Ксения Свинина. Взгляд, брошенный назад

Ксения Свинина родилась в 1990 году в городе Прокопьевск Кемеровской области. В 11 лет вместе с семьей переехала в Санкт-Петербург, окончила факультет менеджмента Санкт-Петербургского университета управления и экономики (сейчас СПбУТУиЭ). Специалист в сфере рынка ценных бумаг, работает в инвестиционной компании. Писать начала в 12 лет, осознанность в творчестве пришла в 22 года, тогда же стали появляться первые «свои» темы. Считает, что вдохновение нужно искать в обыденных вещах и событиях.

Рассказ публикуется в авторской редакции.

 

Лет восемь назад мне пришлось вернуться в город, который я покинула ребенком, который я забыла, и в котором с тех пор больше не бывала. Меня провели по местам, которых я уже не помнила, показали деревню, в которой пятнадцатилетней девушкой выдали замуж мою прапрабабушку, где родилась и выросла моя прабабушка — несколько оседающих домов, пожираемых неумолимо подступающей тайгой. Я пробыла там неделю и вернулась обратно. Но — как знать? — может, по дороге назад, я обронила что-то в горькую лесную полынь — птица подняла и унесла к себе в гнездо, и это что-то маленькое, осиротелое, осталось там аукать меня.

Смотреть в прошлое, все равно, что глядеться в старый, заросший тиной и водорослями пруд. Ты ждешь увидеть свое отражение в нем, а видишь одни лишь колышущиеся зеленые ветки, цепкие корешки, уходящие в темную глубь, и если твое лицо вдруг и вынырнет из него, то покажется чужим и далеким, будто и не твоим вовсе.

Я, как заколдованная, все смотрюсь и смотрюсь в этот пруд, и та рябь, что я вижу в нем, словно бежит по моей душе.

Я вижу снежные вихри, ветра и ее — черную, непролазную, лютую и древнюю, как бабка Яга, тайгу. Она зовет меня с Запада на Восток, туда где жили мои предки: казачки, степняки, мурзачи, нехристи, туда где кровь православного люда давно смешалась с кровью татарских ханов, баев, кочевников, чтобы повести свою старую мрачную сказку.

Я представляю себе это примерно так.

Грузовик, который подвозил ее, остановился на пригорке, она выбралась из кузова, вытащила чемодан, два узла с тряпьем, а за ними, подхватив под мышки, по очереди опустила на землю двух девочек. Грузовик уехал, она осталась стоять в пыли. По обочинам с двух сторон оглушительно стрекотали кузнечики, и сильно пахло полынью — горьким запахом родины. Колоски и белые будылинки шевелились на ветру. Девочки побежали вниз по склону, иногда пропадая в траве — пытаясь поймать кузнечика и жуя молочный клевер. А она подхватила узлы, чемодан и, скособочившись, стала спускаться по узкой вьющейся тропинке вслед за ними. На ней, наверняка, было поношенное, но чистое платье, и удобные стоптанные туфли, и ее богатые русые волнами вьющиеся волосы были заплетены в косу и уложены на затылке.

— Таня… Таня вернулась, — слышала она, пока пробиралась улицей к отчему дому.

Перед домом на натянутой между двух столбов веревке сушилось белье, лаяла собака.

Дверь отворилась и на пороге показалась маленькая сухая женщина в платке, туго завязанном узлом на затылке.

— Тише, окаянный, тише, ирод, — сердито прикрикнула она на пса и только потом заметила ее.

— Здравствуй, мама, — сказала она. — Это ваша бабушка Маша, — объяснила она девочкам.

 

— Садись, в ногах правды нету, — Мария вошла в кухню и скрылась за белоснежной кисейной занавеской, которую когда-то сама себе сшила в приданное. Хлопнул какой-то ящик, и через секунду Мария появилась вновь и, наклонившись к девочкам, протянула каждой по маленькому кумачовому сахарному петушку.

— На-ка, вот, бегите-погуляйте, — сказала она.

Петушки отразились восторгом в детских глазах. Они выбежали на улицу, грызя и посасывая петушков, и затеяли игру с маленьким рыжим и неказистым Тузиком.

