Иэн Макьюэн. Черные псы

  • «Эксмо», 2012
  • Когда-то они были молоды, полны грандиозных идей и смысл жизни был виден в очищении человечества от скверны в огне революции. Но зло неуязвимо, если пребывает в надежном прибежище — в человеческой душе. И сумма несчастий не уменьшится, пока оно обитает там. Без революции во внутреннем мире, сколь угодно долгой, все гигантские планы не имеют никакого смысла. Автор романа предоставляет героине понять это тогда, когда ее вселенная сузилась до стен палаты дома для престарелых.
  • Купить книгу на Озоне

Бернард велел таксисту отвезти нас к Бранденбургским воротам, но на поверку решение это оказалось ошибкой, и я постепенно начал понимать, что имела в виду Гюнтерова соседка. Людей действительно было слишком много, и машин тоже. И без того перегруженные дороги приняли на себя дополнительный груз отчаянно дымящих «вартбургов» и «трабантов», в первый раз выехавших полюбоваться новой жизнью. Все вокруг — и восточные, и западные немцы, и иностранцы — превратились в туристов. Мимо нашего застрявшего в пробке автомобиля гуртом шли компании западноберлинских подростков с пивными банками и бутылками шампанского, распевая футбольные песни. Я, сидя в полумраке автомобильного салона, вдруг пожалел, что я не во Франции, высоко над Сан-Прива, и не готовлю дом к зиме. Даже и в такое время года в теплые вечера там слышен звон цикад. Затем, вспомнив историю, рассказанную Бернардом в самолете, я вытеснил это чувство решимостью вытянуть из него, пока мы здесь, все, что только возможно, и вернуться к работе над книгой.

Мы расплатились с таксистом и вышли на тротуар. До памятника Победе было минут двадцать ходу, а оттуда, прямо перед нами, разворачивалась широкая улица 17 июня, ведущая прямо к воротам. Кто-то занавесил дорожный указатель куском картона с надписью «9 ноября». Сотни людей шли в том же направлении. В полумиле впереди стояли подсвеченные иллюминацией Бранденбургские ворота, слишком маленькие и приземистые на вид, если учесть их общемировую значимость. У их подножия широкой полосой сгустилась тень. И, только подойдя поближе, мы поняли, что это собирается толпа. Бернард вроде бы даже замедлил шаг. Он сцепил за спиной руки и чуть наклонился вперед, будто бы навстречу воображаемому ветру. Теперь нас обгоняли все.

— Когда ты был здесь в последний раз, Бернард?

— Знаешь, а ведь на самом деле я этой дорогой вообще никогда не ходил. Берлин? Была здесь такая конференция, посвященная Стене, в честь пятой годовщины ее постройки, в шестьдесят шестом. А до того, боже ты мой! В пятьдесят третьем. В составе неофициальной делегации британских коммунистов, которая приехала, чтобы выразить протест — нет, это слишком сильно сказано, — чтобы выразить восточногерманской компартии нашу почтительную озабоченность тем, как она подавила Восстание. Когда мы вернулись домой, нам от некоторых товарищей досталось за это по первое число.

Мимо нас прошли две девушки в кожаных куртках, джинсах в обтяжку и в усеянных серебряными гвоздиками ковбойских сапогах. Двигались они, взявшись под руки, и на взгляды, которыми провожали их мужчины, реагировали не то чтобы с презрением: они на них просто не реагировали. Волосы у обеих были выкрашены в черный цвет. Колыхавшиеся сзади одинаковые хвостики дополняли беглую ассоциацию с пятидесятыми годами. «Впрочем, — подумал я, — у Бернарда наверняка были другие пятидесятые». Он тоже проводил их взглядом, слегка нахмурившись. И нагнулся, чтобы что-то сказать мне на ухо доверительным шепотом. Особой необходимости в этом не было, потому что людей рядом с нами не оказалось, а со всех сторон неслись звуки шагов и голосов.

