Артем Серебряков. На дикой стороне

Артем Серебряков родился в 1990 году, окончил факультет свободных искусств и наук СПбГУ, занимается журналистикой. Живет в Санкт-Петербурге.

Рассказ публикуется в авторской редакции.

 

«В том, что произошло, никто не виноват», — так говорят, когда виноваты все. Тяжесть этой лжи я сбрасываю с плеч вместе с рюкзаком и иду вниз, к воде, оставив на одинокой и пустой лавочке также куртку, перчатки и сумку со сменной обувью. Здесь и сейчас, в два часа холодного буднего дня в дальней, или, как еще называют, дикой стороне парка, нет никого — хмурый серый человек, вдалеке кормящий уток, не в счет. Я (тоже не в счет) подхожу к воде и легонько ступаю на то место, где ее кожу стянуло тончайшей стеклянной пленкой. Та хрустит почти неслышно — будто где-то в лесу даже не упало дерево, а лишь обломилась ветка — и распадается. Я наклоняюсь и подхватываю один осколок, но он тут же тает в моей пылающей от холода руке. Если бы время было листом бумаги, эта рука, знающая еще так мало, разделила бы лист на две неравные части с жестокой взрослой уверенностью — и гневом, и болью, — сломав под конец карандаш.

***

Мама не ждала меня дома так рано, тем более с гостем. Но, увидев его, скромно стоявшего за моей спиной, с запачканными штанами и разодранным рукавом рубашки, ничуть не удивилась — ей вообще свойственно принимать все, что творится на свете, как должное. К тому же сам я не раз возвращался из школы другим человеком — грязным, диким, смешным; довольным и испуганным одновременно. Мы переоделись (по приказу мамы, я великодушно одолжил Т. свои вещи) и нехотя сели обедать. Изредка мы перебрасывались неловким словом, потому что мама, замочив вещи, сидела с нами. Она тоже время от времени что-то спрашивала, больше у Т., но вопросы ее деликатно обходили стороной обстоятельства его прибытия к нам и касались уроков и оценок; летнего лагеря и грядущих каникул; того, как поживают родители и расплатились ли они уже за ремонт. Потом мы пошли в мою комнату, играли в нарды и обсуждали, «как бы отомстить этим придуркам так, чтоб нам самим не влетело». К тому же нужно было решить, что говорить родителям Т. про ключи, сменку, одежду, позднее возвращение и красную отметину в дневнике за якобы «очередной пропущенный урок». Я говорил больше и делал предложения, пытаясь выдумать как можно более правдивую ложь и увязать ее с малоприятной правдой, — он отвечал неохотно и иной раз напоминал мне бросить кости; я почти каждый раз с легкостью побеждал, рискуя и не защищаясь, — он не всегда даже успевал довести шашки до дома, хотя, казалось, уделял игре гораздо больше внимания и чаще выбрасывал дубли, пусть в основном «яган» и «дусэ»; я то и дело что-то вспоминал, что-то предсказывал, что-то воображал — он часто поглядывал на часы, висящие на стене, тоскливо и беспокойно. Я был с ним, играл и разговаривал с ним. Он был один. Уже тогда.

Потом наступит момент, когда, вновь взглянув на часы, он скажет, что пора домой. Пока он будет собирать игру, я спрошу у мамы, как обстоят дела с одеждой. Но к этому времени одежда не высохнет, и мама скажет, чтоб он не беспокоился и шел в моей. Он наденет рюкзак, на котором теперь не будет ни следа грязи, и направится к выходу. «Завтра обещают похолодание», — предупредит мама на прощание и потребует от нас обоих поклясться, что мы пойдем в школу в куртках. Она передаст привет родителям и с улыбкой скажет, что всегда рада видеть Т. у нас дома. Выйдя за дверь, мы постоим с минуту, я опять буду рассуждать, что́ лучше говорить родителям, и это будет так мучительно неуместно, что вскоре повиснет молчание. Он посмотрит на меня безучастно, слабо улыбаясь. Мы не будем жать руки, просто он пробубнит что-то и отвернется. Пока мама не позовет внутрь, я продолжу стоять, наблюдая за тем, как он плетется, шаркая по дороге, не поднимая головы. Дверь закроется неожиданно громко. Я отправлюсь в свою комнату, прежде утащив с кухни яблоко, и еще долго не сяду делать уроки — буду чертить и рисовать, потому что к Новому году хочу сделать настольную игру, которую мы с Т. когда-то задумывали, и подарить ему.