— А ты что же одна, без Ивана приехала? — спросила Мария.

— Кончился Иван, — ее голос дрогнул. — Развелись мы.

Я не знаю, как она поведала своей матери историю о том, что после двенадцати лет брака, муж изменил ей с другой женщиной. Как упав на колени, вложил в ее руку служебный пистолет и, прижавшись дулом к груди, и с удалью, в которую сам в тот момент верил, сказал: «Я виноват — стреляй в меня». Как вдруг ожидовел, когда она уходила, хватаясь за каждую тряпку. Говорила ли это она глухим подавленным голосом или ее душили слезы, и были эти слезы тихими или злыми.

В тот же день, засучив рукава, она уже скоблила полы, кипятила белье в тяжелом баке на печи и готовила ужин на всю семью.

— Давай-ка, поворачивайся, — говорила Мария. — Скоро Мишенька придет.

Красавец-богатырь Мишенька был ее поскребышем, ее последним и горячо любимым ребенком.

В сенях послышался густой развилистый баритон, сочно выводивший «Вдо-о-оль по Пи-и-итерской!». И вскоре, широко распахнув двери, на пороге появился сам разудалый молодец. Он был хорош старой русской красотой: широкоплечий, статный, с волосами, вьющимися черными буйными кольцами, и такой же бородой.

— О, Танюха, здорово! А ты здесь какими судьбами?

— Я вернулась Миша, — ответила она, на секунду отворачиваясь от печи.

— Погостить приехала что ли?

— Нет, я совсем вернулась.

Мать поджала губы и бросила на сына взгляд, глазами говоря: «Потом».

— Вот так-так, — протянул Михаил, запуская пятерню в свою кудлатую голову. — Но ничего места всем хватит. Как говориться в тесноте, да не в обиде.

Следом за ним, снимая косынку с головы, вошла его жена Лена. Лена была полькой, белолицей, светловолосой, с длинной лебединой шеей и точенными хищно вырезанными ноздрями. Говорила она с акцентом и заметно пришепелявливала.

В жизни своей Михаил чем только не занимался. Одно время выступал в театре в оперетте «Цыганский барон» в роли Шандора Баринкая, где и познакомился с балериной Леной. Работал он стихийно, когда была охота, когда же не было, тянул деньги у жены и у матери, и изобретал различные способы легкого и, как правило, жульнического обогащения.

— А это чья мелюзга? Твоя что ли? — заметил он девочек.

— Моя, моя. Таечка и Светочка.

— А ну идите сюда, блошки, посмотрим, какой дядька сильный.

Девочки, не боясь, подошли к нему, и он залихватски подхватил их на руки, подбросил вверх и поймал под испуганный танин вскрик. Дети заливисто рассмеялись. Он понравился им своей шумной громогласностью, необъятностью, и широкой улыбкой, в которой был виден весь прекрасный оскал ровных белых зубов.

— Ээх! А вот нам с Леной бог детей не дает, — сказал он. — Были б дети, глядишь, и я бы человеком сделался, правда, Лена? — подмигнул он жене.

Она не ответила и, сверкнув глазами и скупо поздоровавшись, ушла на свою половину дома.

— Ну, вот обиделась, пава, — фыркнул он и, запустив руки в карманы и распевая «Вдо-о-оль по Пите-е-ерской» вышел в огород, дети, передразнивая его медвежью походку, побежали следом.

Позже всех домой вернулся отец, щупленький, маленький, неприметный, он встретился взглядом с дочерью.

— Танечка вернулась. Ну и слава Богу, теперь все вместе будем, — сказал он.

После ужина, когда, мать и дочь остались вдвоем, убирая со стола, Мария сказала:

— Вот что, дочь, мы с отцом на своей шее тебя держать не можем. Давай-ка со следующего дня подыскивай себе работу.

Татьяна не обиделась, в своей жизни она и представить не могла, чтобы кто-то держал ее на своей шее. Так уж вышло, что в семье, в которой, родилось восемь детей, хоть и не все из них пережили младенческий возраст, она была старшей, и с малолетства привыкла к самой тяжелой и черной работе. Ходила на покос, помогала отцу валить лес, была нянькой для младших детей. В ее жизни не было ни дня, когда бы она не работала. Она не смогла окончить школу и сама, как умела, выучилась грамоте. Но все же почему-то от слов матери ее душу захолонуло тоской.