— С тех самых пор, как она умерла, я ловлю себя на том, что смотрю на молоденьких девушек. Разумеется, в моем возрасте это просто нелепо. Но я смотрю не на их тела, а на их лица. Отыскиваю ее черты. Это уже вошло в привычку. Я постоянно пытаюсь отследить какой-нибудь жест, выражение лица, что-нибудь этакое в глазах или волосах, что снова сделает ее для меня живой. И кстати, ищу я не ту Джун, которая была тебе знакома, в противном случае я бы пугал старушек. А ту девушку, на которой когда-то женился...

Джун на фотографии в рамке. Бернард положил руку мне на локоть.

— Есть и еще кое-что. В первые полгода я никак не мог отделаться от мысли, что она попытается со мной связаться. Ничего необычного в этом, видимо, нет. Скорбь заставляет человека быть суеверным.

— Как-то не очень укладывается в твою научную картину мира.

Фраза вышла неожиданно легкомысленной и резкой, и я уже успел о ней пожалеть, но Бернард кивнул:

— Ты совершенно прав, и я, конечно, постепенно пришел в себя, как только набрался сил. Но какое-то время мне казалось, что если мир неким немыслимым образом действительно таков, каким она его себе вообразила, тогда она просто не сможет не связаться со мной, чтобы сказать, что я был не прав, а она права: что на свете действительно существует Бог, и вечная жизнь, и место, куда душа отправляется после смерти. И прочая чушь. И что она каким-то манером постарается сделать это через девушку, похожую на нее. И в один прекрасный день какая-нибудь из этих девушек явится ко мне с посланием.

— А теперь?

— Теперь это вошло в привычку. Я смотрю на девушку и оцениваю ее с той точки зрения, сколько в ней от Джун. Те девушки, которые только что прошли мимо нас...

— Да?

— Та, что слева. Не обратил внимания? Губы у нее точь-в-точь как у Джун и овал лица тоже почти такой же.

— Я не разглядел ее лица.

Бернард чуть сильнее сжал мне руку.

— Я все-таки должен спросить тебя, поскольку постоянно об этом думаю. Давно уже хотел спросить. Она говорила с тобой об интимных вещах — о нас с ней? Нелепое воспоминание о «размерах», которыми «обзавелся» Бернард, заставило меня на миг смутиться.

— Ну конечно. Она постоянно думала о тебе.

— И о какого рода вещах шла речь?

Скрыв один набор шокирующих подробностей, я почувствовал себя обязанным предъявить другой, равноценный.

— Ну... э-э... она рассказала мне про первый раз, когда вы... про ваш первый раз.

— Н-да.

Бернард отдернул руку и сунул ее в карман. Какое-то время, пока он обдумывал услышанное, мы шли молча. Впереди, прямо посередине улицы 17 июня, сбились в кучу микроавтобусы новостных компаний, передвижные аппаратные, спутниковые антенны, подъемные краны с камерами и грузовики с генераторами. Под деревьями Тиргартена немецкие рабочие выгружали из машины темно-зеленые будки переносных туалетов.

Вдоль длинной нижней челюсти Бернарда ходили желваки. Голос у него сделался глухим. Нас явно ожидал приступ гнева.

— Значит, именно об этом ты и вознамерился писать?

— Послушай, я ведь даже еще и не приступал...

— А тебе не приходило в голову узнать мое мнение на сей счет?

— Я в любом случае покажу тебе все, что напишу. Ты же знаешь.

— Боже правый! О чем она думала, когда рассказывала тебе подобные вещи?

Мы поравнялись с первой из спутниковых тарелок. Из темноты навстречу нам катились подгоняемые легким ветерком пластиковые стаканчики из-под кофе. Бернард раздавил один ногой. В толпе, собравшейся возле ворот, примерно в ста метрах от нас, раздались не слишком дружные аплодисменты. Хлопали добродушно, наполовину дурачась, как хлопает публика, собравшаяся на концерт, когда на сцену поднимают рояль.

