Франция без Парижа

Глава из книги Александра Гениса «Странник. Путевая проза»

О книге Александра Гениса «Странник. Путевая проза»

Франция без Парижа, словно тело без мозжечка, теряет координацию и рассыпается на части. За что я люблю ее еще больше.

Дижон

В придорожном сортире не было унитаза.

«Не Америка», — подумал я. Но стоило закрыть дверь, как из вделанного в стенку динамика раздался мелодичный шепот Азнавура, которого даже сюда транслировало парижское «Радио Ностальжи».

«Не Америка», — опять подумал я.

На самом деле тут была даже не Европа. В этой глубокой провинции Франция оставалась самой собой — страной, счастливо сдавшейся виноградникам. Решительно захватив Бургундию, они обнимали дома с погребами, тесно обступали телеграфные столбы, крепко сжимали дорогу, выкраивая лишний метр у асфальта. Лучшая лоза жила за высокой оградой. Путь к ней преграждали ворота с адресом, который до сих пор я встречал лишь на этикетках в той части магазина, куда забредал по ошибке.

Одни знатоки ценят в вине вкус, другие — аромат, третьи — год, и все — цену. По-моему, все это — глупости. Качество вина определяется радостью и делится на стаканы. Первый служит прологом. Он отрезает день от праздника: пригубив, ты уже по ту сторону. Кто-то отпустил вожжи и теперь время работает на тебя. С каждым глотком и минутой, дух приподнимается над телом. Не отрывается, как с водкой, а неспешно парит, лениво касаясь дна. Второй стакан ставит его на ноги, прибавляя языку уверенности, а сердцу благодарности. Третий включает душевность. И тут — на благодушии — пора остановиться, чтобы все повторить за ужином. Хорошо еще и то, что в Бургундии можно не разбираться, ибо трудно ошибиться, заказывая не белое, не красное, а то, что меняет сны и учит петь. Я не понимаю, как живут люди, ежедневно участвующие в этой мистерии. Еще труднее мне понять тех, кто отсюда уезжает.

Я бы не стал, хотя в этой глуши никто не говорил по-английски. В этом, собственно, не было нужды: иностранцев в городе было двое — мы с женой. Ставни закрывались в девять, фонари стояли редко, не слышно было даже телевизоров. Вечерняя улица казалась скучнее Пруста, но мне она все равно нравилась, ибо по обеим сторонам дома с обнаженными балками вываливали на тротуар брюхо. Один из них, ровесник трех мушкетеров, стоял уж совсем набекрень. За частым переплетом чердачного окошка тлел оранжевый абажур. Я бы туда переехал, но место оказалось занятым, о чем мне и сказала выглянувшая хозяйка.

— Давно вы здесь живете? — спросил я на пальцах.

— 400 лет, — ответила она, указав на дату, выбитую над порталом.

Эренбург считал, что даже красота не спасает французскую провинцию от скуки.

«Здешние церкви — писал он, — все равно что музей итальянской живописи в Пензе».

Мне трудно согласиться, потому что я и сам вырос вроде как в Пензе, но — с архитектурой. А с ней не бывает провинции: в старом городе каждый переулок ведет к собору, а он-то уж точно — столица.

Шартр

Пара разномастных шпилей кафедрального собора, как и раньше, торчали прямо из поля. Приближение ничего не изменило. Собор подавлял город, он был его центром и причиной, поэтому весь день мы не могли отойти — ни далеко, ни надолго. Погода быстро менялась, и мы постоянно забегали внутрь, полюбоваться тем, что натворила с витражами новая туча.

У каждого окна был свой сюжет — полупонятный, полузнакомый, как слова в мессе. Мы знали — о чем, и ладно. От старых мастеров не требовали подробностей — ветвь заменяла сад, плод — соблазн, череп — грех. Рассказ лепился из цвета и не зависел от действительности. Богородица любила синий. Злодеи носили желтое. Рыцари получались зелеными, кони — розовыми, неба не было вовсе.

Каждый витраж в церкви безошибочно балансировал между наррацией и декорацией. Смысл и красота складывались в подвижную гармонию. Любой луч менял состав, но всегда к лучшему. Цветной воздух дрожал в соборе, выжимая последние фотоны из заходящего солнца. Когда оно исчезло, заиграл орган. Сперва я даже не заметил инструмента, да и теперь он терялся в каменных зарослях, но звук нельзя было не узнать: токката и фуга ре минор. В триллерах ее играют свихнувшиеся монстры, здесь она была на месте.