***

Сидя на корточках, я смотрю, как дрожит вода. Ее гладит холодный ветер (наверно, я к вечеру заболею). Ветер подбрасывает к моим ногам кленовый лист, старый и растрепанный, но все еще желто-красный. Когда я опускаю этот ненадежный кораблик на воду, ветер, будто специально, меняет направление, и лист дрожит вместе с водой и движется вместе с ней прочь от меня и моей тоски. Я сгораю от зависти к нему и всем предметам, чье существование так ненадежно — в отличие от моего, ведь за мной постоянно наблюдают: мама следит, тепло ли я одет, а если меня нет дома, то за часами; в школе присматривают за мной, чтобы не натворил лишнего, и грозят, что мое поведение нанесет вред будущему и, самое страшное, расстроит маму; даже здесь, на дикой стороне, когда я значу не больше, чем упавший с дерева лист, на меня постоянно посматривает человек, кормящий уток. Эта невыносимая жизнь ребенка — мир ни на минуту не оставляет меня без присмотра, даже если я и пытаюсь от него спрятаться. Впрочем, не каждому везет так, как мне.

***

Т. неудачно зацепился рукавом за уже давно сломанный сук, и, когда попытался подтянуться, мы услышали треск рвущейся ткани. Он прошептал какое-то проклятье, но, поскольку рука была освобождена, продолжил лезть по скользкому стволу. Ухватившись обеими руками за крепкую ветвь, знаменовавшую половину пути, он сначала задрал ногу слишком высоко и поскользнулся опорной, но потом все же сумел забраться. Сидя на изогнутой, еще не растерявшей листвы ветке, Т. посмотрел на меня и слабо улыбнулся, как делал всегда вместо того, чтобы сказать: «Все в порядке, волноваться не о чем». Передышка закончилась, когда в спину подул холодный ветерок. Одной рукой Т. ухватился за основание ветки, находившейся на уровне его головы, другой обхватил ствол, стал карабкаться, упираясь ногами в ненадежные выступы в коре. Ветер подул сильнее. Т. оперся на ветку, которая была теперь на уровне живота, чтобы другой рукой достать хороший, толстый сук. Та не выдержала и с хрустом надломилась. Т. полетел вниз, ветка окончательно сломалась под его весом и осталась в руке. Успев скоординироваться, он плюхнулся в грязь на колени. Я подбежал к нему, опиравшемуся на ладони и тяжело дышавшему, и спросил, все ли в порядке. Он вновь ответил тихой улыбкой и сказал, что второй раз лезть не собирается. «И правильно, к черту это все», — поддержал я, помогая ему подняться. Мы подошли к воде, где Т. смыл грязь с рук и слегка отряхнул штаны. Делать было нечего — через парк мы направились к нему домой (он сначала слегка прихрамывал, но потом расходился). Дома, как и ожидалось, никого из родителей не оказалось, и поскольку ключей тоже теперь не было, мы пошли ко мне. По дороге нам время от времени попадались взрослые — большинство просто осматривали, не говоря ни слова, только один мужчина, задумчиво шедший навстречу в пепельном плаще, стал спрашивать, нужна ли нам какая-то помощь. Отвязавшись от него, мы дошли до меня без приключений.

Оставшийся день будет скучным и серым, пока в дверь не постучат, да так сильно, что я услышу стук из своей комнаты, когда буду переписывать математику из черновика в тетрадь. Я услышу взволнованные голоса и выйду. Это придут родители Т.: полная женщина с неприятно ухоженными ногтями и какими-то нелепыми украшениями и сутулый усатый мужчина, отчим, всегда встревающий в разговор и поддакивающий, но обычно не говорящий ничего толкового. Увидев меня, они сразу начнут спрашивать, куда ушел Т., но ведь я буду знать об этом не больше того, что им уже сказала мама. Я попытаюсь объяснить, что произошло в школе и после и почему Т. был у нас, но они будут постоянно перебивать, поэтому из моего рассказа получится сплошная нелепица. «Они ничего не знают про нас и про то, каким местом является школа», — это мне сразу станет ясно. Их страх и волнение я не проглочу и спокойно предложу поискать у знакомых. Они возьмут меня с собой, мама тоже согласится пойти, и вечер будет шумным и черным, и я не только не доделаю на завтра домашнюю работу, но и вовсе не пойду в школу.

