Мария Рыбникова. Стена

Мария Рыбникова родилась и выросла на Севере, но не смогла устоять перед обаянием Петербурга и со временем переехала в город на Неве. Сочинять истории начала в раннем детстве, но в художественные тексты они стали оформляться только в 2016 году, благодаря обучению в литературной мастерской Дмитрия Орехова и Андрея Астватцатурова. Этот рассказ ― один из первых литературных опытов автора.

Рассказ публикуется в авторской редакции.

Стена

Если приподняться с кушетки, то сквозь мутное с разводами окно виден больничный сад. Не понятно, почему его называют садом ― в нем нет ни клумб с цветами, ни газонов, деревянные лавочки вросли в землю, облезли и посерели. Лысые осины в свете фонарей бросают изогнутые в судорогах тени на кирпичную стену ограды.

На стене надпись: «Надя». Белой облупившейся краской по выщербленному кирпичу. Пунктирная «Н». «А» колокольчиком. «Д». На «Д» дрогнула рука и оставила длинный хвост-комету на правой лапке. «А» от «Я» почти ничего не осталось, слабая тень, едва различимая при скудном ночном освещении. Надя...

― Василий Федотович, ― громкий шепот дежурной медсестры, просунувшей голову в оранжевую щель приоткрытой двери, оборвал мои размышления, ― опять шастаете по ночам! А ну-ка марш в постель!

― Не спится, Леночка, ― прошептал я в ответ и сделал покорный шаг от окна в сторону кровати. Закружилась голова, пол поплыл под ногами, и если бы я не оперся о стену, наверняка бы упал.

― Ну вот! ― тихо возмущалась Лена, уже подхватившая меня под локоть. ― Допрыгались! Ночью-то спать надо, а кому не спится, мы сейчас укол сделаем. Ладно, Василий Федотович?

Мне нравится Лена. Она единственная из всех дежурных медсестер, которой не все равно. Ее сменщицы, молодые толстоногие бабы, подходят с брезгливостью, разговаривают мало и с раздражением и в перерывах курят в форточку. Один раз я проходил мимо ординаторской нашего отделения психической патологии и слышал, как одна из них с матерком сказала другой: «Дала, ***, сегодня Перехватову не те таблетки. А че им всем будет-то? Старичье одно. Один хрен скоро помирать». У Лены ― мягкие руки и пухлое девчоночье лицо. Мне нравится, когда она приходит ко мне по ночам. Иногда после порции снотворного она по-свойски садится на край кровати и сидит со мной, пока я не засну. Поэтому я позволил ей сделать себе укол. Ей будет приятно думать, что она облегчила мои страдания.

«Совсем другое дело! Я зайду попозже проведать, как вы тут», ― шептала Лена. Когда она укрывала меня одеялом и, как воспитательница в детском саду, подтыкала его со всех сторон, я почувствовал, как ее теплые пальцы касаются моих плеч. От этого стало уютно, я закрыл глаза и стал вспоминать самый счастливый и самый страшный день моей жизни.

Да, это был твой день ангела.

Я стоял на гудящем и колыхающемся перроне среди толпы московских дачников ― в то лето поезда до Ново-Сергиево шли битком. Голоса, окрики, смех тонули в звенящем от кузнечиков воздухе, пассажиры возились с багажом, выгружали картонные коробки, передавали друг другу корзины для пикника. Вся эта привокзальная суета приводила в движение тяжелые пласты неподвижного воздуха, который, перемешиваясь с паровозным жаром, удушливыми волнами обволакивал толпу. Я вытирал лоб платком и терпеливо ждал, когда толчея рассеется. Наконец сквозь редеющее мельтешение тел как сквозь раздуваемые после дождя облака я начал различать тебя: сначала твой смуглый профиль, потом край твоего солнечно-желтого сарафана и дочерна загоревшие руки, нетерпеливо крутящие травинку. Надя...

«Надя!», ― кричу тебе.

Ты обернулась, и через секунду уже кружилось передо мной твое смеющееся ямочками лицо, пролетел мимо паровоз с каруселью вагонов, размножилась и зарябила в глазах старенькая станционная сторожка с тюлевыми занавесками, и весь мир пришел в движение и завертелся вместе с тобой. Чуть пошатываясь, в легком опьянении от жары, объятий и головокружения, хохоча и опираясь друг о друга, мы побрели по разбитой проселочной дороге к вашей даче.

