаем, что для Чаадаева XVIII столь же плох, как и XIX, ибо это век секуляристских идей, век Разума. Предыдущие столетия, начиная с XVI, тоже не очень хороши — все испортила Реформация, нарушившая единство христианства (читай — католицизма). Так что «старая Европа», которая может преподать урок России, — Европа средневековая, находящаяся под духовной властью папы. Понятно, что Бенкендорф ничего этого не знал, но среди читателей адресованной ему «Записки» наверняка были и те, кто уже читал «Философические письма», — Чаадаев же показывал их знакомым, да и слухи ходили**. Эти пассажи «Записки» Чаадаев адресует именно публике; он намекает на то, что, мол, вот она, повестка, даже Киреевский ее излагает вслед за мной. Неудивительно, что Иван Киреевский сильно рассердился.

Подобный ход, безусловно, является провокацией, но это провокация тонкая и не зловредная. Она в каком-то смысле положительна, в чем непохожа на большинство провокаций, ибо, в отличие от них, имеет целью не уничтожение или даже унижение визави; здесь задача иная — разбудить и пригласить к разговору, к размышлению. Поэтому, несмотря на неприятное (и даже болезненное) воздействие «телескоповского скандала» на него, Чаадаев, похоже, был удовлетворен тем, как все обернулось. Более того, создается впечатление, что Чаадаев специально выбрал наиболее подходящее время для частичного обнародования своих взглядов.


* Жаль, за недостатком места здесь нельзя сравнить «Записку графу Бенкендорфу» с «Адмиралтейской иглой», которая также представляет собой письмо, посвященное неверному прочтению реальности, — только в набоковском случае литература неправильно прочитывает случившийся в жизни любовный роман, а в чаадаевском — жизнь в лице императора неправильно прочитывает литературу, то есть даже вторичную литературу, статью о литературе.

** Более того, в 1833 году вышло дополненное издание книги Ивана Ивановича Ястребцова «О системе наук, приличных в наше время детям, назначаемым к образованнейшему классу общества», в которой были изложены (с упоминанием «одной особы» с инициалами П.Я.Ч.) некоторые историко-философские идеи Чаадаева.

Дата публикации:
Категория: Отрывки
Теги: Александр ГерценКирилл КобринНовое литературное обозрениеРазговор в комнатахНиколай КарамзинПетр Чаадаев