***

Я устаю сидеть на корточках и медленно поднимаюсь, распрямляюсь, еще не ощущая каменной усталости, которая мучает всех взрослых, но уже предчувствуя ее. Ветер свистит в ушах, и, осматриваясь, я вижу, как он швыряет опавшие листья. Невозможно дышать носом, когда он хлещет в лицо, и я время от времени резко открываю рот, чтобы вдохнуть немного вечно чужого мира, ничего не сулящего и не говорящего, не знающего человеческого языка. Ветер держит меня за горло (я не значу от этого больше). Одна из уток, живущих здесь, оказалась недалеко и что-то гаркнула — не мне, конечно, я не знаю, кому. Ветер утягивает ее крик куда-то в сторону. Мне кажется, что все на свете я слышу впервые и будто в последний раз. Ветер, птица, вода, листва; дыхание, сердце, бьющееся в голове. Я слышу все, потому что ничего не значу, потому что никто не пытается от меня укрыться, и я тоже не укрываюсь, даже от ветра. Я крохотный и ничтожный, но я понимаю: это время; то, что я слышу, — это время звучит, не умолкая. Ветер несет его прочь отсюда вместе с листьями. Но затем ветер останавливается, и время останавливается с ним, бьется об землю и звенит, невыносимо.

***

Мы знали, что они идут за нами, — четверо, громко переговариваясь о том, что нам пока не интересно; четверо озлобленных диких псов, несчастных и не нужных никому, кроме самих себя. Про двоих я точно знал, что живут совсем в другой стороне, но они шли за нами, и самым страшным здесь было то, что пока они не приближались. В отличие от меня, Т. не смотрел назад и лишь однажды тихо предложил мне поторопиться, оставив его им на съедение, и свернул с людной дороги. Это была тропа, которой мы возвращались домой, когда не хотели возвращаться. Если бы мы побежали, то сумели б отвязаться, поскольку хорошо знали эти места. Но мы плелись все так же, и они вскоре показались позади, теперь ускорив шаг. Подойдя совсем близко, они окликнули нас, затем обогнали (один нарочно и больно толкнул меня в плечо, другой треснул Т. по затылку) и заставили остановиться. Тот, который, кажется, был самый старший, встал прямо перед Т., возвышаясь на голову, и брызгая слюной рявкнул: «Сучонок! Ты умный больно, что язык за зубами не держишь?! Какого... мы должны перед директрисой отчитываться?!» Мы оба молчали. Старший продолжал рычать и требовал признаться, что это Т. наябедничал, потому что видел, как они отбирали деньги. «Я тебя урою, если у меня из-за этого проблемы будут, понял?» — выплюнул он и толкнул Т. так, что тот чуть не упал, и выбил ногой из рук пакет со сменкой. Один из них схватил меня и прижал к росшему рядом клену. Я не вырывался, зная, что будет только хуже, и смотрел, как они стали лазить у Т. по карманам, забрали деньги. Наткнувшись на ключи, старший бросил их в сторону со всей дури. Я услышал плеск воды. Они продолжали толкать Т., сорвали и бросили на землю рюкзак; наконец один, с диким ржанием, поднял пакет со сменкой и, раскрутив, кинул вверх, в мою сторону. Первый раз пакет со всем содержимым лишь ударился о ствол и упал рядом с моей головой. Казалось, я ничего не чувствовал в тот момент и лишь пытался не засмеяться от бессмысленности этих козлиных плясок. Тот, что держал меня, крикнул: «Вот косой! Дай я», — поднял пакет и, отойдя на пару шагов, забросил его так, что тот застрял между двумя ветвями наверху, и торжествующе загоготал. Еще раз пригрозив, на этот раз нам обоим, они ушли. Безразличный ветер еще долго доносил их жестокий унизительный хохот. Я желал им смерти.