Я помню эту единожды виденную мной дорогу так, словно прошел ее тысячу раз. Цветущий луг и ты, идешь чуть впереди, обрывая васильки и клевер, а неугомонные руки сами заплетают стебельки в косички, затем перелесок, снимаешь туфли и шагаешь по песку, высоко поднимая босые ноги, тщательно выискивая место, куда ступить, чтобы не уколоться сосновой иголкой, а я не могу оторвать взгляд от твоих загорелых щиколоток. За перелеском тропка круто сворачивает, и мы входим в деревню ― несколько крепко сбитых приземистых домов и бабы в платках, копошащиеся в огородах, и чуть поодаль на пригорке твой барский дом ― чья-то чудом уцелевшая в пожарах гражданской войны усадьба.

Еще за палисадом сквозь стрекот насекомых стало слышно, что внутри кто-то ходит и громко разговаривает. Ты мягко вывернула свою ладонь из моей и быстро зашагала вперед, взбежала по ступеням и откинула тюлевую занавеску, колыхавшуюся в дверном проеме, как откидывает кулису концертмейстер перед тем, как объявить следующий номер.

― Папа, привет! Голоса в гостиной замолкли на полуслове ― Ааа, это вы тут! ― с легким, чуть деланным разочарованием в голосе, протянула ты, ― Ну, заходи, Базилио!

Я шагнул в комнату. Посреди просторной гостиной стояли двое молодых людей.

Один из них, светловолосый и худой, с бледными глазами за круглыми стеклами очков, неуловимо похожий на какую-то речную рыбу, прижимал к себе огромный букет пионов. «Этого еще не хватало!» ― пронеслось у меня в голове.

― Надя, добрый вечер! У вас сегодня именины... И я подумал... ― заикаясь промямлил очкастый.

― Ах, какая прелесть! Это мне? ― ты, подбежав, уткнулась носом в букет. ― Волшебно! Волкострелов! Вы превзошли себя! Я вам сегодня рада. Ну, раз приехали ― оставайтесь на ужин! Но обещайте только не занудствовать! Базиль, знакомься! ― обернулась ты ко мне, ― это папины студенты. Они все время тут торчат и не дают нам отдыхать спокойно, ― шутливо произнесла ты, и я ревностно отметил, как ты, сама того не осознавая, по-женски кокетливо поправила волосы.

― Иван, ― подошел ко мне бледный и протянул свою прохладную и вялую руку.

― А вы кто? ― просто спросила ты, поворачиваясь ко второму гостю, широкоплечему и симпатичному парню с большим шрамом на правой щеке.

― Арсений. Потапов. Вторая хирургическая кафедра, лечфак. Очень рад, ― он дружелюбно повернулся ко мне, и я пожал и его крепкую горячую ладонь.

― Пойдем, пока суть да дело, я познакомлю тебя с папой, ― предложила ты, ― Он у себя?

― Говорит по телефону, ― почти хором ответили двое.

― Тогда покажу тебе твою комнату, ― ты потянула меня за собой куда-то во внутренние помещения дома. Проходя мимо Волкострелова, ты приподнялась на цыпочки и звонко поцеловала его в щеку. ― Спасибо!

Он молниеносно залился пунцовым румянцем. Мне тут же захотелось стащить с него очки и брякнуть их об пол.

― Эти студенты такие смирные, нам не помешают, ― сказала ты с пренебрежением, но все же чуть извиняющимся тоном, когда мы вышли из гостиной в коридор. ― Не думала, что кто-то может знать про мои именины. Это так старомодно...

― Да уж, ужасно нелепый предлог...

― Не злись, прошу.

― Вот еще, был бы повод.

― Вот именно. Не злишься?

― Нет.

― Тогда поцелуй меня. Да не в коридоре же, глупый, сюда...

Ты толкнула какую-то дверь, и мы, обнявшись, ввалились в полутемную комнату: я целовал твои губы, шею, плечи, беспорядочно, чтобы успеть на вкус попробовать все, а ты стала мягкой, словно свежеиспеченная булочка, и послушно таяла от прикосновения моих торопливых рук. Шорох в дальнем конце зала заставил меня обернуться и замереть от неожиданности ― мы были не одни.