Романтики сравнивали средневековые соборы с лесом, с кружевами, с симфонией, мы, как все умное и сложное, — с компьютером. Чтобы он заработал, в него надо загрузить программу. Бах писал что-то вроде них, лучшие из них. Они создавали резонанс музыки с архитектурой, поднимая душу к крыше.

Чтобы все это возникло, не нужен Бог, достаточно было в него верить, и этому помогали мощи. Они питали собор чудотворной энергией, которую мы, путая форму с содержанием, не умеем ощутить. И зря. Ведь плоть святого — его кость или прядь — убеждала прихожан в том, что вся эта дикая история — правда. Мощи служили залогом обещанного бессмертия. Трудно понять? А вы посмотрите на Итигэлова. Как легко нетленный труп бурятского ламы внушил 21-му веку те же надежды, что и 13-му.

Выйдя, наконец, наружу, мы повстречали на площади клоуна, на которого я не обратил внимания утром. Сейчас он показался странным. Клоун не собирал мелочь, развлекая публику. Разряженный по-цирковому, он исполнял необходимую средневековому благочестию роль. Хроники именовали ее «жонглер Господа». К вечеру, однако, он угомонился и тихо сидел на скамье с живой курицей. Между ними стояла бутылка красного.

Шамбор

— Вчера мы были в гостях у Бога, — объявил я программу, — сегодня отправимся к царям.

Помня, что во французском письме слишком много лишних букв, я дважды сверился с путеводителем, набирая на клавиатуре навигатора название королевского замка: Chambord.

Путь был неблизкий, но мы не торопились — воскресенье. В деревнях народа почти не было, разве что — прохожий с багетом. Зато людной оказалась площадь городка, в названии которого фигурировало три дефиса. Народ валил в церковь. Увильнув от службы, мы бегло осмотрели норманнскую колокольню и поехали дальше, погоняемые столь же суровым голосом из GPS. Полагаясь на него, я не взял с собой карты, поэтому мне нечего было возразить, когда пошли уже совершенные закоулки. Сперва исчезли бензоколонки, потом улицы, затем дома. Зато на сжатых полях появились люди с палками.

— Землемеры? — предположила жена.

— А псы?

Издали раздались выстрелы, собаки бросились за добычей. Чем дальше мы ехали, тем чаще встречались довольные охотники: осень, пасмурно, покойно. Когда поля сменились лесом и из чащи вышла пара в капюшонах с грузом дров для камина, я вспомнил, что уже видел такое на «Временах года» у Брейгеля. «Рубка сучьев».

Дорога, однако, неуклонно сужалась. Сперва исчезла разделительная полоса, потом — обочина, затем — канавы. Мы ехали по лесу, и ветви цеплялись за фары. Но навигатор уверенно сокращал расстояние до цели, а когда жена выражала озабоченность, я отвлекал ее сведениями из ученой монографии, проштудированной до отъезда.

— В Шамборе, — говорил я, — 400 комнат и сокровищ без счету. Франциск I считался законодателем мод, и кавалеры носили на танцах составные шелковые шоссы цвета крамуази.

— Крамуази, — завороженно повторила жена, но тут все испортила чайка. Ей нечего было делать вдали от трех морей, в самом центре Франции.

— Перелетная, — объявил я с лживой уверенностью, но со мной уже не разговаривали.

Между тем, как торжественно объявил навигатор, мы достигли места своего назначения. В любом случае дальше ехать было некуда, потому что тропа обрывалась в болоте. Из него высовывался невысокий столбик с названием Chambord. Буквы, включая непроизносимую, совпадали, но замком не пахло.

— Нечто похожее королю Артуру устроила Фата-Моргана, — попытался я разрядить обстановку, но она не разряжалась. Тогда я вылез из-за руля и отправился за помощью в единственное строение, составлявшее Шамбор. Оно напоминало изрядный курятник и являлось, если верить вывеске, мэрией. Во дворе стоял старик с вилами. Он с таким восторгом смотрел в нашу сторону, что у меня зародилось подозрение: иностранцев здесь не было с войны.

— Шамбор? — спросил я его по-французски.

— Шамбор, — согласился он.