Она вышла во двор и, глядя на густые качающиеся в темноте шапки деревьев, за которыми начиналась черная зловещая тайга, может быть, уронила одну-две слезы. Кто видит в темноте? 

Сзади послышался вздох: На скамейке сидел отец и курил. Огонек папироски освещал его левый, затянутый бельмом глаз.

— Эх, Танюша, нелегко тебе будет с бабкой, — сказал он. — Норов-то у нее сама знаешь ого-го!

— Да, ладно, как-нибудь уживемся, — сказала она.

— А там у тебя совсем все? — спросил он.

— Совсем.

Он помолчал и добавил:

— Заездят они тебя, укатают.

 

Отца звали Степаном, и Марию сосватали за него, только ей исполнилось пятнадцать лет, ему на тот момент было двадцать три. Мария рано осталась сиротой и скиталась нянькою по чужим людям. Степан же был из зажиточной крестьянской семьи, но в раннем детстве ему не повезло, когда он годовалый возился на полу, тетка затеяла стрику и, пробегая мимо с корытом, выхлестала ему юбкой глаз. Так Степан окривел. Девки не желали смотреть на него, и в двадцать три года он все еще был не женат. Поэтому за него решили сосватать ту, которая пойдет. Мария же, темноглазая, с длинной и черной, как таежная гадюка, косой, хоть и не имела ни кола, ни двора, считалась красавицей, и за Степана согласилась скрепя сердце. Кем она была? — татаркой, буряткой — неизвестно. При венчанье ее нарекли Марией, а ее старое кочевое имя слизнула языком тайга. Она умела ведьмовать, лечила детей от испуга, заговаривала кровь и рассказывала, что своего будущего мужа увидела в зеркало на Святки. Характер у нее был крутой и своенравный, и она быстро взяла его под пятку. Поговаривали, что Михаил, услада материнского сердца, потому был любимый сын, что родился не от Степана. Но кто тот заезжий молодец и как его имя, молва утаивала.

 

Девочки долго пинались и щипали друг друга под одеялом, прежде чем уснули на провалившейся сетчатой кровати. А она c распущенной косой и в ночной рубашке, штопала детскую кофточку за столом у окна. За стеной плакала и всхлипывала, то и дело, впадая в косноязычие, бесплодная Лена, и слышался низкий густой голос Михаила, который бубнил на одной ноте: «Ну, прости ты меня дурака».

В небе повис молодой тонкорогий месяц, купая в своем сиянии избенки и поле. Помахивая хвостами и оглашая время от времени округу мычаньем, возвращались с пастбища коровы, а за ними, посвистывая, черной тенью двигался пастух, да шли домой со смены заводские рабочие. Прямо под окном стрекотал кузнечик, и цедко вился дымок над трубой соседского дома.

Отвлекаясь от шитья, она поднимала глаза к небу и, глядя на веселый стройный месяц, немо задавала вопрос: «Как он там, мой сыночек?». А сыночек, маленький и бледный, уже третий год лежал в земле. Кто теперь придет на его могилу, кто поговорит с ним? И снова с невероятной живой силой она чувствует мучительную тяжесть его головки на своей руке и теплый сладкий парок детского дыхания на шее. И только тут замечает, что какой-то сутулый худощавый мужчина в фуражке стоит и смотрит на нее сквозь окно, улыбаясь, меж его черных от смолы зубов горит красная папироса, и, протянув руку, она зашторивает окно.