У окна комнаты ― это была библиотека ― я только в тот момент разглядел стеллажи вдоль стен, с пола до потолка заполненные книгами, ― стоял невысокого роста человек с седой шевелюрой ― твой отец. Мы с тобой отпрыгнули друг от друга, как ошпаренные. Жгучие щупальца стыда сжали внутренности, и я почувствовал, как кровь горячим фонтаном пульсирует у меня в голове. Ты первая нарушила вакуум, образовавшийся в комнате.

― Пап! ― громогласно воскликнула ты. ―А мы тебя искали! Это Базилио. Я тебе рассказывала. Вот.

Я сделал несколько нетвердых шагов в сторону окна и, стараясь держаться как можно прямее, произнес: «Рад знакомству, профессор! С именинницей вас!»

Твой отец долго смотрел на меня, не мигая ― льдистые, острые как маленькие скальпели, сверкающие из-за глянцевой поверхности очков, глаза рассекали мое лицо надвое.

Затем он кивнул и, как бы в раздумьях, медленно поднял мне навстречу свою маленькую гладкую руку: «Иван Кириллович».

У меня посвежело душе, как после грозы. Я даже посмел улыбнуться.

Впрочем, профессор оставался мрачен.

― Надя, там у меня студенты приехали, Ивана ты знаешь, и еще один, Арсений. Распорядишься покормить их ужином и всех нас заодно?

― Уже! ― откликнулась ты, в повеселевшем голосе почти уже не чувствовалось испуга, и вышла проверить, как обстоят дела на кухне, тихо притворив за собой дверь.Мы с твоим отцом остались наедине.

Профессор медленно прошел вглубь комнаты и замер ко мне спиной. Я молча и благоговейно рассматривал его. Так вот оно какое, светило советской медицины. Хирург, которому доверяют свои хвори члены политбюро. Единственный человек во всем Союзе, который режет высшее партийное руководство и получает за это не пулю в затылок, а собственную кафедру в университете и казенную дачу. Говорят, он один раз зашивал связки самому Вождю.

Тут я спохватился: надо что-то ведь сказать, извиниться за разыгравшуюся у него на глазах сцену.

― Иван Кириллович, вы не подумайте про меня... ― начал я, ― у меня относительно Надежды самые серьезные намерения...

Он обернулся ко мне и спросил:

― Как ваше имя?

― Что?

― Как вас зовут, Базилио?

― А... Василий. Перехватов.

― Василий. Надя говорила, вы работаете в Органах?

― Да, это так, ― ответил я осторожно, наблюдая за реакцией профессора.

― Что же... ― потирая руки перед собой, он опустился в бархатное кресло, стоящее у стены. ― Могу ли чем-то быть полезен вам?

― Полезен? ― снова эхом откликнулся он и перевел свои колючие глаза на меня. ― Я скоро могу отправиться в длительную поездку. Далеко от Москвы. Понимаете меня? Нужно, чтобы Наде не пришлось последовать за мной. Вы сумеете? Кто-то должен позаботиться о ней.

У меня похолодело внутри. Так значит, уже началось. Но почему он? И что теперь делать?

― Я не... Я... По другой линии... В этих вопросах я не решаю... ― сбиваясь отвечал я, чувствуя, как рубашка становится мокрой и начинает липнуть к спине.

Профессор вонзился в меня взглядом.

― Для вас и для Нади я сделаю все, что смогу, чего бы мне это ни стоило, ― в конце концов выдавил я.

Твой голос, раздавшийся издалека и приглашавший к столу, позволил мне вздохнуть с облегчением. Ужин накрыли в гостиной. К счастью, в профессорском доме существовало табу на разговоры о медицине, погоде и политике во время еды, и тогда Потапов, оказавшийся страстным книгоманом, любителем философии и спорщиком, предложил поговорить о случае и судьбе.

Ты, сидевшая рядом со мной, под столом положила мне ладонь на колено.

― Вот ты, Базиль, веришь в то, что все, что происходило, происходит и будет происходить в этом мире ― незыблемо предопределено?