— Шато? — продолжил я беседу.

— Сhateau?! — с восхищением переспросил он и пошел за женой.

Когда мы разворачивались, они все еще хохотали. Только выбравшись на шоссе, мы узнали, что уехали от замка на 300 километров к северу. Зато до Гавра — рукой подать.

— Хорошо хоть в Англию не проскочили, — робко пошутил я, не рассчитывая на ответ. Навигатора тоже никто не слушал. Благодаря ему я узнал, что во Франции есть два очень разных, хоть и пишутся они одинаково, Шамбора. Хорошо еще, что на обратном пути у нас было вдоволь времени, чтобы решить, какой из них — настоящий.

Форс-мажор

Столь безмятежной я видел атмосферу лишь однажды — 11 сентября, когда в Америке отменили авиацию. Но сейчас все было по-другому: в городе царил почти праздничный хаос. Друзья решили, что я нарочно.

— В Париже? — сказали в трубку. — В апреле? Что же ты там делаешь? Посыпаешь голову пеплом?

— Почти, — ответил я на сарказм, ибо возразить было нечего. На Елисейских Полях зацвели каштаны, и городское небо залила весенняя лазурь, которую не портили самолетные выхлопы. Столь безмятежной я видел атмосферу лишь однажды — 11 сентября, когда в Америке отменили авиацию. Но сейчас все было по-другому: в городе царил почти праздничный хаос.

Вулкан — не террор, вулкан — форс-мажор, препятствие непреодолимое, но законное, в котором винить некого и не хочется. В извержении нет унизительной беспомощности. Природа — достойный соперник, перед которым не стыдно склониться. Мы, конечно, ее покорили, но не всю, не везде, не всегда и ненадолго. Кроме того, вулкан идет Парижу. Жюль Верн был ими одержим и вставлял чуть не в каждый роман. Последний вызов прогрессу, вулкан у него — явление грозное, великолепное, сверхъестественное, но земное, вроде Наполеона или башни Эйфеля.

Туристы, во всяком случае, переносили бедствие стоически. Особенно американские. Наземный транспорт им не светил, и в ожидании летной погоды они перебирались по городу с чемоданами, не переставая фотографировать и жевать. С официантами американцы говорят по-французски, даже если им отвечают по-английски. По-английски они могли и дома, а сюда собирались всю жизнь. Как известно, после смерти праведные американцы попадают в Париж, а тут они — мы — в нем еще и застряли.

Стихия отключила обычный — ненормальный — распорядок жизни. Внезапно ты выпал из расписания, и появилась возможность сделать все, что собирался успеть в следующей жизни. Теперь можно сходить в Лувр — дважды, послушать Рамо в церкви Мадлен, купить на базаре клубники, проведать Пиаф на кладбище Пер-Лашез, смотаться на блошиный рынок, устроить пикник в Булонском лесу, а главное — бродить по городу до ломоты в ступнях и немоты в коленях.

Парижа не бывает много, потому что он построен клином. Каждый бульвар кончается торцом и смотрит в три четверти. Прямой, но не скучный, город кажется воплощением вкусной жизни в роскошных интерьерах доходного дома. Довольный собой и окружающим, у меня он вызывает зависть и неприязнь к современности. Иногда мне кажется разумным отменить за ненадобностью целые отрасли искусств — живопись, писание романов, архитектуру. Лучше, чем тогда, все равно не сделают.

«Париж, — написал Вальтер Беньямин, — столица XIX столетия».

Фокус, однако, в том, что тут оно так и не кончилось. Если Рим — вечный город, то Париж — вчерашний. ХХ век пронесся над ним, еле задев. В Первую мировую войну парижане обходились без круассанов, во Вторую — без отопления. Чтобы согреться, Сартр писал в кафе, теперь здесь целуются — даже американцы.

Внезапно над Монмартром образовалась туча, и стало хлестать.

— В дождь, — трусливо сказал я, — Париж расцветает, как серая роза.

— Лучше бы ты взял зонтик, — хмуро ответила жена.Но зонтики, специально купленные от апрельских дождей, дожидались нас в отеле, и мы спрятались под карниз. Когда небо расчистилось, в нем показался первый за всю неделю самолет. Пауза, похоже, кончилась.

Дата публикации:
Категория: Отрывки
Теги: Александр ГенисИздательство «Новое Литературное Обозрение»