 

Когда Таечке и Светочке становится скучно, они на цыпочках прокрадываются на дядькину половину. Там много всего интересного. На стене висит его портрет в полный рост, написанный другом-художником. На портрете дядька в галифе, кителе и в высоких сапогах стоит, уткнув одну руку в пояс, а другую, положив на шашку, и смотрит гоголем. В шкафу в дальний угол засунута Ленина пачка и видавшие виды пуанты. Таечка и Светочка опасливо достают их из шкафа, одна надевает пачку, другая пуанты. У дядьки есть три сундука, в двух из которых он хранит книги, в третьем — съестные припасы. Читает он запойно, а после пересказывает прочитанное Лене. Лежа по ночам за стенкой, девочки тоже слушают его рассказы, затаив дыхание. Третий сундук то пустеет, то наполняется снова, сейчас сундук полон — значит, дядька готовится к пьянке. Он ходит по дому веселый и распевает песни про цыганского барона. Обычно он уходит в запой на неделю и за эту неделю спускает добрую часть того, что умудрился заработать, но перед этим всегда набивает снедью сундук. Сглотнув слюнку, девочки снимают пуанты, снимают пачку, и идут теперь в бабушкину комнату. У бабушки тоже есть свой сундук. В нем пуховые подушки, вышитый рушничок с красным петухом и пяток фабричных вафельных полотенец, покрывало, кружевной подбор на кровать, старый русский сарафан до полу, который она прочит в приданное той из девочек, которая первой выйдет замуж, — все белое, хрусткое, накрахмаленное, ни разу не надеванное. Когда бабушка застает их за рытьем в сундуке, то начинает громко и нараспев кричать: «Разбой!». 

С работы возвращается Таня. Она теперь повар в заводской столовой. В руке у нее сетка с хлебом, а под кофтой у нее спрятан целлофановый мешок с котлеткой, которую она разделит между Таечкой и Светочкой. Таечка и Светочка, обе бледненькие и худенькие, бегут к ней навстречу, прыгая с крыльца. Она ловит их раскинутыми в стороны руками и устало целует каждую в щечку. Наспех поев, что бог послал, идет на огород и там, согнувшись, до седьмого пота выпалывает сорняки, рыхлит тяжелую землю. Руки у нее черные и грубые. Некому жалеть, некому оглядываться. Если ты родился на этой горькой ссыльной земле, впрягайся в воз и вези. Разогнув спину, она видит, что солнце садится и идет в дом. Надо кормить семью, убирать со стола, надо мыть, чистить, надо сварить похлебку собаке. Когда дети спят, она вяжет носок, или штопает, шьет что-то, перешивает. Но есть еще кое-что.

У нее появился мужчина. Он ждет ее возле входа в заводскую столовую, пожевывая папиросу черными, покрытыми никотиновой смолой зубами, он помогает ей нести сумки и болтает с ней, стоя под окном. Иногда по выходным, надев свое самое нарядное платье с тесемкой у горла, она идет с ним в клуб потанцевать или посмотреть кино. Вечером, когда она возвращается, Мария сидит у окна и, подперев голову рукой, ждет ее. А в глазах ее неудовольствие и тревога. В такие дни она сильно не в духе.

Бабушка дергает за руку Светочку, которой перелицовывает к зиме куцее пальтишко.

— Да не вертись ты, — говорит она ей, пытаясь не выронить изо рта иголку и хмуря брови. — Вот мамка снова замуж выйдет, вдруг станет вас новый папка обижать.

Светочка стоит столбиком, закусив длинную суконную нитку, чтобы бабка ненароком «не зашила память». А она начинает долгую, как зимний вечер, старую сказку.

 

— Красивая ты, Таня, — сказал он, дотронувшись рукой до ее волос. Волосы, переброшенные через плечо, отливая червонным золотом, волной спускались до самого пояса.

От него исходил сильный запах табака и солярки.

День догорал. Солнечный уже свет едва царапал верхушки кустов и деревьев, стволы и корни ложились в тень. На фоне бледнеющего неба начинали медленно кружить большие черные стрекозы, да стал временами слышен назойливый комариный писк. От земли тянуло холодком, острые травинки щекотали ноги.

— Выходи за меня. Я один, ты тоже одна.

— Не знаю, Коля… Да и не одна я.

— Я ни тебя, ни детей твоих не обижу. Я не пью, работы не боюсь. Что сделать надо, все умею. Хорошо жить будем. Сама себе хозяйкой будешь. Ребеночка еще одного родим, а, может, и не одного. А, ну что скажешь?