— Послушай, Бернард, то, что она мне рассказала, носит ничуть не более интимный характер, чем твой рассказ о ссоре на станции. Если хочешь знать, главная тема была: насколько смелым шагом для юной девушки это считалось в те времена, что лишний раз доказывало, насколько сильно она была к тебе привязана. И кстати, ты в этой истории выглядишь просто на зависть. Складывается такое впечатление, что ты был... ну, скажем так, весьма одарен по этой части. Собственно, она употребила слово «гений». Она рассказала мне, как ты метнулся через всю комнату, распахнул окно во время грозы и принялся кричать по-тарзаньи, а в комнату вихрем летели листья...

Бернарду пришлось кричать, чтобы перекрыть гул дизельного генератора:

— Бог ты мой! Да ведь это было совсем в другой раз! Два года спустя. Это было в Италии, мы снимали комнату на втором этаже, а под нами жили хозяева, старик Массимо и его тощая жена. Они у себя в доме вообще не терпели никакого шума. А потому занимались мы этим не дома, а в полях, где угодно, где могли найти место. А потом однажды вечером разразилась жуткая гроза, она и загнала нас в дом, и вокруг так грохотало, что они нас все равно не слышали.

— М-да... — начал было я.

Но гнев Бернарда уже перекинулся на Джун:

— Зачем, интересно знать, она все это выдумала? Книжки стряпала, вот зачем! Наш первый раз — это была катастрофа, полная и беспросветная катастрофа. Она его переписала для официальной версии. Выкрасила и залакировала.

— Если ты хочешь все расставить по своим местам...

Бернард смерил меня подчеркнуто презрительным взглядом и двинулся дальше, выговаривая на ходу:

— Мое представление о мемуарах несовместимо с описаниями чужой сексуальной жизни, как будто это какое-то идиотское шоу. Неужели тебе кажется, что в конечном счете жизнь сводится именно к этому? К голому траханью? К сексуальным триумфам и неудачам? Чтобы публике было над чем посмеяться?

Мы проходили мимо телевизионного фургона. Я заглянул внутрь и увидел дюжину мониторов с одним и тем же изображением: репортер хмурится, держа в одной руке какие-то записи, с другой у него небрежно свисает болтающийся на проводе микрофон.

Из толпы донесся громкий вздох, долгий, нарастающий гул недовольства, который постепенно начал набирать силу и превращаться в ропот.

Настроение у Бернарда внезапно поменялось. Он резко развернулся ко мне.

— Ну что, я так понимаю, что тебе очень хочется все знать! — крикнул он. — И вот что я тебе скажу. Моя жена могла интересоваться поэтической истиной, истиной духовной или даже своей личной истиной, но ей никакого дела не было до истины, до фактов, до той самой истины, которую два разных человека могут признать таковой независимо друг от друга. Она выстраивала системы, выдумывала мифы. А потом выстраивала факты в соответствии с ними. Бога ради, забудь ты про секс. Вот тебе тема: как люди, подобные Джун, подгоняют факты под собственные идеи, вместо того чтобы делать наоборот. Почему люди занимаются этим? Почему они до сих пор продолжают этим заниматься?

Ответ был очевиден, но я как-то все не решался произнести его вслух — и тут мы дошли до края толпы. Две-три тысячи человек собрались для того, чтобы увидеть, как Стену разрушат в самом важном, символически значимом месте. Возле трехметровых бетонных блоков, которые перегораживали подход к воротам, стояла цепочка молодых и явно нервничающих восточногерманских солдат, лицом на запад. Табельные револьверы были при них, но кобура висела подальше от глаз, за спиной. Перед шеренгой прохаживался взад-вперед офицер, курил и посматривал на толпу. За спиной у солдат высился ярко освещенный облупленный фасад Бранденбургских ворот с еле-еле колышущимся на ветру флагом Германской Демократической Республики. Толпу сдерживали барьеры, а гул возмущения, судя по всему, был адресован западноберлинской полиции, которая уже начала перегораживать своими микроавтобусами подступы к бетонному ограждению. В тот самый момент, как мы подошли, кто-то бросил в одного из солдат полную пивную банку. Она пролетела высоко и быстро, оставляя за собой пенный след, тут же выхваченный из темноты бьющими поверх голов телевизионными прожекторами, и, когда она прошла над головой молодого солдата, из толпы тут же раздались возмущенные крики и призывы по-немецки не допустить насилия. Голоса звучали несколько необычно, и тут до меня дошло, что десятки людей сидят на деревьях.

