Альберто Мангель. Curiositas. Любопытство

  • Альберто Мангель. Curiositas. Любопытство / Пер. с англ. А. Захаревич. — СПб.: Издательство Ивана Лимбаха, 2017. — 472 с.

Многие века потребность совершать открытия побуждала людей двигаться вперед. Импульс, выраженный латинским словом CURIOSITAS, заставляет пытливый ум постоянно задавать вопросы, подталкивая к поиску ответов: зачем мы здесь? что всем движет? что потом? Curiositas как «желание знать» — это естественное любопытство, вовлекающее нас в бесконечный и кропотливый процесс познания.

Вниманию читателя предлагается экскурс в историю любознательности, рассказ о способах осмысления мира, нашедших отражение в литературе, философии и древних памятниках письменности.

 

Глава 4
Как увидеть то, о чем мы думаем?

 

С понятием «перевод» я познакомился в подростковом возрасте, причем даже не в раннем. Воспитывали меня на двух языках — английском и немецком, и в детстве переход с одного из них на другой никак не связывался у меня с попыткой передать на разных языках один и тот же смысл; это зависело от того, с кем я говорил. Одна и та же сказка братьев Гримм, прочитанная мною на двух языках, становилась двумя разными произведениями: в немецкой версии, напечатанной жирным готическим шрифтом и сопровождавшейся мрачными акварельными иллюстрациями, рассказывалась одна история; в английской, светлой, большого формата, с черно-белыми гравюрами — другая. Очевидно, что это не могла быть одна и та же история, потому что выглядела она в книгах по-разному.

Со временем я обнаружил, что меняющийся текст — по сути один и тот же. Точнее сказать, один и тот же текст из разных уст мог звучать по-разному, и в этом процессе менялось все, из чего он состоит: лексика, синтаксис, грамматика, мелодика, а также его культурные, исторические черты и эмоциональная окрашенность. В лингвистическом трактате «De vulgari eloquentia» («О народном красноречии»), написанном на латыни, но защищающем идею распространения местных языков, Данте перечисляет изменяемые при переходе из уст в уста элементы речи, показывая, из чего она складывается: «Во‑первых, из распределения ее напева; во‑вторых, из расположения частей; в‑третьих, из счета стихов и слогов».

Но как эти беспрестанные вариации сохраняют индивидуальное единство? Что позволяет мне сказать, что разные переводы сказок братьев Гримм, или «1001 ночи», или «Божественной комедии» Данте в действительности остаются одной и той же книгой? Существует старый философский парадокс: если у человека заменить все части тела на искусственные органы и конечности, будет ли это тот же человек? В каком из наших членов заложено индивидуальное начало? В каком из элементов заложена сущность стихотворения? В этом, как мне казалось, была суть загадки: если литературный текст — это вся совокупность черт, позволяющих назвать его сказками братьев Гримм или «1001 ночью», то что остается, когда каждая из этих черт заменяется другой? Быть может, перевод — это другое облачение, позволяющее тексту обращаться к тем, кто не вхож в его круг, как бедняцкие одежды, в которых халиф Харун аль-Рашид смешивался с толпой простолюдинов? Или это обман, подобный тому, что совершила камеристка в сказке о говорящем коне Фалладе, заняв место своей госпожи, чтобы незаконно выйти замуж за принца?1 На какую долю исходной неповторимости может претендовать перевод?

Любая форма письма в каком-то смысле является переводом слов, произносимых мысленно или вслух, в их зримое, наглядное отображение. Выводя свои первые слова по-английски с их скругленными ns и ms или по-немецки с их заостренными, как гребни волн, Ns и Ms, я начал осознавать, что текст становится другим, не только когда меняется словарь: он зависит и от формы воплощения. Когда я прочел рассказ Киплинга о любовном письме, отправленном в виде россыпи предметов, смысл которых должен разгадать возлюбленный, ведь каждый из них — это слово или несколько слов2, мне стало ясно, что мои каракули не единственные придают словам материальность. Существует иной способ — с помощью камушков, цветов и прочих мелочей. А значит, — думал я, — есть и другие. Так могут ли слова, отображая наши мысли, делать их зримыми как-либо еще? 