Когда на следующее утро Т. не вернется домой, к нам придут незнакомые мужчины, у одного из них я даже увижу оружие. Сначала они меня заставят уйти в комнату и будут говорить с мамой, долго, как будто целый час, а я ничего не смогу делать — только пытаться прислушаться к голосам, но ничего не разбирать. Затем они придут ко мне, мама попросит рассказать им все как есть и выйдет из комнаты. Они будут грубить и думать, что я лгу, а я лишь буду пытаться сделать то же, что пытался вчера: объяснить хоть как-то этим глухим людям, что мы тоже живые, и нам есть, чего бояться, и страх, который обволакивает всю нашу жизнь, — это настоящий страх, может быть, даже более настоящий, чем их страх за нас. Но они не будут слушать. Они потребуют имена хулиганов, и я обязан буду говорить, зная, чем мне это грозит. Другие слова им будут ни к чему, и вскоре они уйдут. Следом за ними к нам вновь нагрянут родители Т., и я опять отправлюсь с ними опрашивать всех, попадающихся на пути, и расклеивать объявления с фотографией, сделанной пару лет назад, которую Т. всегда терпеть не мог. Мама останется дома, она проводит меня улыбкой и поцелуем, но это прощание будет самым холодным из тех, что когда-либо у нас были. Целый день мы будем щекотать мир в попытках разговорить его, а он будет лишь озираться по сторонам, не замечая помеху.

***

Дикой стороной это место назвали дети, для большинства взрослых оно и вовсе не существует. Чтобы попасть сюда, нужно свернуть с общей дороги на одну из двух тропок, в зависимости от того, с какой стороны двигаться, и пройти сквозь коридор из деревьев, время от времени опуская голову, чтобы ветка не ударила по лицу. Нужно сначала долго идти вверх, а потом будет резкий спуск, поэтому мало кто пользуется этой дорогой. Мы привыкли видеть здесь не больше двух-трех взрослых. Это место мне показал Т., с которым я познакомился почти сразу после того, как переехал к маме. Поначалу я боялся ходить сюда. Я видел силуэты в деревьях, а в шелесте листвы слышал шепоты, но Т. рассказал, что силуэты и шепоты здесь были всегда и будут впредь, даже когда их некому будет слышать. И я свыкся с их присутствием, свыкся с ветром, который влетал на дикую сторону и кружился, бился туда-сюда, прежде чем выбраться обратно в основную часть парка и бежать дальше. Я знаю, что есть места, где человек чувствует больше, чем те радость и боль, что связывают его по рукам и ногам в обычной жизни. Здесь и сейчас, когда остановившееся время звенит в моей голове последней музыкой, я в таком месте и чувствую больше — поскольку чувствую свою малость. Я пришел сюда, чтобы не забывать, как мало я значу.

***

На перемене мы стояли на улице, подальше от куривших ребят, и разговаривали о том, что чувствуем, когда врем. Я пытался объяснить, что, хотя мне приходится часто говорить неправду и я не испытываю от своей лжи особых угрызений совести, это, наверно, просто симптом детства, и в будущем, когда вырасту, я постараюсь не врать, потому что ложь приходится постоянно помнить и еще долго держать в голове, чтобы ненароком не проговориться — а вечно что-то скрывать очень тяжело. Т. говорил, что страшнее всего не когда о лжи помнишь, а когда забываешь и сам уже веришь в нее как в настоящее, думая о себе больше, чем есть на самом деле. Он был хмурым с самого утра, и я дважды спрашивал, не случилось ли чего, но оба раза Т. отвечал как обычно. У нас был с ним договор — мы можем врать любым взрослым и вообще всем остальным, но не врем друг другу и пытаемся не врать самим себе. Однако на деле мы не всегда соблюдали это правило, особенно если было грустно. Когда уже прозвенел звонок и мы пошли в школу, Т. окликнула его мать. Зачем она пришла, я не знал, и направился в класс один, сразу предупредив учительницу математики о том, что Т. немного опоздает. Урок начался, и учительница, еще молодая, но очень скучная и склочная женщина с гнусавым голосом, потребовала от нас выполненного домашнего задания. Когда два ученика опозорились у доски, она стала обходить всех, проверяя тетради и становясь злее с каждой партой. Оказалось, что все выполнили лишь я и еще два-три ученика. Учительница стояла перед нами и громко отчитывала, когда, постучавшись, Т. открыл дверь. «Где вы были?! Десять минут прошло от урока!», — закричала она и, не дав ему объясниться, выгнала за дверь, сказав, чтобы пришел вовремя к началу следующего (у нас было две математики подряд) и тогда она с ним поговорит. Оставшийся урок был ужасно долгим и мучительно мерзким. Она постоянно кричала на нас. Один из одноклассников вышел в туалет за пятнадцать минут до конца, а возвратился только после звонка. Я скучал все время, пока она нас отчитывала или пыталась что-то объяснять, и рисовал в тетради. Нарисовал кленовый листок, затем, разделив его напополам, закрасил одну сторону. Она это заметила и заставила выдрать страницу из тетради. После урока я нашел Т. там же на улице. Он сказал, что мать пришла отдать ключи, потому что идет в гости, и отчим пойдет туда же после работы. Раньше у Т. всегда был свой ключ, но однажды он его потерял, и новый родители давать не стали. Со звонком мы направились на очередную казнь, по дороге один из старших мальчиков толкнул Т. плечом в плечо и пошел дальше, не оборачиваясь. Что за придурок, подумал я. Но когда я рассказывал про одноклассника, который вышел в туалет так надолго, Т. ответил, что это старшие поймали его в коридоре, стали колотить и отняли деньги. Т. это видел, но они ему пригрозили, и вмешиваться он не стал. Тот старший, что толкнул в плечо, был одним из них. Это был последний урок. Когда мы шли со школы, Т. тревожно оглянулся и потом сказал ни с того ни с сего, что мечтает стать каким-нибудь геологом или археологом, чтоб уехать отсюда и вообще не быть долго на одном месте, где все тебя знают, а многие — еще и желают тебе зла.