― Конечно, не верю, ― ни секунды не колеблясь, ответил я.

― Это почему? ― спросил Потапов.

― Ну как почему? Мне кажется, что всем нам, находящимся в этой комнате образованным людям, должно быть понятно, что события в мире и в жизни случаются потому, что у них на то были определенные предпосылки: экономические, политические ну или частные жизненные обстоятельства, если взять отдельного человека. Если цепочка этих предпосылок складывается одним образом, то развивается один сценарий, если другим, то другой. Все это довольно очевидно!

― Ну ведь как-то получается так, что в одних случаях цепочка складывается одним образом, в других ― другим, а в третьих ― не складывается вовсе. Кто-то за этим стоит?

― Мы за этим стоим! Мы! Люди. От нас зависит все ― полетит ли когда-нибудь человек на Луну, начнется ли война... Да все зависит.

― И что же война ― начнется? ― спросил Потапов. Что было ответить на это? У нас в Управлении война шла уже давно. На протяжении нескольких месяцев мы разрабатывали, согласовывали, меняли и дополняли планы укрепления боевого духа войск ― «на всякий случай». Все мы знали, что она неизбежна, но никто не предполагал, что должно послужить ее началом, и от этого сложно было до конца осознать ее реальную близость. «В июне войны не будет», ― гласили утренние новости на селекторе. И мы тысячу раз повторяли эту мантру, так, что сами в нее поверили.

― Войны не будет, ― ответил я и поднял глаза на твоего отца. Он смотрел себе в тарелку безо всякого выражения.

― Фуух, я так и думала, ― беззаботно воскликнула ты, ― Базиль-то точно знает!

― Послушайте, а жизнь? Как с этим быть? ― упорствовал Потапов.

― Мне странно слышать такой вопрос от медика! Разве не вы каждый день возвращаете к жизни людей, уже стоящих на краю могилы? Разве не вы вырезаете опухоли, кормите больных пилюлями, делаете им уколы, чтобы поставить их на ноги? Человеческая жизнь в руках докторов! Да и зачем бы тогда были нужны врачи, если бы все было решено наперед?!

― Но врачи же не всесильны.

― Вопрос квалификации?

― Как сказать...

― А что, ― вступилась ты, ― если врач делает лишь часть своей работы, скажем, 50%, а остальное ― зависит от воли свыше? Ведь много же таких случаев, да, пап? Сделал ты больному операцию: все прошло успешно, все показания к тому, что пойдет на поправку, а он взял и умер. Или наоборот ― по показаниям не жилец, ан нет, выкарабкивается с того света. Может, хороший человек, или должен сделать что-то важное, вот и возвращает ему бог жизнь.

― Надя, если тебя послушать, так получается, хорошие люди и болеть не должны! ― возразил я.

― Должны. Через болезнь познается ценность жизни.

― А что, по-другому ее никак нельзя познать?

― Ну как, например?

― По-моему, ценность жизни в принципе не обсуждается. И тем не менее нельзя ее возводить в абсолют. Есть ситуации, когда ты сознательно приносишь ее в жертву ради чего-то важного и великого.

Все сидящие за столом внимательно слушали.

― Ради родины. Ради свободы. Ради счастья будущих поколений. Ради истины, как Джордано Бруно. Ради любимой женщины, в конце концов.

― А сами-то вы ради чего из вышеперечисленного готовы жизнь отдать? ― вдруг спросил Волкострелов, в упор глядя на меня своими влажными глазами.

― Ах, Волкострелов! ― воскликнула ты. ― Давайте обойдемся без провокаций.

― А я отвечу. Если надо будет ― ради любого из названных. Я сам хозяин своей жизни ― за что захочу, за то и отдам.

― А если надо будет ― кто же вас спрашивать будет, чего вы хотите? Я недоуменно воззрился на Волкострелова. «Что за бред он несет?» ― мелькнуло у меня в голове, и я хотел уже ответить, но решил, что выйдет очень резко и промолчал.

― Ну а Вы, Иван Кириллович, что по этому поводу думаете? ― спросил Потапов, чтобы заполнить сгустившуюся тишину.

Профессор задумчиво прищурился.