 

...Он человеку
Дал слово, а из слова мысль родилась,
Что служит измерением вселенной.
Перси Биши Шелли. «Освобожденный Прометей»


Ведет ли нас вопрос вперед по садовой тропе, порой зависит не только от слов, выбранных, чтобы его задать, но также от их вида и способа их представления. Нам давно уже ясно, как важен материальный аспект текста, а не только его содержание, чтобы донести желаемый смысл. В «Житии Адама и Евы», созданном между III и V веками н. э. (текст вошел в апокрифы, существующие во многих версиях на различных языках), Ева просит своего сына Сифа записать то, что произошло с ней и с его отцом, Адамом. "Выслушай, дитя мое! — говорит она. — Изготовь таблицы из камня, а другие — из глины и опиши на них всю мою жизнь и жизнь твоего отца, и все, о чем слышал от нас или видел сам. Если воду нашлет на наш род Всевышний, глиняные таблицы растворятся, а каменные останутся; но если огонь — каменные таблицы расколются, а глиняные обожжены будут [и затвердеют]». Любой текст зависит от свойств носителя, будь то глина или камень, бумага или экран компьютера. Не бывает сугубо виртуальных текстов, не зависящих от материального аспекта: любой, даже электронный текст характеризуется как словами, так и пространством, в котором эти слова существуют.

В небе Марса предок Данте, носящий имя Каччагвида, рассказывает ему о старых добрых временах, когда Флоренция была образцовым, достойным местом для жизни, и пророчит поэту скорое изгнание. Затем взволнованный этой встречей Данте направляется за Беатриче к небу Юпитера. Строй встречающих его там душ начинает образовывать слова, которые Данте постепенно с восторгом прочитывает:

И как, поднявшись над прибрежьем, птицы,
Обрадованы корму, создают
И круглые, и всякие станицы,

Так стаи душ, что в тех огнях живут,
Летая, пели и в своем движенье
То D, то I, то L сплетали тут.

Души образуют тридцать пять букв, из которых складываются слова DILIGITE IUSTITIAM QUI IUDICATIS TERRAM («Любите справедливость, судьи земли»), составляющие первую строку Книги Премудрости Соломона. Небо Юпитера — обитель законотворцев: латинское слово «lex», «закон», этимологически связано с «lego», «читаю» — на латыни, и с «leggere», «читать» на итальянском. То есть души законотворцев позволяют «прочесть» суть закона — того закона, который, в свою очередь, есть предмет любви и атрибут высшего блага. Затем финальная M превратится сначала в геральдическую лилию, а после — в орла. Фигура орла, изображенная душами праведников, сложившими прежде слова наставления, — это символ имперской власти, призванной вершить Божественное правосудие. Подобно птице Симург из персидской легенды, орел представляет собой единство всех душ, и каждая из них — это он. Древняя традиция, заложенная Талмудом, рассматривает мир как книгу, которую мы пишем и в которую сами вписаны: души в небе Юпитера олицетворяют это возвышенное представление. Орел, многообразный и неповторимый, обращается к Данте и говорит о высшем правосудии, столь непохожем на земное; и если нам не постичь справедливость божественных деяний, упрекать в этом следует себя, а не Творца.

Как соотносятся между собой явленное слово и человеческий язык — главный вопрос «Божественной комедии». Язык, как известно, — наиболее эффективный инструмент общения, но он в то же время препятствует исчерпывающему пониманию. Однако Данте убеждается, что язык — необходимое средство, даже если то, к чему мы стремимся, не облекается в слова. В появлении блаженных душ еще не предугадывается финальное откровение: язык должен пресуществиться в них, прежде чем Данте проникнется высшим смыслом происходящего.

До этого эпизода «Божественной комедии» язык дважды обретал осязаемость, становился «зримой речью». Сначала в эпизоде, когда Вергилий ведет Данте к вратам Ада, встречается триумфальная арка с эпитафией, которая безмолвно сообщает страннику в девяти стихотворных строках «сумрачного цвета»:

Я УВОЖУ К ОТВЕРЖЕННЫМ СЕЛЕНЬЯМ,
Я УВОЖУ СКВОЗЬ ВЕКОВЕЧНЫЙ СТОН,
Я УВОЖУ К ПОГИБШИМ ПОКОЛЕНЬЯМ.

БЫЛ ПРАВДОЮ МОЙ ЗОДЧИЙ ВДОХНОВЛЕН:
Я ВЫСШЕЙ СИЛОЙ, ПОЛНОТОЙ ВСЕЗНАНЬЯ
И ПЕРВОЮ ЛЮБОВЬЮ СОТВОРЕН.

ДРЕВНЕЙ МЕНЯ ЛИШЬ ВЕЧНЫЕ СОЗДАНЬЯ,
И С ВЕЧНОСТЬЮ ПРЕБУДУ НАРАВНЕ.
ВХОДЯЩИЕ, ОСТАВЬТЕ УПОВАНЬЯ. 