 

На третий день поисков небо будет тяжелым и холодным, и с утра будет лить дождь, почти не переставая. Мы с мамой будем обходить всех соседей, вместе с нами пойдет человек в форме, вечно хмурый, но очень вежливый. В одном из домов мы застанем крохотную пожилую женщину, с которой заговорим о Т. впервые (до этого к двери подходил ее сын). Эта женщина расскажет нам, что в тот день шла по улице и, кажется, видела именно мальчика с фотографии. Она будет просить прощения за свою неуверенность и плохую память, но нам все же удастся узнать то важное, что поможет в поисках. Женщина скажет, что видела, как мальчик шел в парк, а почти рядом с ним, чуть погодя, шел человек, мужчина, в плаще. «Он все время шел за ним, я подумала, это отец вашего мальчика». Наконец мне станет страшно по-настоящему. Поиски развернут в парке, я поведу людей на дикую сторону, с ними будут собаки, две злые и черные собаки, которые будут рычать и лаять за моей спиной. Они найдут его в земле, когда будет уже темно. Одна из собак завоет и на этот вой откуда-то ответят другие. Затем мы поедем в больницу, с нами рядом будут родители Т., и его мать будет рыдать и проклинать весь белый свет и себя саму за то, что «не углядела», а отчим будет то поддакивать ей, то успокаивать и твердить: «В том, что произошло, никто не виноват. Кроме этого зверя, конечно». Я и мама будем молчать. В больнице я увижу его в последний раз, но буду смотреть только на страшные синяки по всей шее, буду смотреть, пока нас не прогонят. Я просплю половину следующего дня и опять не пойду в школу. Мне предстоят сотни разговоров и сожалений. «Зверя» не поймают, и от страха, который теперь будут таскать с собой большинство взрослых, вскоре начнет тошнить.

***

Я снова чувствую холодный ветер и как время проходит мимо, теперь спокойно, будто желая оставить меня одного. Я здесь впервые спустя две недели после случившегося. Вспоминаю, что мама запретила ходить на дикую сторону, а это значит, что еще предстоит придумать, как ей солгать. К тому же, скорее всего, еще и заболею. Пусть я и убежал с последнего урока, но пробыл здесь достаточно долго, и скоро она может начать волноваться, так что нужно собирать вещи и поторопиться. Я поворачиваю свое слабое тело ребенка (теперь я все знаю об этой слабости) в сторону, куда дует ветер. Передо мной стоит человек в пепельном плаще — тот самый, что кормил уток и посматривал на меня. Он смотрит и сейчас, не отрываясь, и я вижу такую злобу в его глазах, что хочется кричать, но я не могу кричать. Воспоминание о том, что я уже видел этого человека, будто обжигает. В голове мелькает мысль, что парк должны теперь патрулировать, но здесь я никого не замечал.

Я смотрю в эти злые глаза, а ветер шумит. Ветер шумит так громко, что я ничего не слышу. Я не слышу того, что говорит мне серый человек, страшно улыбаясь.
 

Иллюстрация на обложке: Wiktor Jackowski

Дата публикации:
Категория: Опыты
Теги: Артем СеребряковНа дикой стороне