― Был у нас в больнице такой эпизод. Привозили солдатика одного, у которого жена умерла. Он восемь раз пытался покончить жизнь самоубийством. Резал вены, глотал снотворное, прыгал с моста, выходил из окна, под поезд пытался шагнуть ― и каждый раз жив оставался. Привезут его ― а он плачет, сокрушается, что опять ничего не вышло. Потом через несколько лет умер от воспаления легких. Вот такой человек хозяин собственной жизни. И смерти.

― Так, ну вот что, давайте чай пить! Что за разговоры такие? ― ты вскочила и вышла из комнаты, и через пять минут торжественно, как музейную ценность внесла и поставила посередь стола огромное блюдо с пирогами. И заиграла пластинка в патефоне, в такт ей зазвенело столовое серебро, наполнила рюмки домашняя наливка, и в распахнутые ставни потек свежими струями остывающий и вкусный ночной воздух. И от этих звуков и запахов, от твоего тепла, которое я чувствовал сквозь тонкий ситец сарафана, когда ты поспешным небрежным движением прижималась ко мне какой-нибудь частью своего тела, мне стало вдруг так хорошо, так легко и весело на душе. Я смеялся и пил больше всех, стараясь быть везде и разговаривать со всеми сразу, выхватывая из наполненной событиями комнаты фотографической четкости картинки: твоя запрокинутая хохочущая голова, медвежья фигура Потапова в табачном облаке у открытого окна, худые, мечущиеся в поисках доказательств в споре руки Волкострелова, покрывшегося беспокойными малиновыми, как настойка в штофе, пятнами румянца, глаза профессора, без очков потерявшие свой беспокойный блеск и украдкой бросавшие полные тайного обожания взгляды ― тебе. Я не знаю, сколько было времени, когда все собрались расходиться спать, и я толком не понял, как эта круговерть позднего застолья вытолкнула нас с тобой вдвоем на улицу, под высокий и гулкий купол ночного неба.

― Этот Волкострелов всегда такой мрачный? ― спрашивал я тебя, когда ты увлекала меня за собой по дорожке в яблоневые заросли.

― Ой, не бери в голову! Он просто очень умный. А умные всегда немного нелюдимые, ― ты обернулась и, состроив безумную гримаску, покрутила пальцем у виска.

― По-моему, я ему не понравился, ― продолжал я, надеясь в тоне твоего ответа услышать опровержение очевидного факта: Волкострелов по уши в тебя влюблен. Как и я...

― По-моему, это взаимно! А это важно?

― К черту всех! ― я притянул тебя к себе, и уже ощутил твое пряное винное дыхание у себя на щеке, но ты вдруг вырвалась и скользнула куда-то вперед и вниз, в черную развесистую тень от кустов. Я опустился на корточки и, когда глаза привыкли к темноте, различил твой желтый сарафан, лежащий на траве, и рядом ― тебя, почти слившуюся с ночью, с белым перекрестием кожи, начерченным загаром от купального костюма чуть пониже плеч. И все опять пошло хороводом.

― Я хотела бы остаться в саду до утра, ― говорила ты мне, когда полчаса спустя мы, сняв обувь, крались к дому вдоль гравийной садовой дорожки, стараясь не шуршать.

― У нас обязательно будет такое утро! Только ты и я, и куст сирени.

― Ты умеешь обещать, ― голосом улыбнулась ты.

― Главное, чтобы ты мне верила. Тогда все сбудется!

― Теперь мне ничего не остается! Ну все! ― перед выходом из сада на открытую площадку перед домом ты обхватила меня руками за шею. ― Переходим в партизанский режим. Заходи первый. И осторожно, нижняя ступенька скрипит.

― Может, ты останешься со мной?

― С ума сошел? Увидимся за завтраком! Я, как во сне, шатаясь, пробрался в дом и побрел по темному коридору к своей спальне. Лишь белая полоска света из-под двери одной из гостевых комнат выдавала чью-то бессонницу.

«Волкострелов дежурит», ― подумал я равнодушно, и сам себе удивился. А впрочем, это было неудивительно, потому что сон уже завладел мной, обездвижив сначала мой мозг, а затем и тело, и стоило мне переступить порог и разуться, как я упал на кровать и отключился.