Снова выйти замуж, стать хозяйкой в своем доме, и, может быть, родить еще одного ребенка, может быть, мальчика… Хочет она этого или не хочет? Или хочет по-прежнему жить со своим Ваней, и чтобы никогда не было этой измены…

Тягуче опускались сумерки. К коже липла холодная сырость. Они поднялись и медленно двинулись из рощицы в деревню. А далеко за их спинами смыкалась в темноте, отрезая себя от всего остального мир, недобрая тайга.

Вдоль тропинки закрывали головки, отворачиваясь от солнца, одуванчики, лютики, голубая дунька-медунька, склонялись к земле жесткие пальцы подорожника и огромные разлапистые лопухи, желтела куриная слепота. Над округой разливался густой и сладостный аромат вечерних трав, да слышалось неумолчное пение кузнечика.

Эх, Сибирь, каторжный край. Но кто знает, что значит, идя по темному лесу, вдруг выйти на поляну, сплошь покрытую золотыми купальницами или синими кукушкиными слезками, когда настоящая кукушка кукует где-то в вышине, оказаться в березовой роще, а из нее попасть на просеку и смотреть, как солнце зажигает красные стволы пихт и елей, что значит выпить волшебной воды из копытца, оставленного зверем на тропе, и день и ночь слушать, как стрекочет в траве возле дома кузнечик.

Он достал перочинный нож и воткнул его в ствол молодой березки.

— Сейчас побежит, — сказал он, вынимая нож.

Из ранки выглянула и набухла, похожая на слезу, капля березового сока.

— Пей, — сказал он.

Она прильнула к стволу и, закрыв глаза, слизнула сладкую каплю.

— Ты, подумай, Таня, не торопись, — сказал он, когда уже они прощались возле калитки.

В зажженном окне белело строгое и встревоженное лицо Марии.

Таня смотрела ему вслед. Он медленно пропадал в темноте, словно кто-то гасил над его головой лампу и, наконец, загасил вовсе. Она вошла в дом и поцеловала в лобики спящих девочек.

 

В два часа ночи кто-то колотится в дверь, истошно заливается лаем Тузик.

— Ты, что нехристь, подлец, делаешь? Ты почему людям спать ночью не даешь? Да я тебе!..

— Это, я Федя, теть Мань, Мишку под арест взяли.

— Ой, взяли! Как? За что?

— Ну, выпили мы, ну подрались чуть-чуть…

— Ой-е-ей…

— Да, ладно, тебе теть Мань, будет…

— Ой-е-ей…

Мария мечется по дому и скрывается под кисеей, и оттуда слышатся крики и стенания, пока она одевается, чтобы идти в милицию. Закадычный дружок мнется в дверях. Таечка и Светочка, стоя босиком и в рубашонках, протирают глаза. Степан скручивает папироску. Губы Лены плотно сжаты, и она яростно тянет воздух через ноздри.

В милиции выясняется: спекуляция. И пьяный дебош при задержании. В чем состояла суть этой спекуляции, а в чем выгода никто толком понять не может.

Мария плачет на кухне, утирая слезы платочком. Девочки испуганно и растерянно смотрят на нее. Степан ходит по комнате.

— А может следователю это, ну… на лапу дать, — говорит он, понизив голос.

У Марии на дне сундука завернуты в носовой платок деньги. Таня с тяжелым сердцем лезет под матрас и отдает последнее. Лена швыряет на стол свой заработок.

Отец и мать снова одеваются и, содрогаясь душой, идут в милицию.

Таня долго не может уснуть, и в груди у нее ноет, ноет. Проклятая жизнь! На каждом ее плече покоится детская головка. А над трубой дома проплывает с золотыми рожками месяц.

 

В воскресенье девочки могут поспать подольше. Они ворочаются, нежась в кровати. Все комната в солнечных зайчиках. За окном важно покрикивает петух, мекает коза. Раздается мерное тук-тук — это дед чинит крышу сарая. Мама поливает грядки на огороде.

Первой проснулась и села в кровати Светочка. Серый, в полоску кот терся мордочкой о дверной косяк.

— Кыс-кыс, — позвала Светочка.

— Мяу, — сказал кот и затрусил к ней, выжидательное глядя ей в лицо желтыми круглыми глазами. 

