Сказка на ночь — 1

Текст: Самуил Лурье

Несут паруса — плывет судно; нет их — стало, и кончено

В жизни художника бывает минута, когда, случайно сцепившись, разные впечатления дают вспышку, освещающую смыслом весь мир. Этот момент прозрения, призвания, эта первоначальная интуиция или воспоминание о ней становится иногда содержанием творчества и целью пути. Снова и снова набирает художник знакомую комбинацию обстоятельств, наполнявших ту минуту, пытаясь повторить ее и рассказать о ней.

Живописец Федор Васильев жил недолго (1850-1873), не успел выпутаться из одиночества и денежных затруднений. Никто не знает, когда и как этот юный родственник Шишкина разработал в прозаичной суете шестидесятых годов, в разночинных окрестностях Петербурга (не на почтамте же, где отрочество провел!) такой необычный взгляд на природу.

Картины Васильева — и те три или четыре, которые прославились и стали открытками, и несколько десятков этюдов, отбывающих вечность в различных запасниках, — все они хотят передать этот взгляд, сочетая одни и те же, особо важные для автора мотивы.

Во-первых, атмосферный сдвиг. Названия заплывают водой: «Перед дождем», «После дождя», «После проливного дождя», «Оттепель». Перемена в природе означается не рассветом и не закатом и вообще зависит не от хода времени, а от уровня осадков.

Природа как бы на грани обморока: обмякла, запрокинулась, и с нее сходит выражение устойчивой погоды: небо стекает на землю, облака и деревья волнуются, свет встречает неожиданные преграды и отражается в случайных поверхностях.

Другой мотив — пересечение путей, перекресток. Взгляд оскользается по тропкам и проселкам, уклоняющимся в разные стороны по низменной пересеченной местности: кочки, пригорки, распадки, ложбинки, ручьи.

Все естественные водоразделы сбегаются к центру картины, как бы сверху вниз, а поверхность земли всползает наверх, к линии горизонта. Возникает чувство бесконечной протяженности, к тому же труднопроходимой: вязкая почва, слякоть.

И тут же, одновременно, — второй акт, встречное движение. Земля уходит от нас вверх и вдаль, а небо, наоборот, карабкается на передний план, и, скажем, кучевое облако под верхним краем рамы выглядит таким же близким и подробным, как мокрая трава в его тени — над нижним краем. Получается, что пространство стремится сомкнуться, принять вид какой-то громадной сферы, — центр которой обозначается человеческой фигуркой.

Куда бы и как бы фигурка ни спешила, она остается в глубине влажной, кипящей холодными брызгами, сверкающей природы. Фигурка похожа на движущийся по фразе восклицательный знак.

Перебирая по слогам эту фразу, в которой глаголы освещения управляют падежами кустов и туч, мы проникаемся звучащим в ней унылым ликованием.

Причем почти убеждены, что это сам ландшафт переживает миг душевного потрясения, — мы просто подглядели, — а художника словно и нет, ушел на цыпочках…

Еще один заветный сюжет Васильева — низинная вода: лужа, пруд, а лучше всего — болото, таинственно-сосредоточенное око земли.

«О болото! болото! Если бы Вы знали, как болезненно сжимается сердце от тяжкого предчувствия!» — в 1872 году пишет Крамскому Васильев, уже загнанный чахоткой в Ялту. Нет, не что умрет через год, — не это он предчувствует, — а что медицина приговорит его пожизненно к сухому воздуху — вот на что жалуется он: «Неужели не удастся мне опять дышать этим привольем, этой живительной силой просыпающегося над дымящейся водой утра? Ведь у меня возьмут все, все, если возьмут это. Ведь я как художник потеряю больше половины. Но довольно. Ей-ей, навертываются слезы».

Его личная жизнь ускользнула от мемуаристов, а может статься, и не было ее. Живопись он любил больше жизни, а природу — еще сильнее, чем живопись.

«Я, видите ли, ужасно мучаюсь, глядя на свои картины. До такой степени они мне не нравятся, что я просто в ужас прихожу».

Васильеву не хватило биографического времени, чтобы полностью перевести в искусство тот духовный опыт, которым он обладал.

Который приобрел чуть ли не в одну минуту. В одну какую-то минуту жизни.

Превратившуюся в несколько картин. В несколько дюжин этюдов, эскизов.

Сквозь толщу растрескавшейся, пожухлой краски мерцает романтическая субстанция. Васильев сорвал с пейзажа прозрачную пленку равнодушной красы. Разглядел в мокрой зелени, в бурой грязи — черты страдания и восторга. До него это было только в поэзии: у Лермонтова, у Тютчева.

Русская школа потеряла в нем гениального художника, — припечатал Крамской.

Но самому-то Федору Александровичу казалось, что не сделано ничего.

«Если я не сойду с ума раньше, чем сделаюсь художником, — хорошо; не успею — и рассуждать об этом нечего. Будет то, что должно быть», — пишет он за полгода до смерти. И прибавляет: «Что такое художник, что такое человек, что такое жизнь? Несут паруса — плывет судно; нет их — стало, и кончено. Чего тут еще?!»

Твердая рука, чистое сердце, искренний ум, несчастливая звезда.

Дата публикации:
Категория: Искусство