Мне снился пожар. Я стою на пригорке, раздетый, по колено в снегу, и смотрю, как в низине стонет и корчится в пасти пламени ваш деревянный дом. Огонь жадными челюстями перемалывает деревянные балки и отплевывает горящие щепки, которые, залетев в сугроб, тлеют и дымятся. Я знаю, что в этом доме все: ты, твой отец, Волкострелов. «Как же так! Почему я здесь, а ты там? Надо кричать! Надо бежать, надо вытащить тебя оттуда!» ― панически бьется в голове, но я не чувствую ног, и стылое оцепенение не дает дрогнуть ни одной мышце. Тут откуда-то с неба начинают сыпаться яркие, как фейерверк, светящиеся шары. Они красивые, похожие на метеориты. Но когда они достигают земли, раздается грохот, и все, с чем они соприкасаются, вспыхивает. «Бомбы! Это бомбы! ― понимаю я. Война... Это война... Ничего не спасти!» Огненные шары продолжают сыпаться и греметь.

 

Я, вздрогнув, проснулся. Кромешная тьма. Холод. Где я? Тяжелое ватное одеяло съехало на бок, я механически потянулся, чтобы накрыться и спрятаться от сквозняка, гулявшего по чужой спросонья комнате. Тут в дверь заколотили, и я понял, что это тот самый звук, с которым в моем сне падали снаряды. Он разбудил меня.

Я резко поднялся на кровати, ступил на ледяной пол. Действительность постепенно начала восстанавливать свои очертания. Все в порядке. Я дома, в своей квартире на Рождественке. Но кто стучит? В такой час? С предчувствием беды я, натянув брошенные на стуле рядом брюки и рубаху, вышел в коридор.

Стук возобновился с новой силой.

― Кто это? ― спросил я из-за двери.

― Волкострелов. Это срочно, ― глухо ответили по ту сторону.

Я отпер. В тусклом свете керосиновой лампы показалась фигура. Я машинально сделал шаг назад, давая возможность посетителю пройти. В человеке, который переступил порог, было очень мало общего с Волкостреловым, которого я видел первый и единственный раз в жизни в Ново-Сергиево. Он был страшно худ, кожа обтягивала остроугольный череп, бледность лица сменилась восковой желтизной, которую косыми трещинами избороздили морщины, глаза совсем потеряли цвет и ввалились. Мне показалось на секунду, что я еще сплю ― настолько невероятной была эта перемена.

― Вы? Приехали! ― выпалил я, не сводя с гостя глаз, но вовремя спохватился и успел придать голосу прохлады безразличия. ― Чем обязан?

― Прибыли ночью. Я сразу к вам. Надя...

Под ложечкой кольнуло.

― Что  Надя?

Волкострелов как-то странно дернул скулой и, глядя во тьму коридора сухим и ровным голосом доктора сказал:

― Ранена. Слово наотмашь ударило меня в висок.

― Как серьезно? ― Надо спешить. Идемте, расскажу по дороге.

Я трясущимися руками кое-как натянул овечий полушубок, и мы вышли в студеную декабрьскую ночь. На улице мело. Пурга мелкими колкими снежинкам резала лицо, от мороза слезились глаза. Я с трудом закурил, закрываясь воротником и поворачиваясь спиной к ветру. Волкострелов в ответ на мое предложение папиросы отрицательно мотнул головой.

― Говорите, что с ней?

― Ранение в живот. Осколок снаряда. Разрыв мягких тканей.

― Насколько это опасно?

― Будет чудо, если доживет до утра.

Я почувствовал, как комом подступает дурнота к горлу. Не мог представить тебя умирающей. Кто угодно, только не ты. Не ты. Не ты, такая горячая, так жадно дышащая в моих объятьях, не ты, смеющаяся, пахнущая солнцем, только не ты.

― Как это случилось? Когда?

― Утром. Сегодня. На подходе. Последний полевой лагерь перед Москвой. Уже сворачивались, сняли камуфляж и тут... Самолеты, бомбежка. Снаряд попал в грузовик с ранеными, она была рядом, отошла за медикаментами... И вот... Арсений... Погиб. Помните его? Все, кто был в том грузовике, — тоже, ― помолчав, как-то растерянно добавил Волкострелов, как будто количество этих жертв могло смягчить новость и хоть немного уравновесить твое ранение.

