В них стреляли, они умирали. Неизвестное интервью с Борисом Стругацким

Текст: Михаил Лемхин

В них стреляли, они умирали

Неизвестное интервью с Борисом Стругацким

Нынешним двадцати-тридцати­летним, наверное, трудно представить, что в советское время у Стругацких были миллионы читателей, их книги в считанные часы исчезали с прилавков, но вот напечатать статью о Стругацких, не говоря уже — интервью, готова была далеко не всякая газета.

Когда знакомый журналист из многотиражки ЛГУ попросил меня взять интервью у Бориса Стругацкого, я отнесся к этой затее с серьезной долей скептицизма. Но знакомый уверял, что с редактором согласовано, а редактор в свою очередь провентилировал (как тогда выражались) это дело в соответствующих сферах.

«Ничего у них не выйдет», — сказал Борис Натанович, но согласился дать интервью.

В одной из папок с бумагами Стругацких и о Стругацких я обнаружил пять машинописных листков с правкой разными чернилами и карандашом, с вопросами на полях и вписанными от руки цитатами. Заголовка нет. На первом листке стоит дата: «Октябрь, 1981 г.»

Портативные магнитофоны если и существовали в ту пору, то я их не видел. Ответы Бориса Стругацкого я записывал тезисно, в блокнот. Сочинив текст, принес ему поправить. Потом еще раз этот текст переписал. Интервью мы с Борисом Натановичем решили закончить цитатой из «Гадких лебедей». Повесть эта, как известно, была опубликована в ФРГ издательством «Посев», в Советском Союзе никогда не печаталась, и мы (по-моему, это была идея Бориса) решили попробовать — проскочит цитата или нет.

Не проскочила. Интервью долго валялось в редакции, но его так и не напечатали. Было ли то виной имя Стругацких, мое ли имя (я был отказником с двухлетим стажем) или хорошо информированный цензор действительно споткнулся о цитату — я не знаю.

Книги Стругацких издаются и переиздаются. Вышло два собрания сочинений. Сейчас готовится новое, тридцатитомное. И мне кажется, это интервью будет так же интересно сегодняшним читателям Стругацких, как оно могло бы быть интересно тем читателям, которые так и не увидели его 27 лет назад.

— Борис Натанович, вы окончили математический факультет нашего университета, вы астроном по специальности — и вот вы прозаик. Каким образом литература взяла верх над астрономией?

— Что значит, взяла верх? Просто поменялись местами работа и хобби. Скажем так: любимая работа и хобби. С детства читая фантастику, мы — и Аркадий Натанович, и я — пробовали и писать ее. Потом в доме появилась машинка — весьма допотопное сооружение, но с очень мягкими клавишами. Между прочим, это весьма серьезно подтолкнуло нас. Я помню, Аркадий написал рассказ, а я, перепечатывая, его расширил, придумал что-то и превратил рассказ в повесть. К тому времени, когда мы на пари взялись сочинять «Страну багровых туч», каждый из нас уже много чего написал, но все это никуда не годилось.

— Фантастику?

— Да, фантастические рассказы, повести... И вместе мы тоже пробовали писать. Что же касается астрономии, то я был уверен, что именно Аркадий станет астрономом. Он ходил в кружок во Дворец пионеров, мастерил огромные телескопы, все свои деньги тратил на оптику и различные приспособления, наблюдал, записывал...

Борис Натанович снимает с полки книгу. Это «Курс описательной астрономии» П. К. Штернберга 1915 года издания.

В правом верхнем углу форзаца аккуратная наклейка с надписью черной тушью старательным детским почерком:

«Из астрономической библиотеки А. Н. Стругацкого. № 11».