Протиснуться в первые ряды нам особого труда не составило. Толпа там оказалась куда более цивилизованной и разношерстной, чем я себе представлял. Маленькие дети сидели на плечах у родителей, и оттуда им все было видно ничуть не хуже, чем Бернарду. Двое студентов продавали мороженое и воздушные шарики. Старик в черных очках и с белой тростью стоял, задрав подбородок, и слушал. Вокруг него зияло обширное пустое пространство. Когда мы подошли к барьеру, Бернард указал мне на западноберлинского полицейского офицера, который разговаривал с восточногерманским армейским офицером.

— Обсуждают, как им контролировать толпу. Полпути к объединению уже пройдено.

После недавней вспышки манера держаться у Бернарда сделалась несколько отстраненной. Он оглядывался вокруг с невозмутимым, едва ли не царственным видом, который плохо вязался с утренним возбужденным состоянием. Должно быть, и событие это, и все эти люди обладали для него своеобразным очарованием, но до определенного предела. Через полчаса стало ясно, что ничего такого, что удовлетворило бы толпу, здесь не произойдет. Не было видно ни кранов, которые смогли бы оторвать от земли пару участков Стены, ни тяжелой техники, которая сдвинула бы с места бетонные блоки. Но Бернард уходить не хотел. Так что мы остались стоять и мерзнуть дальше. Толпа — существо медлительное и недалекое, и ума у нее куда меньше, чем у любого из составляющих ее людей. Эта конкретная толпа приготовилась простоять здесь всю ночь, терпеливо, как сторожевой пес, в ожидании события, которое, как всем нам было совершенно ясно, не произойдет. Во мне начало подниматься чувство раздражения. Повсюду в городе шел праздник; здесь же, кроме тупого терпения толпы и сенаторского спокойствия Бернарда, смотреть было не на что. Прошел еще час, прежде чем мне удалось уговорить его пройтись пешком до блокпоста «Чарли».

Мы двинулись по тропинке вдоль Стены; цветистые граффити на ее поверхности в свете фонарей казались черно-белыми. Справа виднелись заброшенные здания и пустыри с мотками проволоки, горами мусора и разросшимся за лето бурьяном.

На языке у меня давно вертелся вопрос, и сдерживаться мне больше не хотелось.

— Ты ведь десять лет оставался в партии. Для этого тебе наверняка пришлось не раз и не два подгонять под идею факты.

Мне хотелось вывести его из этого самодовольного спокойствия. Но в ответ он всего лишь пожал плечами, поглубже закутался в пальто и сказал:

— Ну да, конечно.

Он остановился в узком проходе между Стеной и каким-то заброшенным зданием, пропуская вперед шумную компанию американских студентов.