«Черт побери, мне наплевать на остальных! ― хотелось заорать мне. ― Почему она? Почему вы не уберегли ее? Почему вы живы ― а она лежит там и умирает? Что я скажу ее отцу?»

Но я не смог. Оцепенение, как в ночном сне, окутало меня, забило мутной ватой уши и рот. «Боже мой, ― пульсировало в голове, ― если бы только чуть раньше, немного раньше... Если бы хоть месяц назад... Пока война не так близко...» Если бы, если бы... Тогда твой санитарный батальон благополучно прибыл бы в Москву, и ты была бы рядом... Я бы защитил тебя от всего... «Почему я не смог уговорить тебя? Упрямая девчонка! Ведь я писал тебе... Просил, умолял вернуться... Но ты, моя бесстрашная, моя глупая... Зачем же ты спорила, убеждала, что не можешь иначе? Зачем ты осталась? Если бы... Грош мне цена. И пусть я сделал все что мог и даже то, о чем я никогда, никогда не смог бы рассказать тебе, только для того, чтобы вернуть тебя назад, ко мне, я не сделал ничего. Все это время ты горела там, в пламени войны, а я смотрел на тебя с высоты своего холма, наблюдал со стороны».

― Ведь это ваших рук дело? ― спросил вдруг Волкострелов.

― Что?

― Ведь это вы затеяли всю эту свистопляску со срочным перебросом батальона в Москву? Прямо сквозь оккупированную территорию, под фашистскими пулями, туда, где каждый день десяток авианалетов. Вы? ― Голос его хоть и был полон едкой как серная кислота ненависти, дрожал.

― Волкострелов! Спасите ее! Слышите? ― взмолился я. ― Вы же можете? Кто-то же может? Скажите, кто! Я найду, я его из-под земли достану!

Волкострелов как-то дико посмотрел на меня. Я подумал, что он сейчас расплачется.

― Теперь уже ничто и никто... ― начал говорить он, но осекся.

― Но вы же врач! Неужели нельзя сделать ничего? Это всего лишь осколок! ― я схватил его за рукав, но он резко вырвал руку и зло оттолкнул меня.

― Я врач, а не бог.

«Бог. Бог, ты слышишь меня? Если ты есть, ты должен слышать меня. Я никогда ничего не просил и никогда ничего не попрошу у тебя больше. Просто сделай так, чтобы она осталась жива. Молю тебя! Или пусть я умру вместе с ней. Ты слышишь меня, Бог?» Мы молча шли вдоль красной кирпичной стены госпиталя. Мысли о тебе путались, толпились, налетали одна на другую. Почему-то вспомнились твои письма. Я хранил их в сейфе в своем кабинете в Управлении ― было понятно, что домой ко мне приходят, роются в вещах, я не хотел, чтобы кто-то узнал наши с тобой секреты. В твоих письмах не было войны, точнее, она была всего лишь фоном для этой твоей новой жизни там, где каждый день уходили безымянные, незнакомые люди, и им на смену заступали другие, которым, возможно, тоже вскоре было предначертано уйти, их было бессчетное множество, этих стальных, самоотверженных, мужественных людей. Ты описывала их так много и подробно, гораздо больше и подробней твоего быта там, того что ты видела и того, что происходило с тобой изо дня в день, и мне в какой-то момент стало казаться, что ты окружена этими людьми, как щитом, а значит, ты в безопасности. Среди них, конечно, был и Волкострелов. Когда на следующий день после твоих именин из дачного радиоприемника прозвучали страшные слова о войне, оборвав наш поздний завтрак на террасе, я думал, что мы с твоим отцом со временем сможем отговорить тебя от вспыхнувшей в твоей безумной головке идеи уйти санитаркой на фронт. Но твоего отца вскоре выслали в Сибирь, и для тебя это стало делом принципа. Единственное, о чем я смог договориться, ― прикрепить тебя к батальону Волкострелова, и так, под его присмотром, мучимый страхом и ревностью, я расстался с тобой на долгие месяцы, которые так старался сократить всеми доступными мне средствами. Бессмысленные попытки, которые в один момент привели тебя туда, где разорвалась вражеская бомба! Влюблена ли ты в Волкострелова? Да какая теперь разница...