— Написав «Страну», мы долго ходили с ней по разным издательствам, пока не попали в «Детгиз», где покойный ныне Кирилл Андреев почувствовал в этой повести что-то новое. «Страну» приняли, до публикации было еще далеко, лет пять, но мы ощущали себя уже иначе. Появились рассказы: «Спонтанный рефлекс», потом «Извне», навеянный экспедицией, в которой я побывал. Но мы совсем не считали себя писателями, мы просто писали то, что нам было интересно, и так, как, мы считали, нужно писать фантастику. Нам не нравилась фантастика, которая появлялась тогда. Казалось удивительным, почему люди стремятся идти за Жюлем Верном — а мы были уверены, что в наше время ничего путного так не сделаешь, — а не по пути Беляева, Уэллса. Мы полагали, что мы-то знаем, как нужно писать, и покажем это всем. Как нужно писать? Следовать за правильными образцами, не копировать дословно, а идти в этом направлении — и все будет в порядке. Так мы думали тогда.

— Тут еще все на своих местах: астрономия — работа, литература — хобби. Но вот пришло время, и они поменялись местами.

— Это случилось нескоро, когда физически стало трудно писать и работать.

— И вы выбрали литературу.

— Если хотите, астрономия мне была интересна, я получал удовольствие от работы, но интересна была и литература, здесь было чувство, что мы делаем — можем сделать — что-то новое. Так вот литература и превратилась в профессию, а астрономия в хобби.

— В моем представлении механизмы мышления гуманитария и человека, занимающегося точными науками, разные. А вот вы совмещаете в одном лице и то, и другое. Как это получается?

— Дело в том, что в основе любой творческой работы лежит воображение. Без воображения нет творчества. Чтобы что-то сделать, нужно построить в своем воображении модель, заставить ее двигаться. Модели в голове математика словно острова, они имеют свои очертания, они связаны друг с другом какими-то нитями. Конечно, все это очень абстрактно, но одновременно и чрезвычайно конкретно. Конкретность скрыта за непонятным не математику языком. Скажем, полет — для математика это очень конкретно. Нечто летящее в данной среде, при данной скорости. Ряды уравнений. Очень конкретно — и любой, кто понимает этот язык, однозначно прочтет написанное. Однозначно и весьма абстрактно, потому что безразлично — камень это, самолет, ракета или консервная банка. Писатель же мыслит людьми, походкой, жестами, мыслит цветами, ветром, бликами на воде, колебанием веток. Что такое полет для писателя? Нечто совершенно конкретное и весьма индивидуальное — возможно, только ему присущий комплекс ассоциаций, ощущений, возникающих в его голове при слове полет. И все это совершенно абстрактно для любого читателя, которого писатель не сумел заставить пережить и ощутить полет.

Получается, что эти два способа мышления — математика и писателя — и отличны, и сходны. Существуют произведения литературы, похожие на доказательство теоремы. С другой стороны, существуют теоремы — вероятно, большинство наиболее интересных теорем — полученные эвристически. Представьте себе: математику ясен результат, вопрос за немногим, за ерундой — доказать. И сплошь и рядом бывает, когда за «А» идет «В», а потом вдруг появляется «D». Почему «D» — не доказано, но совершенно ясно, что — «D». Зачастую первые доказательства теорем именно потому неуклюжи: нужно восстанавливать звено, которое ты проскочил интуитивно; математику и так все ясно, и вот он без интереса, кряхтя, доказывает то, что ему очевидно.

— Но все же, с чего начинается ваша работа: с идеи, могущей быть сформулированной, когда вы знаете, что, отправившись из пункта «А», история завершится в пункте «Z», и нужно только доказать то, что вам и так очевидно, или с эмоционального толчка, с импульса, который обрастает мясом сюжетных ходов, подробностей, взятых из собственного чувственного опыта, а уже из этого конгломерата в конце концов рождается результат?

— Трудно сказать. Произведение возникает каждый раз по-своему и может возникнуть из какой-то мелочи, ерунды. Но вот вопрос — почему одно возникает, а другое так и остается ненаписанным?

Из ящика письменного стола Борис Натанович вытаскивает тетрадь, перелистывает ее. Это рабочий дневник.

— Вот пожалуйста, в один день записаны два сюжета: «Вечный человек»... — Борис Натанович читает запись. — А вот другое: «Знание, взятое с неба, не может принести пользу». Еще через несколько дней записано: «Операция «Маугли». Как вы понимаете, из второй записи появился «Пикник», из третьей «Малыш», а первая так и осталась нереализованной.