— Как там звучит эта цитата из Исайи Берлина, которую не вспоминал только ленивый, особенно в последнее время, — насчет фатального свойства утопий. Он пишет: «Если мне точно известно, как привести человечество к миру, справедливости, счастью и безграничному созиданию, есть ли цена, которая покажется слишком высокой? Для того чтобы сделать этот омлет, я должен иметь право разбить столько яиц, сколько сочту нужным». Обладая тем знанием, которое у меня есть, я попросту не исполню собственного долга, если не смирюсь с мыслью о том, что здесь и сейчас может возникнуть необходимость принести в жертву тысячи людей, дабы обеспечить вечное счастье миллионов. В те времена мы формулировали эту мысль совсем иначе, но общее направление подхвачено верно. Если ты игнорировал или переформатировал пару неудобных фактов ради того, чтобы сохранить единство партии, какое это имело значение по срав нению с потоками лжи, которыми обливала нас капиталистическая пропагандистская машина, как мы ее тогда называли? Так что ты впрягаешься в работу на общее благо, а вода вокруг тебя поднимается все выше. Мы с Джун вступили в партию довольно поздно, и с самого начала воды уже было по колено. Новости, которых мы не хотели слышать, все равно просачивались. Показательные процессы и чистки тридцатых годов, насильственная коллективизация, массовые депортации, трудовые лагеря, цензура, ложь, гонения, геноцид... В конце концов противоречия становятся слишком вопиющими, и ты ломаешься. Но гораздо позже, чем следовало бы. Я положил билет на стол в пятьдесят шестом, чуть было не сделал этого в пятьдесят третьем, а должен был бы положить его в сорок восьмом. Но ты продолжаешь упорствовать. Ты думаешь: сами по себе идеи хороши, вот только у руля стоят не те люди, но ведь это не навсегда. К тому же проделана такая большая работа, не пропадать же ей даром. Ты говоришь себе: никто не обещал нам легкой жизни, практика пока еще не успела прийти в соответствие с теорией, на это требуется время. Ты убеждаешь себя в том, что идет «холодная война» и большая часть этих слухов — клевета. И разве можешь ты так жестоко ошибаться, разве может ошибаться такое количество умных, смелых, самоотверженных людей? Не будь у меня научной подготовки, я, наверное, цеплялся бы за все это еще дольше. Именно лабораторная работа демонстрирует со всей наглядностью, насколько это просто: подгонять результат под теорию. Это в нашей природе — желания наши сплошь пронизывают нашу систему восприятия. Хорошо поставленный эксперимент обычно спасает от этой напасти, вот только этот эксперимент уже давно вышел из-под контроля. Фантазия и реальность тянули меня в разные стороны. Венгрия была последней каплей. Я сломался.

Он помолчал немного, а потом заметил спокойно:

— В этом и состоит разница между Джун и мной. Она вышла из партии за много лет до меня, но так и не сломалась, так и не научилась отделять фантазию от реальности. Просто сменила одну утопию на другую. Политик она или проповедник, не важно, главное — фанатичная вера в идею...

Вот так оно и вышло, что в конце концов контроль над собой потерял именно я. Мы проходили мимо участка Стены и прилегающей пустоши, до сих пор известной как Потсдамерплац, проталкиваясь между группами людей, собравшихся у ступеней смотровой площадки и у киоска с сувенирами в ожидании хоть каких-то событий. Больше всего вывела меня из равновесия даже не столько откровенная несправедливость сказанного Бернардом, сколько отчаянно вспыхнувшее раздражение на трудности человеческой коммуникации, — и передо мною возник образ повернутых друг к другу зеркал, лежащих в постели вместо любовников, с уходящей в бесконечность последовательностью постепенно бледнеющих подобий истины, вплоть до полного ее претворения в ложь. Я резко развернулся к Бернарду и нечаянно выбил запястьем из руки у стоящего рядом человека что-то мягкое и теплое. Сосиску в булочке. Но я был слишком возбужден, чтобы извиниться перед ним. Люди на Потсдамерплац соскучились по зрелищам; как только я начал кричать, все головы повернулись в нашу сторону и вокруг нас начал выстраиваться круг.

— Херня полная, Бернард! Хуже того, злонамеренная! Ты лжец!

— Мальчик мой...

— Ты же никогда не слушал того, что она тебе говорила. И она тоже не слушала. Вы обвиняете друг друга в одном и том же. И фанатиком она была ничуть не в большей степени, чем ты. Два идиота! И каждый пытается взвалить на другого собственное чувство вины.

Я услышал, как у меня за спиной мою последнюю фразу торопливым шепотом переводят на немецкий. Бернард попытался вывести меня за пределы круга. Но я был настолько зол, что с места двигаться отказался напрочь.