Мы достигли раззявленных больничных ворот. Волкострелов обогнал меня и первым вошел в здание, где в освещенном керосиновыми лампами холле суетились врачи и сестры в белых халатах, растаскивая по этажам и палатам носилки с перебинтованными телами. В натопленном помещении запах хлорки, эфира и гниющей плоти вызвал у меня острый позыв тошноты. Я хотел машинально прикрыть нос, но сдержался и крепко сжал ладони за спиной. По лестнице мы поднялись на какой-то этаж, и Волкострелов указал на дверь с табличкой «Главный врач».

― Она там. Идите.

В груди заколотило.

В кабинете на столе тускло мерцал огонек лампы. На кушетке у правой стены я увидел тебя. Ты лежала, блеклая и полупрозрачная на фоне белого больничного белья, лежала так покорно, так ровно, как тебя положили сюда какие-то посторонние люди.

― Надя! Наденька! Слышишь меня? ― я стоял на коленях возле твоей кровати и ощупывал губами твою прохладную и тонкую как ивовый прутик руку, от голубых в свете лампы пальцев до острого уголка локтя.

Твои веки дрогнули, чуть приоткрылись, губы шевельнулись ― в безмолвном ли приветствии, в немом ли укоре?

― Я здесь, я с тобой, я рядом, я тебя никому не отдам, ― говорил я что-то без остановки, перебирал на языке слова, которые складывались в бессмысленный поток, пока вдруг рыдания, подступавшие к горлу, не прорвались наружу, заставив замолчать и с силой сжать зубами костяшки пальцев.

― Базилио, ― прошептала ты.

Я поднял голову. Ты смотрела сквозь меня сквозь щелочки полуоткрытых век.

― Пришел... Повидались...

― Надя...

― Я рада. Что успел...

― Ну что ты...

― Умру теперь...

― Нет-нет!

― Не жалко умирать...а утра жалко... В саду... Помнишь? Теперь уже не будет его... И вообще ничего... Глупо как...

― Не нужно, Надя...

― И все-таки ... Увидеть бы... Что все не зря...

― Война скоро закончится! Мы победим!

Уголки твоих губ обозначили невесомую улыбку.

― Только обещай... дожить... до самого конца... Расскажешь мне потом все... там...

― Надя, я обещаю.

― Как хорошо... Ты умеешь обещать.

Ты чуть заметно пожала мою руку, словно хотела сказать: «Я устала, давай просто помолчим и побудем рядом». И мы замолчали. Я сел на пол и положил голову на кровать, не выпуская твою прохладную ладонь. «Бог, ты слышишь меня? Прошу тебя, услышь меня сейчас!!! Бог!!!»

 

― Проснитесь! Проснитесь!

Я дернулся и открыл глаза.

― Василий Федотович! Вы чего кричите! Вы мне сейчас все отделение перебудите!

Лена трясла меня за плечо, испуганно заглядывая в глаза. Черт возьми, я все еще здесь, в этой больнице, в этой палате. Зачем, Господи, почему ты не заберешь меня?

― Вам кошмар приснился?

― Мне приснилась моя жизнь.

― Все бы вам шуточки шутить! Полежите смирно. Подъем еще через час. Ну, полежите?

― Идите с богом.

Лена вышла. Серый свет утра мутными струями сочился в окна больницы, совсем как тогда, полвека назад. В то первое утро без тебя на новой и чужой для меня планете я шел по бесконечному пропахшему лекарствами коридору и увидел ведро с краской. «Как они могут тут думать о чем-то, кроме... Чужая смерть ― это просто работа», ― мелькнуло в голове. Я взял его, подобрал валявшуюся рядом кисть и вышел на улицу. На кирпичной стене ограды под твоими окнами я вывел «Н». Затем «А». На «Д» рука дрогнула и оставила длинный потек на лапке. А «Я» получилось совсем жалким и скомканным. Как все-таки странно устроен этот мир: в отличие от людей надписи на стенах живут вечно.

Иллюстрация на обложке: STRAUTNIEKAS

Дата публикации:
Категория: Опыты
Теги: СтенаМария Рыбникова