Таечка тоже проснулась. Затащив кота к себе на колени, они гладили его и мяли ему бока, пока их носы не учуяли запах блинов, доносившийся из кухни. Кот радостно соскочил с постели и стрелой умчался вон из комнаты. Из кухни раздался сердитый бабушкин окрик, кот ловко проскочил между ее ног и выбежал на улицу, где задрав хвост трубой, пустился чин-чинарем.

Ловко орудуя сковородой и половником, бабушка пекла блины. За столом сидел, подперев подбородок рукой дядька. Вид у него был понурый и потрепанный.

— Здорово, блошки, — невесело проговорил он.

Девочки давно не видели дядьку, они смеялись, крутились на стульях и передразнивали его. В один из дней, пока дядьки не было, к их огромному разочарованию, из шкафа исчезли пачка и пуанты Лены, да и вообще все ленины платья. Девочкам стало очень скучно, но ничего теперь, когда дядька вернулся, снова будет весело.

— Нате вот, ешьте, — сказала Мария, ставя на стол полную тарелку блинов.

Девочки брали блины, смотрели сквозь мелкие дырочки на свет, и, свернув трубочкой, окунали в варенье и отправляли в рот. Наевшись и схватив про запас по блину, они побежали на улицу.

Под окном, встав на задние лапы, лакал из полного ведра воду кот. Таечка схватила его подмышки и прижала к себе, а Светочка попыталась накормить блином. Кот вырвался и дал стрекоча. Блин упал на землю. Светочка наклонилась, чтобы его поднять, и, распрямившись, увидела в окно, что дядька сидит, закрыв лицо руками и сотрясаясь мелкой дрожью, а бабушка гладит его по голове, приговаривая:

— Эх, горе ты мое луковое, забубенная головушка…

 

— Таня, ну дай, — канючит Михаил низким басом, следую за ней по огороду.

— Не дам.

— Ну, дай, погибаю.

— Сказала же, не дам.

— Дай, внутри паршиво, напиться хочу.

— Ах, да на, держи! Только отцепись, всю душу вынешь!

Вечером по деревне гуляет веселая компания, молодые парни и девушки. Михаил хорошо играет на гитаре и его густой красивый голос разливается по округе. Каких только песен не поется в такие вечера. Но нет такой песни, которая спела бы ее печаль, ее тоску, рассказала бы о бедном детстве, о тяжелой доле, о войне, о непосильной работе, об одинокой могилке дитя, которая зарастает травой, всеми забытая… Да и у самой нее, малограмотной, нет голоса, нет слов, а если и были они, то невысказанные, задавленные, давно окаменели внутри. Остался один тихий, ни к чему не взыскующий вздох.

 

Лес тянется мазком черной краски, переходя в такую же черную степь, туман клубится по низинкам и оврагам. Вдруг выглянет солнце, зажжет на мгновение все вокруг, мелькнет и угаснет, и снова только угрюмый лес за окном поезда простирает ко мне свои зеленые лап, тревожит меня своим тоскливым стоном. А может и не лес вовсе, может это они, полузабытые, ушедшие, перестрадавшие и отмыкавшие свой век на этой земле, мерещатся мне вдалеке, их немую жалобу я слышу в шуме ветра, их голосом говорю. В час радости, в минуту тишины я вдруг замираю, словно кто-то окликнул меня из далекого дремучего леса, и вижу раскачивающиеся шапки деревьев, дома, поднявшиеся из руин, людей, живущих в них, и не могу отвести взгляд, потому что он застыл от жалости, потому что ветер дышит мне в уши: «Тщета».

Смотреть в прошлое — все равно, что глядеться в заросший тиной и водорослями пруд. Ты ждешь увидеть свое отражение в нем, а видишь одни лишь зеленые ветки, намертво сцепившиеся в холодном мраке белесые корни.

Поезд едет вперед, и тайга гудит мне вслед голосом мудрой бабы Яги: «Оглянешься — окаменеешь». 

 

Иллюстрация на обложке: Robin Vouters

Дата публикации:
Категория: Опыты
Теги: Ксения СвининаВзгляд, брошенный назад