— Она говорила мне, что любила тебя всегда. И ты говоришь то же самое. Какого черта вы потратили столько времени, и чужого тоже, и ваши дети...

Именно это последнее, незаконченное обвинение вывело Бернарда из состояния замешательства. Он стиснул губы так, что рот превратился в прямую линию, и сделал шаг назад. Неожиданно весь мой гнев куда-то улетучился, и место его занял неизбежный приступ раскаяния: кто сей выскочка, который пытается на тонах, мягко говоря, повышенных что-то объяснить этому достойному джентльмену относительно брака, возраст которого вполне сопоставим с его собственным возрастом? Толпа утратила к нам интерес и понемногу начала перетекать обратно, в очередь за модельками часовых башен и за открытками с изображением нейтральной зоны или пустых песчаных пляжей контрольно-следовой полосы.

Мы двинулись дальше. Я еще не настолько пришел в себя, чтобы извиниться за вспышку. Единственное, на что я был пока способен, это понизить до минимума тон и хотя бы по видимости сохранять здравость мысли. Шли мы бок о бок, быстрее, чем раньше. О том, что и у Бернарда в душе бушует ураган, свидетельствовало выражение его лица — или, вернее, отсутствие всякого выражения.

Я сказал:

— Она не просто перескакивала с одной пригрезившейся ей утопии на другую. Она искала. Она не пыталась делать вид, что знает ответы на все вопросы. Это был поиск, приключение, которого она искренне желала бы любому человеку, хотя и не пыталась ничего никому навязывать. Да и возможностей у нее таких не было. Она же не инквизицию пыталась учредить. К догматике, к организованным формам религии у нее интереса не было. Картинка, которую нарисовал Исайя Берлин, в данном случае не имеет отношения к делу. Не было такой цели, ради которой она стала бы жертвовать другими людьми. Никаких яиц она разбивать...

Перспектива хорошего спора оживила Бернарда. Он встрепенулся, и я сразу же почувствовал, что меня простили.

— Ты не прав, мальчик мой, совершенно неправ. Назови это хоть поиском, хоть приключением, обвинения в абсолютизме это с нее не снимает. Ты мог быть либо с ней вместе, делать то же самое, что делает она, либо — нет тебя. Ей хотелось медитировать, изучать мистические тексты и все такое, и ничего дурного в этом нет, вот только это не для меня. Я предпочел вступить в лейбористскую партию. А этого она перенести не могла никак. И в конечном счете настояла на том, что жить мы будем раздельно. Я как раз и был одним из тех яиц. Были и другие — дети, например.

Пока Бернард говорил, я пытался понять, чем, собственно, я в данный момент занят: пытаюсь примирить его с покойной женой?

Так что сразу после того, как он договорил последнюю фразу, я дал понять, что полностью с ним согласен, поднял руки ладонями вперед и сказал:

— Слушай, а чего тебе больше всего не хватало, когда она умерла?

Мы дошли до одного из тех мест у Стены, где прихоть картографа или какой- нибудь давно забытый приступ политического упрямства вызвали к жизни внезапный спазм, изгиб прямой линии, при том, что буквально через несколько метров Стена возвращалась к прежнему своему течению. В непосредственной близости от этого места стояла пустая дозорная вышка. Не говоря ни слова, Бернард начал карабкаться вверх по лестнице, и я за ним следом. Взобравшись наверх, он указал на что-то рукой:

— Смотри.

Вышка напротив, как и следовало ожидать, тоже пустовала, а внизу, в свете люминесцентных прожекторов, на расчерченном граблями песке, под которым скрывались мины противопехотные и мины-ловушки, а также автоматические спуски для пулеметных турелей, десятки кроликов беззаботно перескакивали от одного клочка зелени к другому.

Дата публикации:
Категория: Отрывки
Теги: Издательство «Эксмо»Иэн Макьюэн