Я даже и забыл про этот сюжет. Сюжетов таких лежит немало — о каких-то мы уже и не думаем, иные обсуждаются время от времени, некоторые добрались до составления плана, а есть еще и такие, которые мы начали писать и написали солидно, но не пошло, не ожило... Почему так получается? — Борис Натанович листает дневник: — Вот «Жук в муравейнике», он задуман давно, в 1975 году, и все время было ощущение, что мы это напишем, особенно после того, как появились строчки, ставшие эпиграфом: «Стояли звери около двери, в них стреляли, они умирали». Но лежало и не писалось. Впрочем, понятно, в 1975 году мы начали работу над сценарием «Сталкера» и работали очень долго. Однако, что-то было в «Жуке», хоть он и лежал без движения. Была грусть. Когда мы представили себе судьбу этого человека, то поняли, что он неизбежно должен погибнуть. Была грусть по герою, который еще не написан, но обречен на смерть.

— Вы поняли, что вот этот герой, этот характер в данных обстоятельствах должен погибнуть, но вы-то не хотели, чтобы он умирал.

— Да, именно так. И проигрывалось множество вариантов его спасения. Например, все понимающий Горбовский, который появляется в критический момент, словно этакий Бог из машины. Был вариант — наш герой улетает с Земли, понимает, что бороться невозможно, и улетает. Но это тоже не подходило — он не тот человек, чтобы уклоняться, не из таких. Даже жребий тянули — не сами, маму попросили — и по жребию выпала «смерть». Но если бы и вытащили «живой», все равно он должен был умереть...

— Так ведь и сказано на первой странице: «В них стреляли, они умирали».

— Между прочим, мы не сразу стали писать от лица Максима. Сначала был вариант, когда повествование велось от лица нашего героя, но что-то все время нас не устраивало, и только когда изменился повествователь, когда совместились, так сказать, читатель и сыщик, тогда работа пошла. Тогда получалось, что читателю известно ровно столько же, сколько и рассказчику.

— Может быть, интуиция подсказала вам, что, избрав Максима рассказчиком, вы несомненнее обоснуете неизбежность смерти вашего героя. Если рассказ ведется Максимом, вам проще показать его внутренний мир, а он ведь один из тех — хотя лично он и не хочет убивать, — один из тех, или, по крайней мере, часть той силы, что убивает Льва Абалкина.

— Типичное рассуждение литературоведа: а ну-ка, потянем за эту ниточку, да там же все связано! Сейчас мы этот клубок размотаем!

— Почему бы и нет? Найти бы только нужную ниточку, Борис Натанович.

— Ищите, ищите...

— Теперь у меня самый простой вопрос: какие из написанных вами книг вы сами любите больше?

— Я думаю, самая значительная наша книга «Улитка на склоне». Я люблю еще «За миллиард лет до конца света», «Второе нашествие марсиан», «Пикник на обочине».

— Читатели нашей газеты — будущие филологи и математики, физики и юристы, у них самые разнообразные интересы, но литература обращается к ним ко всем. Одна и та же книга — в том числе и многие ваши книги — читается и химиками, и лингвистами. Что бы вы хотели донести до этих очень разных читателей, что бы вы пожелали молодым читателям «вычитать» из ваших книг?

— Максимум, о чем может мечтать любой писатель, добиться сопереживания. На большее и рассчитывать нельзя. Читатели ищут разное — острый сюжет, социальные идеи. Главное, чтобы читатель поверил в созданный нами мир. Если поверил, значит, он выслушал нас, значит, наша беседа, наша с ним встреча состоялась.

— И последний вопрос: какими вы хотели бы видеть теперешних двадцатилетних, когда они выйдут из стен университета в НИИ, на заводы, на фабрики и в школы?

— Один из наших героев, писатель, ответил на этот вопрос: «Умными. Честными. Добрыми... Хотелось бы, чтобы вы любили свою работу и работали бы только на благо людей... Вот примерно так».

Борис Натанович Стругацкий. Портрет работы Михаила Лемхина

Фото Михаила Лемхина

Дата публикации:
Категория: Интервью
Теги: Стругацкие