Данте способен прочувствовать эти строки, когда читает их, но он далек от их понимания и потому говорит Вергилию, что их смысл ему «страшен». Вергилий советует отринуть сомнения и страх, ведь поэту предстоит увидеть место, где «томятся тени, / Свет разума утратив навсегда». И предостерегает: Данте не должен попасть в их число. Слова на вратах воплощают божественную идею и, в отличие от деяний Всевышнего, кои бывают неисповедимы, даны для постижения человеческим разумом. Вергилий вводит поэта "в таинственные сени". Странствие начинается.

Во второй раз язык обретает материальность, когда ангел, стерегущий Чистилище, острием своего меча семь раз выводит на лбу Данте букву P, символизируя семь смертных грехов (от итальянского peccati). Сам поэт не может видеть эти буквы, но, покуда он, уступ за уступом, взбирается на священную гору, они одна за другой начинают исчезать, и, пройдя очищение, странник достигает вершины, где расположен райский сад. Начертание семи букв P и их постепенное стирание составляют непременный ритуал, который надлежит совершить перед небесным вознесением. У входа — три ступени: это, по мнению некоторых толкователей, аллегория сердечного покаяния, признания грехов и искупления в трудах; дальше — отвесный путь вверх, и во время подъема ангел предостерегает Данте, чтобы тот не оглядывался. Вторя наказу, данному жене Лота, он велит забыть прежнее греховное бытие:

Войдите, но запомните сначала,
Что изгнан тот, кто обращает взгляд. 

Буквы P на челе Данте, которые сам он прочесть не может, хотя знает о них, воплощают язык предостережения.

Письмо — это всегда искусство материализации мысли. "Когда слово пишется, — учил Августин, — то пишется знак для глаз, при помощи которого приходило бы на ум то, что относится к слуху». Письмо относится к «заклинательным» искусствам, связанным с визуализацией и передачей мыслей, переживаний, предчувствий. Живопись, пение и чтение в полной мере принадлежат к этому особому роду деятельности, возникшему из способности человека познавать мир, воображая его. В один прекрасный день, давным-давно, наш далекий предок впервые вдруг понял, что ему (или ей) вовсе не обязательно совершать действие, чтобы получить о нем представление; действие само происходит в голове, его можно наблюдать, изучать, размышлять над ним, здесь и сейчас видеть, как оно складывается. То, что возникает в воображении, следует как-то назвать — преобразовать зримое явление в звучащий эквивалент, чтобы при произнесении этих звуков можно было вновь возродить образ вещи — как по волшебству. В некоторых обществах звук заменял материальное представление — отметки на глине, насечки на дереве, рисунки на полированном камне, каракули на листе. Опыт, почерпнутый из реальности, теперь мог быть зашифрован посредством языка или руки и дешифрован ухом или глазом. Как фокусник, показывающий в ящике цветок, который затем по его воле исчезает и снова появляется на глазах у изумленной публики, наш предок подарил нам возможность творить чудеса.

К какому бы обществу ни принадлежали читатели, это будет общество письменного слова; как и положено в подобных социумах (хотя не всеми исполняется), каждый 100 пытается усвоить коды общения своих сограждан. Не в любом обществе необходима визуальная расшифровка языка: часто достаточно звучания. Выходит, что древнее латинское выражение scripta manent, verba volant, что означает «написанное остается, слова улетают», несправедливо для устных обществ, в которых смысл высказывания можно трактовать так: «написанное умирает и остается на листе, произнесенное вслух обретает крылья и улетает». Читатели же понимают это так: оживить написанные слова способно только чтение.

Две школы мысли предлагают конкурирующие теории языка. Подробности их дискуссии выходят далеко за рамки этой книги, но обобщенно скажем так: номиналисты издавна настаивают на том, что уникальные вещи существуют лишь в реальности — то есть они не зависят от нашего сознания, и слова выражают нечто существующее, только если соотносятся с определенными предметами или явлениями, — в то время как реалисты, также соглашаясь с тем, что мы живем в мире, существующем независимо от нас и от наших мыслей, считают, что некоторые категории вещей, так называемых «универсалий», не обязаны своим существованием индивидуальным явлениям, которые они символизируют, и могут наравне с этими явлениями обозначаться словами. Язык радушно вбирает оба представления и дает наименования как индивидуальному, так и всеобъемлющему. Быть может, оттого, что в обществах письменного слова подобная вера в прочность языкового синкретизма выражена слабее и их члены полагаются на материализацию слова как упрочение животворной силы языка. Verba мало, нужны scripta3.


1 Речь идет о сказке братьев Гримм «Гусятница»
2 Имеется в виду рассказ Редьярда Киплинга «За чертой».
3 Verba — слова, scripta — тексты (лат.).

Дата публикации:
Категория: Отрывки
Теги: Издательство Ивана ЛимбахаМангель АльбертоЛюбопытство Curiositas